Неудача

Дьяк Алмаз Иванов словно коршун кинулся на бумаги. Принес ему ярыжка из Фроловой башни пытошные речи. Мало не продолбил их дьяк носом своим длинным. Многие очень ему по нраву пришлись. Не все, правда. Ондрейка уперся, как вол, твердит одно — ничего не знаю, ничего не ведаю. Ну, да не конец еще, хорошенько попалят — сознается.

Феклица тоже — дура, видно, баба. Сбрехнула государево слово, а как до пытки дошло — ото всего отреклась — несет несуразное, себя же и оговорила. Нашли у ней в кошеле травы разные, да два кореня, — один небольшой — голый, другой — мохнатый. Сперва заперлась она, говорит, в Зелейном ряду купила, корни добрые. А как пытать начали и раскрыла все. В бумаге, что из Пытошной принесли, сказано:

«В тех кореньях бабка Феклица запиралась. А с пытки в малом голом корени созналась, что слывет тот корень полуночник, а носить его, привязав к кресту, от сглазу. А в мохнатом корени запиралась. А было ей дано три встряски и пять ударов. А в другой день с пытки и в мохнатом корени призналась, а корень тот, сказывала, от порчи, носить на шее, зашив в мешечек. А было ей дано две встряски и огнем сжёна, а с пытки та Феклица обмирала и больше ее пытать до указу не смею, чтоб вовсе не померла».

— Дура баба и есть, — подумал с досадою дьяк Алмаз Иванов, — ведает за собой колдовское чародейство, а государево слово зря молвит. Не иначе, как их, баб тех, бес за язык тянет, чтоб скорея их к ему в адово пекло кинули. Ну, той Феклицы бесу не долго дожидать. Быть ей в срубе сожжёной.

Да не в Феклице дело. Что она зря государево слово молвила, то дьяк Алмаз Иванов давно угадал. Не порчивал Ондрейка царевича Симеона Алексеича, да и стати ему не было. А что колдун он и ворожей, так то́, надо быть, так и есть — кабы немец был, може, и вправду по науке лечил бы. А русский человек без ведовства — какой лекарь.

— Ондрейка сожжён будет, — думал дьяк, — и он, Алмаз Иванов, за то самое, може, в думные дьяки выйдет.

А главное дело — Улька Козлиха боярина Одоевского оговорила. Не один Ондрейка лекарь у него лечивал. И Улька ведунья сынишку его шептами да наговорами лечивала же. Стало быть, сам боярин колдунов не гнушался. К себе в дом приваживал. Хоть Улька лишь про боярыню Одоевскую сказывала, да то все едино. Не жена дому голова, а муж. Стало быть, на дьякову руку все и вышло. Одоевский не отвертится ныне.

Тут как раз и боярин Сицкий в Приказ зашел. Алмаз Иванов ему все про те пытошные речи рассказал и бумаги прочитать дал, а как прочитал боярин, он и говорит ему:

— Вишь, Юрий Ондреич, верно я тебе молвил, не усидеть боярину Одоевскому — сломит он себе на том лекаре шею, даром что отрекся от Ондрейки, как бояре допрос ему чинили. Теперь, видно, не послухом боярину Одоевскому быть, а ответчиком, и дружку его тож, Стрешневу боярину. Ну, да нам с тобой, Юрий Ондреич, лишь бы Одоевского свалить. Стрешнев нам не помеха. Ты уж, Юрий Ондреич, не мешкай, доложь государю враз про обоих бояр, и указ у государя проси, Одоевскому да Стрешневу допрос учинить по ведовскому делу.

Сицкий не больно любил такими делами государю докучать, но знал, что от дьяка, Алмаза Иванова не отвяжешься. Ну, и Одоевского князя сильно не любил боярин. Думал: Одоевский, ведомо, на него государю наговаривает — глуп-де Сицкий. Вот ноне сведает князь, кто глуп-то выйдет.

— Тотчас вверх дойду, — сказал боярин. — Государь ноне весел. Сеньку самозванца на Красной площади, чай слышал, начетверо разорвали. В самый раз с им говорить.

Порешив на том, боярин Юрий Андреевич пошел во дворец через Ивановскую площадь и велел стольнику про него государю доложить.

Государь и вправду весел был и принял Сицкого ласково.

— А — пережечь тебя на-двое — сам разбойный боярин пожаловал. Видно, какого ни на есть страшенного чародея — пережечь его на-двое — сыскал.

— Отколь, великий государь, про приговорку мою сведал? — с обидой сказал Сицкий. — Прости, Христа ради, иной раз язык непутевое сболтнет, и сам не рад. При тебе, великий государь, будто не говаривал того. Видно, вороги мои довели.

— Ну, чего расходился! — сказал царь недовольно. Не любил он, когда не понимали его шуток. А пошутить любил, и крутенько иной раз. — Ну, сказывай, с чем пришел.

— Все про то дело, великий государь, про Ондрейкино, лекарево. Прошу у тебя, государь, указу, допрос учинить боярам, Стрешневу Ивану Федорычу да князь Одоевскому, Никите Иванычу.

— Да Одоевскому князю бояре чинили допрос, и вины на нем никакой не сказали. А Стрешневу пошто?

— Да, вишь, государь, изветчица та, Улька Козлиха, с пытки сказала, что князь Одоевского сынка, Иванушку, Улька сама шептами да на̀говорами лечивала. А привела ее, Ульку, к Одоевским в дом Стрешнева боярыня, как она, Улька у Стрешневых по́часту лечивала шептами да на̀говорами.

— А! — сказал государь, — так то̀ Стрешневы к им колдунью-то привели? Ну, ведомо, та самая Улька и есть, ведьма лютая. Я так ему и молвил.

— Ты про что, государь великий? я что-то в толк не возьму, — сказал Сицкий.

— То я так, не тебе. Так ты молвишь, та Улька повинилась в колдовстве и чародействие?

— Повинилась, государь. Как ты изволил сказать, ведьма она лютая — пережечь… — боярин спохватился и с испугом посмотрел на государя. Но тот и не заметил. — Повинилась она, — говорил Сицкий, — и в смертном убойстве. Извела она, окаянная, княжича Иванушку.

— А на Ондрейку лекаря, стало, наклепала?

— Наклепала, государь, в смертном убойстве. А в колдовстве и в чародействе, и с пытки прежние речи говорит. Что колдун он и чародей.

— Ведомо, коли сама колдунья, так и иного оговорить норовит. А у Стрешневых по̀часту, сказывает, лечивала?

— Много годов, государь, говорит. И холопов их, и саму боярыню. А бывало, что и боярина Стрешнева лечивала и ворожила ему.

— Допросить Стрешнева безотменно. Стрешневу то̀ спустить нельзя. Сам многажды говаривал, — кто с колдуном водится — тот сам бесов слуга и угодник, и того смертию казнить подобает. Тотчас и указ боярам написать велю, чтоб к ответу его взяли и допрос учинили.

— И князь Одоевскому, государь, тож допрос учинить?

— Не. Князь Одоевскому не надобно. Не сам он ту ведунью в дом к себе пустил.

— Улька сказывала, сама-де боярыня по ей присылала.

— Ну, так то̀ боярыня, а с боярыней муж и сам управится. Без дьяков обойдется. Еще лутче сам плеткой поучит. Одоевского не трожь — он мне надобен.

— Слушаю, государь, — сказал Сицкий с огорчением. И самому ему досадно было, да и Алмазу Иванову говорить про то не хотелось.

Из дворца Сицкий не в Приказ пошел, а домой поехал — близко время и обедать. Пообедал и почивать лег. Велел дворецкому через два часа разбудить. А то бывало так — пообедает боярин, сколько душа просит, а там до ужина и спит себе всласть. Встанет, поужинает, а тут уж и бог велел на боковую.

В тот раз дворецкий, как велено было, через два часа разбудил боярина и доложил, что в сенях ярыжка[60] стоит, дожидается. Дьяк Алмаз Иванов из Приказа прислал сведать, приедет ли боярин в Приказ, альбо грамотку ему пришлет.

— Ах он — пережечь его на-двое — непокойный какой! — вскричал боярин. — Буду, скажи, сам. Вот браги лишь выпью, да и поеду. Вели лошадь подать.

— Аль вовсе тот Алмаз Иванов не спит и не снедает, — недовольно думал боярин по дороге в Приказ. — Прирос, видно, к лавке в Приказе.

Алмаз Иванов и вправду словно и не вставал с лавки. Все на том самом месте сидел. Как Сицкий через порог перешагнул, так он в него глаза и воткнул и шею свою длинную вытянул.

— Ну, што, Юрий Ондреич, дал государь указ-от?

— Дал, ведомо, дал. Тотчас велел Стрешневу допрос учинить. Гневен на его.

— А Одоевскому тож?

— Одоевскому, вишь ты, не велит государь.

— Как то̀ статься может! Да ты, Юрий Ондреич, казывал-ли, что Улька сама в ведовстве повинилась, а у Одоевского в дому бывала и сына его лечивала?

— Сказывал. Да и сказывать-то не пошто было. Государь про то про все ране ведал, а отколь не ведаю. Молвил государь, не сам Одоевский ту ведунью в дом пустил, а хозяйка его.

— Аль муж за жену не ответчик?

— Одоевский-де, — молвил государь — сам жену поучит. Дьякам-де не стать мешаться.

— Эх, Юрий Ондреич! — сказал дьяк и рукой махнул. — Не быть тебе коли так ближним боярином. Да и в Приказе вряд удержаться. Не свалим мы Одоевского, так он тебя свалит. — А про себя дьяк подумал: — Я, може, и мимо тебя, лежебок, в думные дьяки пролезу. Всем ведомо, что я дела вершу, — покуль ты дрыхнешь. А как колдуна да колдунью сожжем, государю то̀ любо будет. Може, он меня в думные дьяки за то и пожалует. А ты хоть пропадом пропадай, колода трухлявая. Не чорт нас веревочкой связал.

Загрузка...