Самех Изхар родился в Палестине в 1916 году, в городе Реховоте. По профессии учитель. Публиковаться стал с 1938 года. Автор нескольких романов, повестей и рассказов, в том числе для детей. Наиболее известные романы Самеха Изхара — «В степях Негева» (1945), «Роща на холме» (1947), «Дни Циклага» (1958).
Повесть «Хирбат-Хизэ» написана в 1949 году под впечатлением событий арабо-израильской войны 1948 года.
Как давно все это было! Но до сих пор видения прошлого не покидают меня.
Казалось, в конце концов воспоминания потонут в потоке каждодневной суеты, время притупит их остроту. Иногда даже удавалось по зрелом размышлении внушить себе, что все происшедшее тогда выглядит не таким уж отвратительным. Более того, я ставил себе в заслугу свою терпимость: она, как известно, сестра истинного разума.
Однако затем воспоминания одолевали снова и снова, заставляя содрогаться. Я поражался, насколько велик соблазн самообмана, который мог привести меня в лагерь многочисленных, к тому же невежественных лжецов, отличающихся выгодным для себя равнодушием и бесстыдным эгоизмом. Как просто, оказывается, забыть о единственной большой правде и вместо того, чтобы говорить ее, лишь многозначительно пожимать плечами с миной старого греховодника на лице.
И я понял: пора покончить с нерешительностью. Даже если мне пока не ясно, где же выход из создавшегося положения, лучше, по-видимому, рассказать обо всем, чем хранить молчание.
Можно рассказывать все подряд. Начать с описания того ясного зимнего утра; детально поведать, как мы отправились на задание, как пробирались по узким тропам, покрытым размокшей глиной после прошедшего накануне дождя, как шагали мимо посеревших от сырости глинобитных оград, вдоль которых буйно разрослась сорная трава. Затем наступил полдень, заполненный приятным бездельем. И, наконец, как обычно, надвинулись прохладные и печальные сумерки, когда все было позади, окончательно и бесповоротно.
Но можно, и это будет правильнее, начать с другого. Напомню прежде всего о том, какая задача была поставлена перед нами на тот день в «приказе о проведении операции» номер такой-то, от такого-то числа и такого-то месяца. Последний параграф этого приказа назывался коротко: «Разное». Всего лишь полторы строчки гласили, что, хотя поставленную задачу необходимо выполнить со всей решительностью и точностью, следует в любом случае «не давать волю чувствам (так прямо и было сказано) и вести себя достойным образом». Тем самым тебе как бы намекали, что за всем этим что-то кроется, что все может случиться, а потому тебя заранее и предупреждают.
И все же этот вроде бы справедливый последний параграф можно оценить, лишь если вспомнить начало приказа. Именно в начале был особенно важный пункт под заголовком «Сведения о противнике». В нем утверждалось, что опасность проникновения «лазутчиков из-за границы» и возникновения «бандитских шаек», а также прибытия «эмиссаров с враждебными целями» (стиль-то каков!) увеличивается. А в следующем, еще более важном пункте, говорилось: «Собрать лиц, проживающих в деревнях, расположенных в таком-то районе (смотри прилагаемую карту), погрузить на автомашины и переправить по ту сторону от наших границ; взорвать каменные дома и сжечь некаменные строения; арестовать молодых мужчин и всех подозрительных, очистить местность от вражеских сил…» И так далее.
Сейчас, конечно, совершенно очевидно, какие большие и «хорошие» надежды возлагались на вышедших в поход солдат, которым приказывалось «сжечь-взорвать-арестовать-погрузить-переправить». Предполагалось, что они выполнят все это (сожгут, взорвут, арестуют, погрузят и переправят), соблюдая приличия и проявляя выдержку, являющуюся признаком высокой культуры. Ну что ж, это лишь показывает, какие тенденции преобладали и насколько хорошим было воспитание, может быть, даже свидетельствует о нашем великодушии.
И вот случилось, что в то прекрасное, чистое зимнее утро мы отправились в путь веселые, умытые, сытые, добротно одетые. В хорошем настроении прибыли в заданный пункт, недалеко от деревни, которой пока еще не было видно.
Наше отделение получило приказ атаковать деревню с фланга. Другое отделение должно было обойти ее с тыла, а третье — нанести фронтальный удар. Мы считали, что на нашу долю выпала наилучшая задача: продвигаться по неизведанной местности, вдыхая свежий прозрачный воздух, через поля, кое-где вспаханные, кое-где поросшие травой. А как хорошо топать по дороге, скользкой после недавнего дождя, дав волю мальчишеским выходкам, хотя все мы уже были не очень юные. Даже ящик с патронами, обычно такой тяжелый — прямо рука отваливается, становится легче, и кажется, что это просто некий атрибут, необходимый при коллективной прогулке, конечная цель которой выполнить определенную работу.
И мы шли, бодро разбрызгивая жирную грязь, весело болтая и распевая песни — словно стая чирикающих воробьев. Было ясно, и от этого на душе становилось легко: для нас сегодня не будет войны, и если кому-то суждено чего-то опасаться, то это не нам. Пусть бог поможет ему, для нас же сегодня день прогулок.
Наконец мы взобрались на один из холмов, где не мешкая разлеглись в тени больших кактусов. Сейчас бы перекусить немного, но не тут-то было: командир отделения Моше приказал всем собраться. Он стал говорить об обстановке и окружающей местности, о стоящей перед нами задаче. Из его слов вытекало, что те несколько домов, которые виднелись у подножия другого холма, это деревня Хирбат-Хизэ, а все поля и посевы вокруг принадлежат ей. Она славится своими плодородными землями и богатыми урожаями. Не менее известны и ее жители: отпетые мерзавцы, оказывающие помощь врагу и способные при первой возможности совершить любую пакость. Попадись им только в руки еврей, прикончат его немедленно. Уж такой у них характер.
Командир велел хорошо присмотреться к местности: между нами и немногими домами у подножия невысокого холма раскинулись поля с посевами, ухоженные сады, несколько колодцев, разбросанных тут и там. В целом, никаких проблем с этой Хирбат-Хизэ не должно возникнуть.
С нашей позиции было видно, что в Хирбат-Хизэ много деревьев, по-видимому, сикомор. Они выглядели очень старыми и величественно беззаботными, как бы олицетворяя собой царящий вокруг покой. Кто-то притащил апельсины, и все полакомились. Затем мы отправились дальше. Свернув в сторону, двинулись по каким-то темным, обильно политым грядкам — их еще не успели засеять; прошли между кактусами по унавоженному участку, густо заросшему полевыми травами без единого цветка, согнувшимися под тяжестью крупных капель влаги; наконец взобрались на следующий холм, с которого вся деревня была перед нами как на ладони. Здесь мы заняли позиции, установили пулемет и уже готовы были начать операцию по захвату Хирбат-Хизэ. Но тут наш радист, до того с кем-то почтительно переговаривавшийся, склонившись в наушниках над рацией, объявил, что следует еще немного подождать. Тогда мы стали искать и в конце концов каждый нашел сухое местечко, где можно было посидеть или блаженно растянуться в ожидании начала операции.
Кто другой умеет так ждать, как солдаты? Никогда и нигде не бывало такого, чтобы солдаты чего-нибудь да не дожидались. Ждут командира, ждут приказа, ждут перед марш-броском, ждут во время привалов. Бывает ожидание долгое и гнетущее, бывает взволнованное и тревожное. Бывает и так, что от скуки подохнуть можно. Без огня и дыма, без цели или чего-нибудь еще. Лишь бы нашлось какое-нибудь местечко, чтобы полежать и подождать. И где мы только не лежали…
Было время в самом начале войны, когда солдаты, захватив деревню, еще привередничали: считали, что лучше провести весь день на ногах — стоять или ходить, чем лечь здесь на землю.
Это же не поле, где вокруг все благоухает свежестью; здесь земля за много поколений так загажена людьми и скотом — особенно возле бедных и густо заселенных домов, что даже сама мысль о том, чтобы полежать на ней, вызывает брезгливое отвращение. Но прошло не так уж много времени, и теперь все валяются, как ни в чем не бывало, в пыли на грязной деревенской земле, привольно развалившись и хохоча до боли в скулах.
В те дни мы чувствовали себя полными хозяевами. Был тогда среди нас один солдат, настоящий карлик, с рябым лицом и густой шевелюрой спутанных волос. Он постоянно всех развлекал, гримасничая и извиваясь всем телом, как шут. Особенно он любил изображать радиста, передающего и принимающего различные сообщения.
— Ты слышишь меня, дорогая, ты слышишь? — кричал он хриплым голосом, стоя в грязной нижней рубахе. — Я на холме, на холме я! Здесь, в деревне! Хочу тебя, жду тебя! Ты слышишь меня? Перехожу на прием!
Шутка легко доходила до слушателей, и в ответ раздавался взрыв хохота. Хохотали долго — гораздо дольше, чем заслуживала шутка. Так было легче.
В такие минуты и море казалось по колено. От свалки рядом нестерпимо несет зловонием? Подумаешь!.. Впереди многие дни в жарких песках, посреди тоскливого безлюдия, под гнетом постоянной угрозы, и еще эта вонь, от которой некуда укрыться? Ну и пусть! Полежим и подождем чего-нибудь… Нещадно одолевают блохи? Черт с ними!.. Главное — найти где-нибудь хоть неглубокую яму, чтобы чуть укрыться от солнца. А когда оно все-таки встанет над головой и начнет жарить вовсю, и с места не сдвинусь! Пусть хоть расколется пополам. Если же наконец подует приятный ветерок с моря, слегка поднимающий серую пыль, в душе сразу вспыхивает надежда, и щемящая тоска уступает место более приятным чувствам. Возникают сладкие воспоминания, ну конечно же, о девушках — какие они, и все прочее… Но ветер еще только набирает силу, а уже все вокруг мрачнеет. Поднимаются серые столбы пыли, и возникшие было надежды улетучиваются. В душе возникает горькое раздражение. Хочется крушить все кругом, бить, ломать, топтать ногами, мстить кому-то. Именно в такие моменты избивают до боли в руках верблюда, понуро бредущего вокруг колодца со скрипящим и протекающим натталем;[10] заодно пинают ногами старика араба, ходящего долгими часами рядом с верблюдом, держа его за узду. Напрасно старик полагал, что уж здесь-то его никто не тронет — ведь он так хочет быть полезным… Начинают пальбу из винтовок по пробегающей мимо собаке и пристреливают ее. Пристают друг к другу с нелепыми спорами. А в конце вновь наступает гнетущая тоска и безделье. Ругают вконец осточертевшую однообразную кормежку, играют в футбол какой-то жестянкой… И ждут. Ждут чего-то, что вот-вот должно свершиться. Ведь должно что-нибудь произойти, черт побери!
А что творится в полдень! Кажется, что воздух неподвижно застыл, а где-то далеко-далеко мерещится спасительная влага, несущая прохладу, которой здесь никогда не будет. Здесь, на этой горячей земле, где, сколько видит глаз, нет не только капли влаги, но и пятнышка тени. А впереди еще так много часов, медленно плетущихся долгой чередой.
В конце концов людьми овладевает безразличие: все равно, плевать! Кто-то из солдат не выдерживает, срывается с места и бежит к колодцу, где скрипит все тот же натталь. Колодец, видимо, совсем уже истощился: вода почти не льется, и только стаи ос гудят вокруг, жадно набрасываясь на каждую каплю.
— Бей верблюда! Пусть живее двигается, дерьмо вонючее! — кричит солдат на старика араба…
Вот какое оно — солдатское ожидание.
Но в то прекрасное зимнее утро, на холме, покрытом свежей зеленой травкой, омытой дождем, нам казалось, что мы просто сделали привал во время прогулки и что в предстоящие часы нас ничего не ожидает, кроме веселья и развлечений. А затем мы возвратимся домой, каждый в свою семью. Мы вольготно расположились на траве — кто на животе, кто на боку, кто на спине, широко разбросав ноги, и с удовольствием болтали кто о чем. И казалось, что все связанное с предстоящей операцией выеденного яйца не стоит: и эта деревня, и лазутчики в ней, и пес его знает, что еще. Ничего и никому мы не должны, ничто нас не заботит. И вообще, какое нам до всего этого дело?
Что бы там ни было, всем ясно — эта война тянется слишком долго, и пришло, может быть, время заменить нас другими парнями для продолжения игры, если без нее нельзя обойтись.
Так мы валялись на траве, наслаждаясь приятным бездельем. Скоро болтуны поутихли — на душе у всех было в общем-то пусто, и мы продолжали лежать уже молча. Мы хорошо знали друг друга. Заранее было известно, кто и что может сказать, с каким выражением на лице будет говорить или молчать. Так что возобновлять беседу было лень.
Правда, когда лежишь и ничего не делаешь, в голову начинают лезть всякие мысли. А ведь известно, возникают мысли — возникают проблемы, а с ними — всякие неприятности. Лучше уж не думать. Впрочем, двое или трое из нас уже посапывали потихонечку. Среди нас был солдат, который пытался два или три раза спеть вполголоса куплет из какой-то песни, но останавливался на середине: то ли не знал дальше слов, то ли не хотел продолжать. Другой солдат, развлекавшийся тем, что бросал камешки в товарищей, строя при этом невинную физиономию, прекратил свою забаву — надоело. Положив руки под голову, он уперся взглядом в небо, будто хотел что-то увидеть в недосягаемой вышине…
Недавно бодрого настроения вдруг как не бывало, и стало ясно, что его уже не вернуть. В душу проникло мрачное чувство, и ничем этому не поможешь. Пожалуй, полежим еще немного таким образом и переругаемся друг с другом в пух и прах.
Радист, получивший разрешение на пятнадцатиминутный перерыв, выключил свою тихо потрескивавшую рацию, подошел к нам и обратился к одному из солдат:
— Шмуэлик, как ты считаешь?
Шмуэлик, повернувшись на бок, вопросительно поднял брови.
— Что ты можешь сказать насчет живучести ослов?
— Что это вдруг? — удивился Шмуэлик.
— Вчера я выпустил в одного три пули, а он и ухом не повел.
— Куда ты стрелял?
— Одна пуля попала в шею, другая в голову под ухом, третья — около глаза.
— Ну и что же?
— Не умер, продолжал ходить.
— Брось трепаться! Этого не может быть.
— Клянусь! Вчера возле лагеря. Я вышел проверить рацию, увидел, как он расхаживает возле забора, и выпалил в него.
— С какого расстояния?
— Да ни с какого. Совсем рядом — десять метров или около того.
— И не околел?
— Куда там! Продолжал ходить, потом упал.
— Ну то-то.
— Когда пуля попала в шею, он поднял голову и посмотрел на меня. Потом хлынула кровь, как из крана. И что же делает этот осел? Он снова начал щипать траву. Я выстрелил в него пониже уха, а он подпрыгнул и остался стоять, посматривая вокруг. Ну, это меня уже разозлило, и я всадил ему пулю в глаз с еще более близкого расстояния. Он прошел несколько шагов по траве, а потом медленно, как бы нехотя, стал падать и свалился на землю. Вот это живучесть, а?
— Пуля из английской винтовки прикончила бы его сразу на месте. Очень мощное оружие.
— Но ведь я стрелял с такого близкого расстояния!
— Я однажды стрелял в осла сзади, и он сразу же свалился.
— Удивительно, — присоединился к беседе третий, — верблюду, например, достаточно одной-двух пуль — и он падает. Запрокидывает голову назад и готов. Почему же с ослом не так?..
Солдат, который периодически пытался что-то спеть, вновь затянул свои полкуплета. Кто-то поддержал его неожиданно громким голосом. Командир отделения Моше повернулся к нему:
— Не дери глотку, лежи спокойно.
Затем он слегка приподнялся, опершись на локоть, посмотрел вокруг, потом на часы:
— Что они там себе думают, когда же начнем?
— А чем тебе плохо здесь? — возразил ему один из дремавших солдат, не открывая глаз.
— Я бы вообще организовал все по-другому, — проговорил Моше, приподнялся и сел. Сорвав стебелек и действуя им как указкой, он показал куда-то вперед: — Я бы установил там мины.
Никто ничего на это не ответил, а командир загорелся:
— Красиво бы получилось, посмотрите. В той стороне деревня — туда они не смогут побежать. Куда же им деться? Конечно, туда, где мы установили мины-ловушки. Один арабуш[11] проберется, а десять останутся лежать. Остальные сразу изменят направление и побегут сюда, к нам, прямо на пулемет, тут им и крышка!
— Правильно! — вдруг вставил дремавший. — Что же мешает?
— А я знаю! Там, наверху, видно, решили быть вегетарианцами: выселить отсюда арабов, и все. Завтра они возвратятся, а послезавтра снова будем их выселять. В конце концов заключим с ними договор: три дня они в деревне, а три дня на холмах. Все зависит от того, кому надоест раньше.
— Но это уже не война, а детская игра, — высказал свое мнение дремавший солдат, сладко потянувшись. У паренька были рыжеватые усики и красивая шевелюра, вокруг шеи небрежно повязан красный шелковый платок — для красоты. По всему было видно, что еще несколько месяцев тому назад мама сильно ругала его, когда он поздно возвращался домой.
— Где же былые дни? — воскликнул Габи, очень худой парень, из тех, кто вырос на этой земле. На носу веснушки, волосы не причесаны, с неумытым лицом. У таких никогда не проходит окончательно насморк, и они энергично борются с ним с помощью пальцев и рукава. Они всегда заняты каким-либо мотором или механизмом — на этот раз то был пулемет.
Задав вопрос, Габи сделал рукой движение, будто отбросил что-то назад. Его слова намекали на совсем недавние события, максимум двухмесячной давности. Тогда мы тоже лежали, притаившись в тени кактусов. Но тишина, стоявшая там, была иной, не такой, как здесь: мы остерегались малейшего звука, способного выдать наше присутствие, боялись преждевременно раскрыть задуманную операцию. И не было никого, кто смог бы поручиться (хотя бы для того, чтобы просто успокоить), что судьба не отвернется от нас и на этот раз. Нынешняя же тишина перед предстоящей операцией была какой-то унизительной, постыдной. Теперь судьба вроде смеялась над нами. Конечно, хорошо сидеть здесь сейчас и говорить небрежно: «Где же былые дни?..», что фактически означает: «Да, прошли хорошие времена». Кого могут тронуть эти слова? За ними все услышали лишь один простой вопрос: «Когда же оно кончится — это сидячее безделье?»
Именно эта мысль нашла немедленное отражение во взглядах, устремленных на командира. Но вот беда: он невозмутимо лежал на траве, жуя галету и щурясь от слепящего солнца. Так что наши выразительные взгляды пропали даром. Стало ясно, что срочного ничего нет. И еще стало ясно, что жизнь так или иначе продолжается, и кому повезло, тот лежит себе на спине и наслаждается ею. А кому не повезло, тому никто ничего не должен. Тот забыт, и его как будто вообще не было.
А между тем стоял такой прекрасный день. И как хороша была эта долина перед нами! Вдруг нам всем страстно захотелось спуститься туда. Мы смотрели на нее, как бы прицениваясь. Так смотрят на молодую кобылицу, когда собираются ее купить.
— Сколько здесь дунамов?[12] — спросил Габи.
— Добрых несколько тысяч, и земля отличная, — послышался ответ.
И тут со всех сторон посыпались необыкновенно щедрые предположения насчет количества здешней земли и ее качества. Разгорелись споры, в которых каждый выдавал себя за крупного знатока. Вспомнили о тяжелых и не пропускающих влагу почвах, попутно коснулись проблем дренажа и орошения. Кто-то даже предположил, что здесь поблизости есть болото и на нем утки. А на них ведь можно охотиться! Ощиплешь утку — и на вертел. А если еще кофе заварить да девочек привести! Распевай себе песни и радуйся жизни…
А внизу под нами расстилалась земля, поделенная на участки, какой больше, какой меньше. Их отделяли друг от друга низкие загородки. Там и сям выделялись лужайки с темно-зеленой травой, росли деревья с округлыми кронами, ярко желтели какие-то цветы. Некоторые участки были уже вспаханы. От всей долины веяло необыкновенным покоем — ни души вокруг. Налитая живительными соками земля грелась на солнце после дождя, переливаясь многообразием красок: синей, желтой, коричневой, зеленой, даже полутонами. Казалось, тучная почва безмолвно тянется навстречу золотому свету.
— Черт бы побрал их всех! — воскликнул вдруг Габи. — Какими прекрасными землями они владеют!
— Владели! — поправил радист. — Все это теперь наше!
— За такое место наши люди дрались бы, не щадя живота своего, — сказал Габи. — А эти убегут. Даже не попытаются постоять за себя.
— Оставь в покое этих арабушей, это же не люди, — ответил радист.
— Вот что я скажу тебе, — заявил Габи. — Видишь, как у них здесь хорошо сейчас? Так вот, у нас, когда придем сюда, станет в тысячу раз лучше. Уж будь спокоен!
— Еще бы! В прежние времена наши старики костьми полегли бы ради такой земли. А теперь мы ее возьмем просто так! — сказал радист и пошел к своему аппарату.
Солнце поднималось все выше над долиной. Не знаю почему, но я вдруг остро ощутил чувство одиночества. Наверное, лучше всего было бы поскорее покинуть это место и отправиться домой. Всякие там боевые действия, операции, задания — как это все осточертело! И все эти нищие арабы, пробирающиеся сюда через границу, чтобы отогреться душой в своих деревнях, и они тоже надоели! Надоели — дальше некуда! Какое нам дело до них? Что нам, молодым и жадным до жизни, до их деревень и хижин — душных и кишащих блохами? Если надо еще повоевать, давайте пойдем и повоюем и закончим войну. А если война закончена, дайте нам разойтись по домам. Нечего больше мотаться туда-сюда. Все это уже действует на нервы. Раньше мы атаковали и захватывали деревни. А теперь они опустели и молчаливо вопиют о своей судьбе, одновременно жалкой и злой.
Ох, эти безлюдные молчаливые деревни!.. Знаю, какие они молчаливые! Приходит время, и они начинают кричать. Идешь по такой деревне и непонятно каким образом ощущаешь, что кто-то следит за тобой молча и неотступно, словно у этих стен, дворов, переулков есть глаза. А кругом гнетущая, опустошающая тишина — на сердце тяжко становится. И вот, совершенно неожиданно, в полдень или с наступлением сумерек, эта деревня, еще совсем недавно представлявшая собой скопище покинутых и сиротливо угрюмых домов и хижин, один вид которых наводит жуткое уныние, эта деревня, большая и мрачная, как бы оживает. И тебе невесть откуда слышится песня о делах человеческих и плодах, ими приносимых, и о внезапном сокрушительном бедствии, постигшем людей, живших и трудившихся здесь, бедствии, оставившем вокруг страшные следы, подобные проклятию, застывшему на устах. И это вызывает жуткий страх. Бог мой, какой же страх начинает наводить на тебя эта деревня! Кажется, будто какое-то сияние вспыхивает то здесь, то там — это, наверное, явился бог мести, взывающий к расплате!..
Да, эти безлюдные деревни… Нет ли в этом и твоей вины? Ведь еще вчера нечто подобное казалось совершенно невероятным. Сегодня же вчерашние ценности умерли, оставив после себя длинные тени, которые беззвучно вопрошают или, пожалуй, выражают сомнение: здесь что-то не то, явно не то. Это сомнение оставляет неприятное чувство, как после раздражающей и бередящей душу встречи с нищим или отвратительным уродом, о которой хочется поскорее забыть.
Но обратим свой гневный взор вновь к деревне, — как ее там называют? — что лежит перед нами…
Пришел наконец приказ приступить к операции. Наше отделение должно было открыть огонь по ближайшим домам, второе отделение, совершающее обход с тыла, ведет огонь в своем секторе, третье овладевает центром деревни. Сразу же затрещал пулемет, дав несколько очередей неизвестно зачем, просто так, как бы для развлечения — кому это повредит? Сначала пули прошлись по дому с оштукатуренными стенами (штукатурка с голубоватым оттенком, как обычно у арабов) и зелеными ставнями на окнах, прошили высокий глиняный дом; затем устремились вдоль какого-то грязного переулка, огонь метался по глиняным оградам и между деревьев, верхушки которых обильно поливало своими лучами солнце.
На сей раз все было совсем не так, как раньше в подобных ситуациях: тогда пулемет, открыв огонь, сразу же развевал все прежние страхи, но порождал новый и более основательный — вот оно, начинается по-настоящему, — и тобой овладевало какое-то бесшабашное опьянение.
После небольшой паузы мы вновь открыли стрельбу. Ни звука в ответ. Пули со свистом прорезали воздух, оставляя за собой едва заметный след. Затем сразу же наступило тяжкое безмолвие.
Командир отделения Моше поднял к глазам бинокль и стал обозревать местность перед нами.
— Неплохо сработано, мы застали их врасплох. Ну-ка стрельни немного правее, вон по тем домам. Эй, арабы, доброе утро, евреи пришли к вам в деревню, — сказал он с видимым удовлетворением.
Мы лежали на животах, с интересом следя за разыгравшимся спектаклем, оживленно обсуждая действия пулеметчика Габи и восхищаясь мужеством командира. Одновременно наблюдали за местностью — может быть, и на нашу долю выпадет, чем поживиться. Уже была слышна стрельба, которая велась отделением, действовавшим с тыла. Таким образом деревня оказалась под так называемым перекрестным огнем. Ну и дела!
— Надо немного пощекотать их там, у пупка, ха-ха! — сказал кто-то…
И тут, совершенно неожиданно, мне вспомнилось, как нечто подобное происходило у нас дома еще совсем недавно, да и в более далекие времена, и даже очень давно, в дни детства, когда я еще был ребенком. Вдруг начиналась пальба со стороны границы или где-то за садами, а может быть, с холмов на горизонте. Иногда это происходило ночью, а иногда на рассвете. Сразу же все огни в селении погасали. Возникало тревожное ощущение приближения чего-то страшного и очень опасного. В окно были видны чьи-то тени, бегущие вниз по улице с винтовками за плечами. Все напряженно прислушивались. Раздавались взволнованные голоса, кто-то призывал сохранять спокойствие… И тут же в моем воображении явственно возникли картины того, что сейчас может твориться в этой деревне. Например, в доме с зелеными ставнями, покрытом голубоватой штукатуркой, кто-то вскакивает в тревоге с места, оставив дело, которым занимался; а в глиняной хибаре люди бросают начатую трапезу; один из живущих в тех домишках справа восклицает: «Стреляют!» — и все вокруг умолкают, охваченные ужасом; а там перепуганная до смерти мать, прижав руку к груди — больно защемило, — выбегает во двор, чтобы собрать и увести играющих детей. Мне представляется, как во всей деревне воцаряется мертвая тишина и каждый молится про себя: «Господи, пронеси! Хоть бы нас не тронули!» И нет человека, у которого в такой момент не билось бы отчаянно сердце в страхе перед приближающейся опасностью. Но ведь надо что-то срочно предпринять! А кругом отчаянно свистят пули, неотвратимо возвещающие: операция началась!
— Хорошо бы сейчас трахнуть по ним из миномета, — сказал Шмуэлик, охваченный воинственным пылом; казалось, он уже слышит вой летящей мины, вот-вот она взорвется с грохотом, взметнув столб пыли и дыма.
Но командир не удостоил его ответом — лишь слегка сдвинул брови и покачал головой, отклонив тем самым предложение Шмуэлика. Тот, однако, не успокоился, выпросил бинокль и, приставив его к глазам, стал крутить регулятор.
— Ничего не видать, — сказал он, — кончится тем, что мы войдем в пустую деревню!
— Дай-ка сюда бинокль! — ответил ему Моше, ничего более не добавив.
Обхватив руками колени, Шмуэлик посмотрел вокруг, ища, видимо, более обходительного собеседника.
— Эй, Габи! — воскликнул он вдруг.
— Чего тебе? — спросил Габи.
— Да ничего, жалко, что Ривочки нет рядом.
— Понадобилась тебе?
— Еще как!
И он провел рукой в воздухе, будто лаская чью-то нежную шею; потом бережно вытащил грязными пальцами сигарету из пачки, зажег ее и с задумчивым выражением глубоко затянулся, выдохнув клуб дыма.
— Добро пожаловать! — вдруг произнес по-арабски Шмуэлик, когда дым от сигареты рассеялся. — Смотрите туда! Они бегут! — кричал он, показывая рукой в сторону холма, у подножия которого раскинулись густые сады.
Сильно пересеченная местность затрудняла видимость. Наконец мы заметили несколько бегущих фигур, быстро исчезнувших в кустах.
— Уже убегают. Так быстро, не отстреливаясь?
— Можешь быть уверен — те, кто бегут первыми, самые большие мерзавцы.
— Сейчас я пальну по ним, — сказал Габи, хотя первоначально имелось в виду дать возможность как можно большему числу жителей самим уйти из деревни, чтобы, когда мы войдем туда, иметь поменьше хлопот с их выселением.
— Бегут… Даже без единого выстрела. Вот гадины!
— Стреляй! — крикнул Шмуэлик, все больше входя в раж.
Габи направил пулемет и дал несколько очередей. Моше, наблюдавший в бинокль, корректировал огонь. Мы все по-прежнему находились на открытой поляне, по одну сторону от которой возвышался небольшой холм, а по другую — густые кустарники.
Вдали появилась еще одна группа беглецов. Словно тени, они, торопливо озираясь, пробирались по тропе, но напрасно: попытки остаться незамеченными были бесполезны.
— Стреляй же по ним, и возьми немного правее, — снова потребовал Шмуэлик.
— Эх, не попал, — досадовал Моше, посмотрев в бинокль, — надо еще правее, чуть выше… Вот! Теперь стреляй.
Страсти разгорались. Охотничий инстинкт, дремлющий в каждом человеке, все больше давал себя знать.
— Вон там тоже убегают! — закричал кто-то, показывая на большое поле, по которому, суетясь, как муравьи, бежали люди, перепрыгивая с кочки на кочку. Я поправил бинокль и увидел их. Они бежали в одиночку и группами по четыре, пять, шесть человек — возможно, это были целые семьи. Женщины выделялись белыми платками на головах, резко контрастирующими с их черной одеждой; они часто останавливались, переходили на шаг — видимо, быстро уставали, перехватывало дыхание, затем из последних сил снова устремлялись вперед, пытаясь вырваться из рук жестокой судьбы.
Вдруг какая-то группа беглецов, человек шесть, появилась на гребне холма, четко выделяясь на фоне неба.
— Смотри, вон там! — завопил я во всю глотку, показывая на них Габи. — Правее того одинокого дерева! Как здорово видно, всех можно уложить!
И тут же почувствовал, как странная дрожь охватила все тело. Не успел еще опустить руку, протянутую в сторону обнаруженных мною беглецов, еще не прошло чувство внезапного безумного опьянения, а уже кто-то внутри застонал, как раненая птица: «Хоть бы пулеметчик промахнулся, ох! Хоть бы ни в кого не попал!»
Между тем Габи дал несколько очередей в том направлении.
— Ну тебя к черту! Стрелять совсем не умеешь, — выругал его Моше.
А я украдкой посмотрел вокруг, словно опасаясь, не услышал ли кто тот внутренний голос — еще обвинят меня в сочувствии противнику. И снова устремил взгляд на тропу, следя за людьми, в панике перебегавшими ее: может быть, им все же удастся скрыться за холмом.
— Попал! — вдруг закричал Габи.
— Где? — прервал его дальнозоркий Шмуэлик и, обратившись к Моше, попросил: — Дай пулемет мне, хоть на минуту, пусть он отдаст мне пулемет!
— Да я их сейчас перестреляю всех из винтовки, — проговорил солдат по имени Арие. Стал на колени, прицелился хорошенько и оглушил всех неожиданным выстрелом. Потом выстрелил еще раз.
Охота на людей была в полном разгаре. Наконец Моше поднялся и сказал:
— Кончайте этот гвалт, эх вы, герои. Так же умеете стрелять, как моя бабушка. Хватит!
Тогда Арие предложил:
— В самом деле! Пусть он даст мне пулемет на минуту, и вы увидите!
В том же духе высказался и Шмуэлик. Габи же страшно обиделся. Все кричали, стараясь переспорить друг друга. Призывали в свидетели весь мир, ссылались на положение солнца на небе и неточную работу приборов, на отвлекающий цвет зелени на холмах и посевов на полях, на то, что цели движущиеся и расстояние до них от тысячи двухсот до девятисот метров, отчаянно жестикулировали и иронизировали друг над другом — и все это с видом бывалых вояк и необычной горячностью.
В конце концов Арие лег возле пулемета, а все отошли в сторону, продолжая спорить и настаивать на своем. Моше высмотрел в бинокль группу из четырех человек, которые как раз достигли подножия соседнего холма и хорошо выделялись на его фоне темной одеждой.
— Ну, вот эти, — сказал Моше. — Дай по ним пять очередей, может быть, убьешь хотя бы одного. — И он снова посмотрел в бинокль. А мы стояли тут же, хлопая глазами в ожидании выстрела.
Те четверо, видимо, совсем обессилели. Они уже не бежали, а тяжело ступали, спускаясь друг за другом к руслу вади[13], то прижимаясь к земле, то выпрямляясь. И вот, в один из моментов, когда первый из бегущих приподнялся, раздалась пулеметная очередь. Видно было, как все четверо упали на землю. Затем трое поднялись и побежали во всю прыть к ближайшему кустарнику, чтобы спрятаться.
— Один — ноль! — закричал Шмуэлик, отвесив с насмешкой церемонный поклон в сторону Габи.
Тогда раздалась вторая очередь, и сразу же за ней — третья. Четверо вдали упали, а у меня внутри что-то оборвалось. Время на какой-то срок остановилось, все потеряло значение. Стараясь получше разглядеть, что там произошло, солдаты вытягивали шеи; Моше хранил молчание. Вдруг двое из упавших поднялись, побежали и, прежде чем мы что-нибудь поняли, скрылись в кустах. После этого поднялся еще один и побежал. Когда же поднялся четвертый, раздалась четвертая очередь. Араб на минуту пригнулся к земле, чуть подождал и снова выпрямился. Последовала пятая пулеметная очередь. Он не бежал больше, а шел. Потом вдруг упал и покатился по земле, быстро куда-то исчезнув. Стрелять больше не было смысла, а соревнование так и не завершилось в чью-либо пользу. Вся эта затея надоела, и продолжать ее ни у кого не было охоты. Я почувствовал, что дольше не могу молчать, и сказал:
— Оставьте их в покое. Так или иначе, вы ничего не сможете им сделать. Просто жалко…
Все очень внимательно выслушали меня не прерывая.
— Да ну их всех к черту! — кратко подытожил Арие и поднялся, стряхивая с себя землю и прицепившиеся колючки.
Всеобщее замешательство нарушил радист. Он сообщил, что к нам выслана автомашина. На ней мы должны будем подъехать к ближайшим хижинам в садах и на поле, проверить, не остался ли кто-нибудь в них, а затем въехать в деревню.
Мы медленно шли по глинистой колее, оставляемой «джипом», который, поминутно застревая в грязи, прямо-таки с акробатическим мастерством то подпрыгивал на кочках, то проваливался в ямы. По этой непролазной грязи на протяжении поколений ступали, не нарушая глубокой тишины, царившей вокруг, одни только босые ноги людей да ослиные копыта. Пальбы больше не слышалось, лишь где-то вдалеке, как бы случайно, раздавались редкие выстрелы.
Попавший сюда одинокий путник, напряги он слух, наверняка услышал бы, как причмокивает земля, всасывая потихоньку влагу, накопившуюся за печальную осеннюю пору; напившись же, умиротворенно погружается в дрему.
В конце концов дорога стала не такой ухабистой и пошла прямее, перестав бесконечно петлять и извиваться и превратившись в обычный проселочный тракт, ведущий к долине. По обочинам показались кактусы и акации, между которыми виднелся валежник. «Джип» затормозил. Установленный на нем пулемет должен был — так было приказано — обеспечить нам безопасность, пока мы займемся осмотром ближайших хижин и дворов.
Конечно, легче всего было бы ни на что не обращать внимания, просто игнорировать то, что происходит. Тем не менее предстоящее начало операции тревожило меня. Я всегда с нетерпением ожидаю того, что воспринимается мною иначе, чем другими. Вообще-то я люблю быть со всеми заодно, терпеть не могу выделяться. В конце концов это рождает чувство отчаяния, а всякий, даже самый незначительный, разлад больно ранит. Поэтому я взял себя в руки и твердо решил молчать…
С первого взгляда могло показаться, что люди ушли из этих хижин не вчера или позавчера, а уже давно. Ведь страх и всякие дурные слухи распространяются загодя и с необычайной быстротой. Человек, как извивающийся червь, пытается избежать своей судьбы.
Удар ногой, и ворота в глиняной ограде с треском распахнулись, пропустив нас внутрь квадратного двора, где друг против друга стояли две хижины… Еще удар, и распахнулась дверь в хижину. Вот складское помещение: с полок, покрытых мучной пылью, свисает густая, мохнатая паутина. А вот жилая комната. Хозяева старались хоть как-то приукрасить ее. Стены побелены известкой, карнизы выкрашены голубой и красной краской, на стенах разные поделки — следы тщетных стараний. Чувствовалось, что тут и женщина руку приложила. Об этом свидетельствовало множество мелочей.
Все здесь — и порядок и непорядок — было привычно и понятно для хозяев. Немногочисленная щербатая посуда… Ее долго собирали и пользовались по особым случаям — радостным или печальным, очень личным и непонятным для чужаков. Тряпье, назначение которого ясно тем, кто им пользуется. Образ жизни, потерявший смысл и нарушенный нежданной бедой, он был любовно создан трудом в надежде на лучшее будущее… Эти люди знали и плохие и хорошие времена. И вот все развеялось в прах.
Впрочем, что там было осматривать в этой хижине? Много ли на это нужно времени? Одного взгляда достаточно, чтобы осмотреть двор, дом, колодец, понять прошлое и настоящее хозяев. Однако кое-что могло бы еще вызвать интерес. Например, оставленные вилы, или брошенная исправная мотыга, или вполне пригодный гаечный ключ. Ну как его не поднять и не подержать в руке, прикидывая, сколько он весит, — вес предмета, нужного в хозяйстве. Хорошо, когда такие вещи лежат на своем месте. А почему не забрать — так, между прочим, мотор для колодезного насоса, и пятидюймовые трубы, да и черепицу с крыши, и доски: они ведь всегда понадобятся в хозяйстве? Почему не отослать все это домой? Что-то очень соблазнительное есть в таком способе легкого, одним махом, обогащения: подобрать с земли бесхозное имущество и сделать его своим. Начинаешь сразу строить всякие планы, с ясностью представляя, как и где станешь использовать новые вещи у себя дома.
Все это так. Но мы уже побывали не в одной деревне, где многое подбирали, а многое выбрасывали, сжигали, уничтожали, и теперь наши души ожесточились. Поэтому мы берем мотыгу или хорошие вилы и пренебрежительно бросаем их на землю, причем так, чтобы они по возможности сломались, а мы окончательно и бесповоротно избежали бы позорного соблазна забрать их себе.
Наконец мы покинули эти злосчастные хибары и подошли к каким-то домам. Судя по многим признакам, эти дома были покинуты не более часа тому назад. Кровати остались застеленными — крестьяне не успели взять с собой даже одеяла, в очагах еще теплился огонь, куры как ни в чем не бывало по-прежнему копались в мусорных кучах, то и дело затевая драки и с отчаянным кудахтаньем гоняясь друг за другом. Собаки недоверчиво принюхивались к нам, начинали лаять, потом умолкали. Хозяйственные инструменты валялись прямо на земле — видимо, были брошены посреди работы, а царившая вокруг тишина выражала, казалось, скорее удивление и недоумение, чем страх и ужас: будто еще не все пропало, вроде все еще образуется.
Посреди одного двора невозмутимо стоял осел, на спине его громоздилась груда тюфяков, простыней, одеял, свисавших по бокам до самой земли. Погрузка, наверное, шла в страшной панике: «Скорее! Они уже тут, рядом!» — и была прервана криком: «Бросайте все к дьяволу! Спасайтесь!»
На огороде рядом с соседним двором рос великолепный, тщательно окученный картофель. Взрыхленная земля и яркая зелень грядок, казалось, звали людей быстрее возвратиться домой и заняться только одним делом — растить этот прекрасный картофель. Две овцы, привязанные в углу двора, шарахались из стороны в сторону, обезумев от страха (позднее я видел их еще раз, жалобно блеявших в кузове нашего грузовика). А у дверного порога валялся перевернутый водяной насос, из которого все еще выливалась вода, образовавшая две лужи — одну во дворе, а другую в доме. Сразу за этим двором шло вспаханное поле, а затем уже начиналась собственно деревня.
Едва мы вышли на тропу, ведущую к деревне, как увидели верблюда и осла, нагруженных домашним скарбом. Верблюд был привязан длинной веревкой к седлу осла, с превеликим удовольствием поедавшего пышную траву под акациями. Временами осел уходил куда-то в сторону, совершенно не обращая внимания на своего сотоварища по веревке, который испуганно вытягивал шею с маленькой головой и тащил осла назад, сердито фыркая и издавая резкий запах вонючего пота. При виде нашего «джипа» он вознамерился дать деру, но не тут-то было — помешала веревка, привязанная к седлу осла. Верблюд тщетно дергал ее, отчаянно пытаясь вырваться, осел же, полностью проигнорировав верблюжью панику, даже не обернулся и продолжал с аппетитом уплетать траву. Один из наших солдат — его звали Шаул — выпрыгнул из машины, подбежал к верблюду и начал что-то говорить, успокаивающе поглаживая прикладом винтовки по изогнутой назад длинной шее. Верблюд, услышав, видимо, нечто знакомое, принялся ворчать, как бы жалуясь Шаулу, и уже готов был согнуть колени передних ног, как вдруг из густых зарослей появился человек и, просяще вытянув вперед руки, пошел нам навстречу. Это был старик араб с короткой седой бородой.
— Йя хаваджа — о, господин! — воскликнул он, продолжая идти с вытянутыми руками.
Шаул вскинул винтовку, направив ее на старика, и закричал нам:
— Смотрите, кто пожаловал!
— Йя хаваджа, — горестно повторял старик. Вид у него был несчастный. — Аллах воздаст тебе…
— Пошел отсюда! — крикнул Шаул и, щелкнув затвором, загнал патрон в патронник.
— Йя хаваджа, — причитал старик, попеременно протягивая то одну, то другую руку, показывая на верблюда и тяжело дыша — больше от страха, чем от усталости. — Верблюд, йя хаваджа… Заберем верблюда и уйдем!
Говоря так, он подошел к животному и ухватился высохшей рукой, обтянутой сморщенной коричневой кожей, за подпругу.
— Что он там болтает? — спросил Шаул у Моше, сидевшего на заднем сиденье «джипа». В этот момент шофер дал газу, машина дернулась и одним рывком оказалась возле верблюда. Тот, страшно перепугавшись, потянул за веревку с такой силой, что она вдруг оторвалась от седла осла (слегка опешившего, когда с его спины попадали вещи, но быстро пришедшего в себя и вернувшегося к своей трапезе), и сильно толкнул старика. Старик ругнулся и снова ухватился за подпругу, тесно прижавшись к верблюду и со страхом глядя на вплотную подъехавший «джип».
«Кто ты, откуда и что тебе надо?» — вот сколько значений содержал короткий вопрос, который задал Моше по-арабски, грозно тыча пальцем в грудь старика:
— Что такое?
— Верблюд, йя хаваджа… Вещи… Возьмем и уйдем отсюда, да благословит тебя Аллах. Возьмем верблюда и пойдем…
— Послушай, старик!
— Да, да, господин, Аллах воздаст тебе, господин, — тараторил он, полагая, видимо, что дело оборачивается в его пользу, и воспрянув духом. Сейчас он был готов согласиться на все.
Между тем Моше продолжал:
— Выбирай: или ты, или верблюд.
— Хаваджа! — ошеломленно простонал старик.
— Или ты, или верблюд! — повторил Моше, сердито сдвинув брови. — И радуйся, что тебя еще не пристрелили!
— Хаваджа! — чувствовалось, старик вот-вот заплачет. — Клянусь Аллахом, — вдруг воскликнул он, ударив себя кулаком в грудь, поросшую седыми волосами. Ему явно не хватало каких-то особо веских и убедительных слов. — Мы уходим, уходим. У нас ничего нет, все осталось здесь. — И он показал рукой не то на землю, не то на один из домов. — Только немного одежды и одеяла. — Он торопился сказать как можно больше наименьшим количеством слов, стоя с молитвенно сложенными на груди руками.
— Пошел отсюда! Ялла! — заключил Моше.
— Хорошо, — сказал старик, — хорошо, пойдем.
Он слегка поклонился с выражением покорности и страха на лице. Отступив на несколько шагов, снова пробормотал:
— Пойдем… йя хаваджа…
Остановился и попытался повторить то же самое еще раз. Но тут Арие выстрелил у него над головой. Старик чуть не задохнулся от ужаса, у него затряслись колени, он стал хватать руками воздух. Придя немного в себя, он поплелся по тропе. Все почувствовали себя неловко. Тогда Арие сказал:
— Моше, разреши прикончить его здесь, так будет лучше всего. Ну зачем тебе эта дохлятина? Чтобы люди узнали когда-нибудь, какие мы дураки?
— Сиди спокойно и не рыпайся! — обрезал Моше.
Услышав разговор, старик остановился. Ему, видимо, почудилось, что у нас возникли какие-то сомнения, которыми следует воспользоваться. Он повернулся к нам и, задрав голову с седой бородой и протянув вперед руки, одетый в лопнувший по шву полосатый халат и куцую шапчонку, снова пробормотал:
— Йя хаваджа…
— Уходи! — завопил Моше не своим голосом.
И старик пошел, затем повернул по тропе и исчез из виду. На минуту мы испытали облегчение.
— Видели когда-нибудь такое? — спросил Габи и громко высморкался.
— Я бы не дал ему так уйти… Каков наглец, просить пришел, — воскликнул Арие. — Представьте себе еврея на его месте, а арабов на нашем! Куда там… Сразу бы прирезали. — Он хотел еще что-то добавить, но лишь тихо выругался сквозь зубы.
— А что мы будем делать с этим верблюдом и ослом? — спросил я.
— Да пусть себе подохнут оба, — ответил Моше.
И мы двинулись дальше. Стали обходить деревню с юга. Поднялись на холм, и вдруг справа от нас открылась долина, вся заливаемая, как морской берег волнами, золотисто-голубым светом ясного зимнего дня и продуваемая насквозь свежим ветром. Каких только красок здесь не было! И зеленая, и коричневатая, и желтая. Все эти цвета, щедро разлитые вокруг, вперемежку с полосками полей и дорожными тропами образовывали пестрый ковер, сотканный трудом многих крестьянских поколений.
— Я говорю вам, это непорядок, — недовольно пробурчал Арие.
— Что именно? — спросил Моше.
— Что мы дали этому старику уйти.
— Хватит о нем, — раздались голоса.
— Хватит, хватит, — проворчал Арие, — у вас все так просто. А я говорю вам, что это непорядок, и вы еще вспомните мои слова!
У развесистого сикомора мы наконец остановились. Это было огромное дерево с толстым стволом, в разрезе похожим, наверное, на многоугольную звезду. Земля у его подножия была покрыта толстым слоем сопревших листьев. Отсюда была четко видна почти вся деревня, состоявшая, если не считать нескольких каменных домов, главным образом из глинобитных хижин. Вокруг стояла первозданная тишина, поглощавшая, казалось, любые звуки: и наши голоса, и одиночные выстрелы, и крик осла, раздававшийся где-то, и попискивание нашей рации. Все это как бы немедленно и без остатка тонуло в огромной пропасти. Стало жарко, и мы начали снимать с себя верхнюю одежду и устраиваться поудобнее. Моше смотрел в бинокль на долину, лежавшую у наших ног. Конечно же, не только для того, чтобы насладиться красивым видом. Достали сигареты, поели апельсинов, стали болтать о том о сем. А я с каждой минутой острее ощущал, насколько мне все здесь чуждо.
— Бегут, бегут! — произнес Моше. — Запрягают повозки, нагружают ослов и бегут.
— Мерзавцы! — сказал Шмуэлик. — У них в жилах не кровь течет, а вода. Они и драться-то не могут.
— Куда им! — подхватил Егуда, похожий на юного петуха, желающего казаться самым опытным в курятнике, — очень самоуверенный малый, он не выговаривал букву «р»:
— Ты пойми, парень, — сказал Егуда, обращаясь неизвестно к кому, — у них нет ни капли выдержки! — Он причмокнул и задвигал челюстью.
И вдруг раздался оглушительный взрыв, ошеломивший нас, как гром среди ясного неба. В нижней части деревни всплыл столб белого дыма. Сразу же наступила прямо-таки звенящая тишина. Все вопросительно уставились на Моше. Тот не долго думая заявил:
— Начали действовать террористы, но мы все равно выполним свою задачу до конца.
— До конца? А что, разве мы сегодня мало сделали? — спросил Габи, сморщив нос, и дал очередь из пулемета.
Сразу же один за другим раздались еще два сильных взрыва, и в воздух поднялись два новых дымовых столба, становясь на глазах все выше и шире. И вновь на некоторое время воцарилась гнетущая тишина. Но там, внизу, грохот взрывов подействовал, видимо, как поток воды на муравейник. Невооруженным глазом, без бинокля, можно было видеть, как беглецы засуетились, забегали, заспешили. Послышались их взволнованные голоса. Со стороны деревни раздалось несколько выстрелов.
Моше подумал и решил, что хотя мы неплохо устроились в тени сикомора, лучше отсюда убраться куда-нибудь в другое место. И мы пошли по узкой тропе, обсаженной какими-то странными деревьями — почти все они были с обломанными ветвями и редкими листьями. Тропа вывела нас на широкую проселочную дорогу. Здесь мы обнаружили покинутую траншею, отрытую поперек дороги. Это открытие вызвало смех и множество иронических замечаний насчет военных способностей, неумелости и глупости тех, кто вырыл эту траншею. Вдруг мы заметили, что немного дальше, по ту сторону дороги — по ней, видимо, прошла часть беженцев, — на поросшем травой берегу темнеют две фигуры, напоминающие больших нахохлившихся филинов. Сразу побежали туда. Но, приблизившись, невольно отпрянули назад. Нашим глазам представилась жуткая картина: прямо на земле, похожие на бесформенные кули, сидели две глубокие старухи в синих платьях и черных покрывалах, с лицами, изборожденными резкими морщинами, — настоящие страшилища, от которых уже исходил могильный запах. Фу, мерзость какая! А глаза — с голубоватыми, отливающими перламутром белками, тускло мерцали, уставившись прямо перед собой. До сих пор их, наверное, тащили на себе родственники — вместе с подушками, корзинами и другим скарбом. Здесь же эти родственники, охваченные паникой, бросили старух прямо на солнце, а сами убежали, как кроты в полдень. Прежде этих мумий скрывали от посторонних глаз в глубине дома, как что-то постыдное, а теперь — вот они, перед нами, во всем своем страшном обличье. Что же делать с ними? Единственное, что остается, это сплюнуть с отвращением и идти дальше своим путем. Скорее отсюда, от этого ужаса!
— Ну и ну, скажу я вам… — брезгливо поморщился Шмуэлик.
— Они помрут, — отозвался солдат по имени Шломо.
— Ну и черт с ними, — заявил Арие.
— Страшно! — воскликнул Шломо.
— Я бы пристрелил их для их же пользы. Они уже не жильцы на белом свете, — сказал Арие.
— Они помрут, вот увидите, они не выживут, — снова повторил Шломо.
И мы пошли вперед по дороге не оглядываясь, пока не свернули налево.
Наконец отделение вступило в деревню. Мы пробирались вниз по одному из деревенских переулков, готовые к любым неожиданностям. Пройдет ли здесь «джип» — вот что сомнительно. Все вокруг было спокойно. Казалось, что в домишках за глиняными заборами течет обычная жизнь, такая же, как вчера, может быть, только немного более тревожная; что люди продолжают, как и многие поколения до них, ткать вечное полотно жизни — ниточка к ниточке, ряд за рядом. Они подобны муравьям, подбирающим каждую крупинку, одну за другой — так просто, без определенной цели, чем больше, тем лучше…
Но вдруг что-то нарушило безмятежный покой. Там и сям вверх поплыли облачка дыма — здесь все так отсырело и с трудом загорается, — затем раздался новый мощный взрыв, а вслед за ним послышался протяжный вой и причитания. Сначала казалось, что крики скоро утихнут и люди успокоятся, когда увидят, что никого не убивают. Но не тут-то было! Крики продолжались, набирали силу, становились все более громкими, даже вызывающими — прямо мороз подирал по коже. От них некуда было скрыться, нечем отвлечься. Конечно, можно было презрительно пожать плечами, перекинуться насмешливыми взглядами с товарищем и продолжать идти дальше — и все же факт оставался фактом. Эти крики походили не на кудахтанье перепуганных до смерти кур, а на рев раненой тигрицы, которую боль лишь раздражает, придавая новые силы. То был вопль приговоренного к смерти, бросающего с ненавистью вызов своим палачам. Он словно возвещал: «Я не сдвинусь с места, ничего не отдам, умру, но не дам себя тронуть!» Казалось, его исторгают даже камни…
Грозный крик становился все громче и громче, лишь изредка прерываясь на короткое мгновение, как бы для того, чтобы перевести дыхание. И тогда можно было даже услышать, как где-то невнятно переговариваются люди.
— Что они там так раскричались, почему? — не смог удержаться от вопроса наш радист.
— Будто злого духа увидели, — сказал Шломо, сморщившись, точно у него под ухом скребли по жести.
В деревне творилось что-то невообразимое. Отчаянно мычала корова, назойливо и отупело, пытаясь, видимо, хоть таким образом обрести точку опоры в этом обезумевшем мире.
И тут мы почувствовали себя так, будто вот-вот подвергнемся внезапной атаке. Стены чужих домов буквально надвигались на нас, окружали со всех сторон, затевая что-то недоброе и коварное. Казалось, что мы отрезаны от всего мира, что никто не придет нам на помощь и неизвестно, откуда последует удар.
Между тем мы оказались на каком-то перекрестке и решили проверить, что творится в ближайших домах. Но они были пусты, как после неожиданной катастрофы. Тревожная тоска разъедала душу. Ужасный вой периодически прекращался, переходя в подобие жалобного причитания или хриплого плача. Он потерял прежнюю силу и настойчивость. Наверное, людям стало окончательно ясно: все потеряно, ничто уже не поможет и ничто не изменится.
Вдруг калитка в одной из глиняных стен зловеще пустого дома отворилась и из нее выскочил парень. Он, видимо, думал, что мы уже ушли, а потому страшно испугался, увидев нас, и пустился бежать что было сил.
— Стой, собака! — крикнул Габи, дав очередь из пулемета у него над головой. Парень перепрыгнул через камень и упал, приникнув к земле. — Встать! — приказал Габи. — Встать, говорят тебе.
Парень послушно встал. Он весь дрожал от страха. Габи направил на него пулемет и сказал, обращаясь к нам:
— Посмотрите только на это дерьмо!
И тут же кто-то сделал одиночный выстрел из автомата. Пуля пролетела на волосок от головы парня. Тот отскочил назад, заслонившись руками, и застыл на месте, втянув голову в плечи.
— Подойди сюда, — приказал Габи по-арабски. Парень попытался сдвинуться с места, но ноги явно не слушались его. В конце концов ему удалось оторвать их от земли, но тело было словно парализованное, а лицо без единой кровинки, даже не бледное, а какое-то желтое. Глотнув слюну, он подошел, попытался что-то сказать, но не смог произнести ни звука, хотел улыбнуться, но, кроме нелепой гримасы, ничего не получилось. — Что ты здесь делаешь? — начал допрос Габи.
Парень по-прежнему тщетно пытался улыбнуться и что-то проговорить в ответ.
— Ну и ничтожество, — сказал Габи, показывая на него пальцем.
Молодой араб с щеточкой черных усов непрерывно облизывал губы. Можно было подумать, что для него нет сейчас ничего важнее. Он стоял с потерянным видом, прижав руки к груди, и, видимо, никак не мог понять, что случилось, почему вдруг почва ушла из-под ног, почему фортуна так изменила ему.
— Что он здесь крутится? Из-за таких вот подозрительных типов и происходят всякие неприятности.
— Просто не успел убежать, — сказал Шломо, оглядываясь по сторонам.
— А почему? Нет, нет, здесь что-то не то. Знаю я таких субчиков. Они голову морочить мастера. Артист!
— Ему, наверно, наговорили о нас разных небылиц, вот он и умирает от страха! Допроси его, Габи, допроси как следует!
Тут вмешался Моше. Он сказал, что и без Габи найдется кому допросить парня, а нам надо отправляться дальше, если мы хотим закончить когда-нибудь это дело. Затем он показал арабу на «джип», а чтобы тот не истолковал этот жест ошибочно, к нему подбежали двое солдат и одним махом закинули парня в машину, больно стукнув о борт. Некоторое время он лежал на спине, судорожно болтая ногами в воздухе. Наконец ему удалось усесться. И тут выяснилось, что энергичная встряска вывела его из оцепенения; у него в конце концов развязался язык, и он обратился к Габи, которого, по-видимому, считал за старшего.
— Я расскажу, о мой господин! Я все расскажу…
Но в этот момент, как на беду, тело его свела судорога, и он стал блевать прямо перед собой.
Все отскочили в сторону.
— Скотина! — закричал Габи. — У этого типа не все дома!
— Он изгадит все кругом, — добавил Шмуэлик.
Араб аж согнулся от нестерпимой боли. При этом с лица его не сходила бледная виноватая улыбка — он точно извинялся за свои мучения. Задыхаясь, парень стал вытираться краем рукава, пытаясь подавить начавшуюся икоту.
Мы бросили ему попавшийся под руку мешок, и он принялся старательно убирать за собой. За работой он, видимо, немного пришел в себя. Можно было даже подумать, что он совсем успокоился, если бы не дрожащие руки. Наконец парень кончил прибирать и повернулся к нам, ожидая хоть какого-то слова одобрения.
Но вдруг опять раздался взрыв, и лицо араба сразу изменилось.
— Может быть, он болен, — сказал кто-то.
— Какой там болен, — возразил Габи, — здоров как бык. Настоящий артист — вот и все.
— У них просто не кровь, а вода течет в жилах, у этих арабушей, — задумчиво произнес Арие. — Бросить такую большую деревню! Эхма! Был бы я на их месте, я бы встретил вас с винтовкой в руках!.. В целой деревне не нашлось и трех настоящих мужчин! Черт знает что такое!
Он говорил еще долго, и все в таком же роде.
Между тем мы двинулись дальше, по пути заглядывая в безлюдные дворы и громко переговариваясь друг с другом. Даже куры и кролики — все разбежались. Время от времени мы поливали бензином — в «джипе» стояла наготове канистра — сеновал, ворота или низкую соломенную крышу и поджигали, наблюдая, как огонь сначала разгорается, а потом медленно затухает. Кое-где сдвигали какие-то предметы — проверяли, не спрятано ли под ними что-нибудь более ценное, постоянно предостерегая друг друга не заходить внутрь домов, — очень много блох. Мы как бы проходили насквозь через чью-то жизнь, рассеченную в один миг на две части и остановившую свой бег.
В одном из дворов мы обнаружили двух женщин. Увидев нас, они немедленно принялись реветь и причитать. Затем попытались что-то объяснить, но понять их было невозможно, может быть, потому, что они непрерывно перебивали друга друга, жалуясь на что-то. К тому же их лица, искаженные некрасивой, как у плачущих детей, гримасой, способны были скорее вызвать усмешку, чем сочувствие. Мы совсем растерялись, не зная, что делать с ревущими женщинами, но тут вперед вышел Егуда. Одной рукой он показал на выход, другой помахал, как бы предлагая им уйти, приговаривая — «Ялла, ялла, ялла», что означало: «кончайте болтать и уходите». И они ушли, потихоньку всхлипывая и вытирая слезы уголком больших белых платков, повязанных вокруг головы.
В другом дворе какой-то старик, сидя на камне возле дома, как будто ожидал нашего прихода. Завидев нас, он встал и начал церемонно произносить длинные приветствия. Даже попытался поцеловать руку радисту (по-видимому, странный аппарат, висевший у того за спиной, внушил ему особое почтение), но тот сердито оттолкнул старика:
— Да отойди ты от меня!
Потом другой старик, подпоясанный желтым кушаком, в белой чалме, все время идя перед нами, долго говорил о том, что в деревне не осталось никого, кроме стариков, женщин и детей, — ни одного молодого мужчины; о том, как он призывал односельчан не покидать деревню. Ну что с ним поделаешь — пристал как репей и заговаривает с каждым, не важно — слушают его или нет. В конце концов кто-то прервал его словоизлияния, сказав коротко, чтобы он заткнулся и убрался восвояси.
Пока мы дошли до маленькой площади в нижней части деревни, перед нами уже шествовали семь ее жителей, среди них один ковылял на костылях. Они шли, не переговариваясь и не глядя друг на друга. В общем, совершенно непроизвольно мы превратились в молчаливую мрачную процессию — некое подобие уличной демонстрации в миниатюре. Все это уже начинало раздражать. Хотелось отвязаться от них, растянуться где-нибудь под деревом и подумать о чем-нибудь другом. Да и отдохнуть немного не помешало бы. Кривой переулок, ограды, обмазанные глиной, колючие кусты, густо облепившие их и все еще хранившие запах ушедшего лета (да, далекого лета), зловоние грязной деревни, молчаливой и покинутой, — все это казалось таким гнетущим и ненужным, что, придя на маленькую площадь, внизу, мы уже кипели от злости. А там нас ждали двое солдат из другого отделения. Они тоже привели сюда группу арабов, которых собрали, прочесывая деревню.
— А сколько у вас чувих? — спросил один из них, щеголяя жаргонным словечком и изображая из себя отчаянного волокиту.
— А вон там все они, — сказал Егуда, закуривая сигарету и небрежно кивая в сторону приведенных нами арабов. Задержанные сгрудились возле стены — женщины отдельно, мужчины отдельно. Похожие на только что выловленных рыб в корзине, они молчали, глядя на нас с отчаянием. И все же внезапно постигшая их катастрофа не смогла заглушить надежды, теплившейся у этих людей, невзирая на страх и обиду. Они, по-видимому, воображали, что именно сейчас все выяснится, надеялись на какое-то чудо, которое вот-вот произойдет.
Но наш Моше приказал двум солдатам отвести всю группу в место сбора, а там передать, что мы еще здесь проверим кое-что и потом присоединимся к остальным. «Джип» он тоже отправил вместе с конвоирами.
Оба солдата очень ретиво взялись за дело. Они кричали и воинственно размахивали винтовками. Они были готовы подавить любое сопротивление, любое недовольство. Но задержанные и не думали сопротивляться. После первого же окрика они пошли туда, куда им было приказано, а весь этот шум оказался затеян солдатами ради пустого бахвальства. Один из охранников пристал к арабу, опиравшемуся на палку, и отобрал ее. Повесив винтовку на плечо, он пошел вперед, стуча палкой по каждой двери, по каждым воротам, перепрыгивал с помощью палки через различные препятствия, в общем, веселился как мог. Шествие группы задержанных арабов замыкал «джип». Так вот они и шли по извилистой улочке, пока не скрылись из глаз.
Мы еще поплутали немного и наконец вышли из деревни. Перед нами расстилалось огромное поле, лишь небольшой участок которого был вспахан и огорожен. На этом участке осенью находилось, по-видимому, гумно, а сейчас буйно колосился хлеб. Все колосья были как на подбор — стройные, одной высоты и туго набитые зернами, ни один не примят, будто нога человека здесь еще не ступала. В капельках влаги на нежных волосках отражались солнечные лучики, и от этого все поле переливалось яркой зеленью и как бы тихо дышало, погрузившись в дремоту. Мы были настолько зачарованы открывшимся видом, что сначала и не заметили стоявшего поодаль жеребенка. Можно было подумать, что он стоит здесь и лениво пощипывает густую травку специально, чтобы придать этой картине безмятежного покоя особую завершенность.
— Посмотрите, что за красота! — воскликнул Шмуэлик, показывая на рыжего жеребенка, недоуменно повернувшего в нашу сторону голову, затем несколько раз махнувшего хвостом и брыкнувшего задней ногой, отгоняя мух.
— Ну и красавчик! — согласился Габи.
— Как будто попали в иной мир, — мечтательно произнес Шмуэлик.
— Да он ведь и не привязан, — удивился Габи. — Убежит, если подойти.
— Не убежит, наверняка привык к людям, — возразил Шмуэлик.
И они медленно пошли, осторожно ступая по земле. А мы притаились в тени ограды, следя за ними и боясь проронить хоть слово.
Шмуэлик нагнулся и нарвал ячменных колосьев, намереваясь привлечь жеребенка если не самим ячменем, которого вокруг было хоть завались, то хотя бы заботой и вниманием. Цокая и причмокивая, он подбирался к животному, нещадно приминая и давя тяжелыми солдатскими ботинками золотистые колосья и оставляя за собой грязную дорожку.
— Ну, иди сюда, иди! — ласково призывал Шмуэлик.
Жеребенок радостно фыркнул, топнул копытом и слегка подпрыгнул на месте. И тут мы увидели, что передние ноги у жеребенка спутаны веревкой. Шмуэлик погладил его. Ласковое прикосновение вызывало у жеребенка нервную дрожь, волной пробегавшую по коже — не то от удовольствия, не то, наоборот, от отвращения. Он подозрительно принюхивался к поднесенному угощению влажными ноздрями, черными изнутри и окруженными белым венчиком по краям, губы его слегка подрагивали. Кормя жеребенка одной рукой, другой Шмуэлик слегка похлопывал его по шее или оглаживал гриву.
— Хороший, хороший, — заискивающим голосом приговаривал Шмуэлик.
Подошел Габи, тоже протоптав за собой грязную тропу. Он хлопнул жеребенка по крупу и сказал:
— Такого я бы взял себе.
Отступив на шаг, он сорвал травинку и сунул ее в рот.
— Я бы вырастил из него красивого коня, — задумчиво пробурчал он, жуя травинку.
— Что ни говори, а лошади у них что надо, поверь мне! — заявил Шмуэлик.
Между тем жеребенок, опьяневший, видимо, от ласки, решил покрасоваться перед нами. Он попытался гарцевать, но ему мешали путы. Это его разозлило. Он стал неуклюже подскакивать, вытягивая шею и хвост, пытаясь вырваться и освободиться, нервно вращая глазами и поблескивая белками.
— Надо развязать ему ноги! — воскликнул Шмуэлик и испуганно отступил назад.
— Лучше не трогай его, не то он даст тебе как следует, — предостерег Габи, тоже держась на безопасном расстоянии.
— Какая необузданность, какая сила! — восхищался Шмуэлик. — Развяжу-ка его.
— Отойди подальше! — закричал Габи.
— Ну, хватит, хватит! — ласково шептал Шмуэлик жеребенку, протягивая клок травы, чтобы успокоить его.
Но жеребенок отворачивался от непрошеного угощения, негодующе пританцовывая на месте. Его злость нарастала — веревка с каждым подскоком сильнее врезалась в ноги и все старания вырваться из пут оказывались напрасными.
— Он сломает себе ноги! — воскликнул Габи.
— Я же говорю, надо поскорее освободить его, — сказал Шмуэлик.
— Он переломает себе ноги! — повторял Габи.
Тут Шмуэлик отважился приблизиться, протягивая одной рукой пучок травы, а другой пытаясь приласкать и успокоить жеребенка. На всякий случай он встал боком, чтобы, если понадобится, быстро отскочить.
Вдруг жеребенок застыл на месте, шумно и тяжело дыша. Он стоял, напряженно нагнув голову, будто готовый боднуть — спина изогнута дугой, хвост бьет хлыстом по задним ногам, упершимся копытами в землю возле связанных передних, похожий на натянутую тетиву лука перед вылетом стрелы. В такой позе жеребенок замер на минуту-другую — гибкий и упругий, как стальной клинок, наполненный еле сдерживаемой силой, способной вот-вот выплеснуться наружу. Затем вдруг распрямился, подняв склоненную набок голову и поводя ушами, словно прислушиваясь к дуновению ветра, весь само внимание. Мышцы его тела расслабились, и он грациозно-шаловливым движением повернулся к Шмуэлику, протягивая мягкие губы к пучку травы в его руке. Торжествуя победу, Шмуэлик вплотную подошел к жеребенку, похлопал рукой по шелковистой шее, по слегка подрагивающему животу, по ляжкам и с нежностью стал опять повторять:
— Хороший мой, хороший!
Тут же вытащил из ножен острый нож и, низко склонившись к передним ногам животного, перерезал стягивающую их веревку.
— Эй, осторожнее, не суй голову ему под ноги! — раздраженно закричал Габи, шагнув вперед.
И в то же мгновение жеребенок вдруг сделал широкий скачок и с развевающейся гривой и вытянутым хвостом пустился вперед стремительным галопом. Он легко перескочил через низкую ограду, и мы увидели возле одного из передних копыт остаток веревки, мелькнул еще раз на краю вспаханного поля, и был таков.
Открыв рот от изумления, Шмуэлик повернулся в нашу сторону. Похоже было, что он буквально лишился дара речи.
— М-м-м, смотрите!.. Ну, скажу я вам!.. — Это все, что он смог произнести.
Габи разразился хохотом. Он прямо захлебывался от смеха, кашлял, хлопал себя по коленям, глядя то на нас, то на Шмуэлика. Пытался что-то сказать, но не мог — душил смех. Мы тоже покатывались, ржали во весь голос, издеваясь над Шмуэликом. То была разрядка за долгое молчание: все не сказанное нами за день изливалось теперь в этом неуемном хохоте.
В наступившей паузе Арие, осклабившись, повернулся к несчастному:
— Плакали твои денежки!
— Пошел ты к черту! — проворчал Шмуэлик, закладывая, не глядя, нож в ножны, отвернулся и стал смотреть вдаль, туда, где за полем исчез жеребенок, ускакавший на свободу. Казалось, эхо каким-то чудом еще повторяет топот его копыт…
Но тут выяснилось, что мы потеряли здесь слишком много времени. Все неохотно поднялись и пошли назад по деревенским закоулкам. По пути лениво проверяли крестьянские дома — надо же выполнять свой долг. Мы пытались таким образом развеять тоску, вдруг нахлынувшую на нас, думали о том, что пора бы и пообедать…
Особенно уныло выглядел Шмуэлик, который плелся в хвосте в подавленном настроении. Когда кто-нибудь пытался приободрить его, он отвечал:
— Что ты понимаешь! Такую лошадь не увидишь каждый день.
И снова возвращался к своим печальным думам.
Между тем по дороге, то тут, то там, мы задерживали арабов — мужчин и женщин, попадавшихся навстречу, всех подряд, не вникая в то, кто они такие и чем занимаются, не обращая внимания на плач и слезы. Вскоре мы уже гнали перед собой целую толпу людей. Одного араба мы задержали, когда он шел навстречу, размахивая самодельным белым флагом — этакий городской голова, вынесший врагу ключи от города в знак капитуляции. Он даже пытался сказать речь, но лишь нагнал на нас еще большую тоску и необъяснимое раздражение, которое все более усиливалось. На наших лицах появилось обиженное выражение: мол, нас обманули, ввели в заблуждение, но мы все равно ничего не уступим, ничего ни за что не отдадим (а что, собственно говоря, отдавать-то?..).
Но кто же все-таки был среди задержанных? Женщины с грудными младенцами на руках, плаксивыми и слюнявыми, завернутыми в тряпье, и женщины без детей, что-то неустанно бормотавшие и заламывавшие в отчаянии руки. Там были старики, шагавшие молча и торжественно, как на Страшный суд. Были мужчины среднего возраста, которые не рассчитывали, видимо, на какое-либо снисхождение; некоторые даже были намерены протестовать, о чем свидетельствовали их угрюмые взгляды исподлобья. Был там и слепой с мальчиком-поводырем, возможно, с внуком. Мальчишка шел, полный изумленного любопытства, забыв о руке слепого у себя на плече и о грозящей всем опасности. Иногда он даже спотыкался, но все равно продолжал пялить на нас глаза. И все эти люди — слепые, хромые, старые, мужчины, женщины и дети, — все они напоминали мне что-то такое, о чем я уже когда-то читал в Библии, но не помню где. Ассоциация с Библией возникла, кажется, не только у меня и подействовала удручающе.
Наконец мы вышли к обширной открытой площадке, посредине которой возвышалось огромное дерево с развесистой кроной. Под деревом и на большом пространстве вокруг сидели согнанные сюда арабы, почти все жители деревни — многолюдная и пестрая толпа, — молчаливо следя за происходящим. Слышно было, как кто-то периодически громко вздыхал и произносил по-арабски:
— Велик Аллах!
Те, кого привели мы, быстро нашли себе место среди остальных: мужчины присоединились к мужчинам, — женщины — к женщинам. Скоро они уже слились с общей массой. Да… народу успели нагнать много. Охота получилась удачнее, чем предполагалось. Почти все были в темных одеждах, но головы — в белом: у женщин белые вышитые платки, у мужчин низкие фески, обмотанные белыми платками. Кое-кто раскачивался всем телом из стороны в сторону, как во время молитвы. Другие перебирали четки — медово-янтарные или черные. Третьи сидели, сложив на животах большие шершавые руки — руки крестьян. Некоторые мяли пальцами соломинку или травинку — надо же что-то делать… Взгляды всех были прикованы к нам, следили за каждым нашим движением. И ни одного звука. Лишь временами тот же громкий вздох и убежденное:
— Велик Аллах!
Правда, со стороны, где сидели женщины, неумолчно доносилось монотонное завывание, переходившее порой в надрывные рыдания, впрочем, быстро подавлявшиеся. Матери прижимали к груди младенцев. У большинства лица были закрыты платками — виднелись только перепуганные блестящие глаза. Некоторые женщины о чем-то коротко переговаривались друг с другом, другие делали замечания детям, которые, потеряв терпение, начали шалить и даже осмеливались приближаться к нам: станет такой малец, опершись босой пяткой о другую ногу, и пожирает нас глазами, вроде представление смотрит.
Однажды, когда женщины все разом громко заплакали, один из стариков, возвысив голос, стал им что-то выговаривать. И плач постепенно утих.
Но вот раздался оглушительный взрыв. В небо высоко взлетел столб пыли, и крыша одного из каменных домов — вся целиком — плавно поднялась в воздух и вдруг со страшным грохотом и треском обрушилась вниз градом камней и досок. И тогда одна женщина, семье которой принадлежал, по-видимому, этот дом, вскочила с места и с дикими рыданиями, прижав к груди младенца, устремилась к развалинам. Следом за ней, ухватившись за подол юбки, ковылял ребенок постарше. Задыхаясь, она что-то кричала, показывая руками в сторону дома. Поднялась и ее подруга, и еще одна женщина, встал какой-то старик, начали подниматься со своих мест и другие. Между тем женщина бросилась бежать, державшийся за ее юбку ребенок шлепнулся, сверкнув голой попкой, и громко заплакал. Дорогу ей преградил один из наших солдат и велел остановиться. В ответ она закричала голосом, полным отчаяния, и принялась колотить себя кулаком по груди. Женщина, видимо, с неожиданной ясностью поняла, что находится здесь вовсе не для того, чтобы дождаться в тени развесистого дерева, что скажут ей евреи о своих намерениях, а затем возвратиться домой. Поняла, что прошлой жизни, ее дому пришел неотвратимый конец, что она оказалась вдруг лицом к лицу с чем-то страшным и невероятным в своей жестокой конкретности, и обратной дороги нет. А тот солдат с недовольной миной — мол, устал повторять одно и то же — продолжал требовать, чтобы она возвратилась на свое место. Но женщина, забыв о страхе, оттолкнула его, однако солдат успел ухватить ее за кончик платка и сдернул его, и женщина — какой стыд! — предстала перед людьми простоволосая, с открытым лицом. Всем стало не по себе, а она, окончательно разъярившись, вырвала из его рук платок, упрямым движением покрыла им голову, а заодно и оравшего во весь голос младенца, и, приподняв тяжелый подол юбки, побежала дальше к своему разрушенному дому.
— Оставь ее, — сказал кто-то, — никуда она не денется.
Вдруг встал какой-то старик — судя по всему, уважаемый здесь человек — и пошел к нам, прижав одну руку к груди, а другую вытянув перед собой и прося тем самым внимания: он как бы давал понять, что в любом случае в переговорах следует соблюдать вежливые манеры, как подобает почтенным людям. Подойдя ближе, он обратился было к одному из солдат, но тот прервал его.
— Ступай на свое место и сиди там, пока не позовут, — сказал солдат, тыча пальцем туда, откуда старик пришел.
Старик недоуменно пожал плечами — он полагал, что ему хоть что-то ответят, разъяснят, — и побрел назад, опираясь на палку. Там к нему потянулось несколько рук, помогая сесть на землю. Степенно усевшись, он тяжело вздохнул и провозгласил:
— Нет бога, кроме Аллаха! — Затем он время от времени произносил что-то из Корана, предрекавшее, видимо, беду, внушая землякам, что каждый из них должен понять, что его ждет…
— Как же все-таки называется это место? — спросил вдруг Шломо.
— Хирбат-Хизэ, — ответил кто-то.
Пришло время, и наше отделение позвали обедать. Пожалуй, никогда еще это не было так своевременно: наконец-то оторвемся от всех этих дел там внизу, в деревне, порадуемся теплому солнцу, которое еще осталось от этого дня, сможем подумать — и нужно подумать! — о других делах; да к тому же мы просто как следует проголодались.
Когда мы шли по тропе наверх, Шломо заявил:
— Что-то там неправильно, внизу. У нас будут неприятности.
— Пе-ре-стань! — ответил Егуда со своей петушиной самоуверенностью. — Это арабы причинят неприятности? Куда им!
— Мне не нравится все это, — настаивал Шломо.
— Пусть так, — согласился Егуда, — но ты же не в кино пришел.
— Никак не могу забыть тех двух старух, что сидели на берегу вади. Бр-р!
Все промолчали.
— Помню, — продолжал он, — когда в первый раз увидел убитых, раненых и кровь — было страшно. А вам? Казалось, всю жизнь будут преследовать кошмары. А теперь? Убитые, и кровь, и все такое мне нипочем!
— Привыкли… — сказал Егуда с иронией.
Мы вышли на проселочную дорогу, где-то далеко соединявшую деревню с большим шоссе. Неожиданно вкралась мысль, что эта дорога, которую утоптало столько поколений людей, отныне порастет травой и исчезнет с лица земли — ведь ходить-то по ней будет некому. И вновь в голову полезли те же мысли, что не давали покоя и прежде, прямо тошно стало. Мне показалось, будто кто-то внутри опять скрежещет зубами и сжимает кулаки.
Наконец расположились на обед. Всячески пытались сохранить безразличный вид, отвлечься от того, что происходит там, внизу, стряхнуть с себя воспоминания, подобно утке, которая, выйдя из озера, отряхивается от воды.
Развалившись под фиговым деревом на опавших и пожухлых листьях, мы шумно делили между собой консервные банки и галеты, обменивались сальными шутками. Старались вызвать смех чем только могли. Но за всем этим скрывалось нечто такое, что назревало в воздухе. Да и в прямом смысле, воздух становился менее прозрачным, день — не таким ясным. В небе появились белые облачка, и его безупречная до сих пор голубизна затуманилась. Откуда-то повеяло холодком, еще день-два, и начнутся дожди.
Шмуэлик, все еще грустивший по исчезнувшему жеребенку, пожелал завязать интимный разговор с Габи. Повернувшись спиной к нам, чтобы подчеркнуть личный характер беседы с приятелем, он извлек из консервной банки кусок мяса и спросил:
— А что, она тебе не нравится?
— Кто? — сухо процедил Габи.
— Ну, Ривочка. Ты не находишь, что она… как это сказать… Ну… что она не похожа на других девчонок?
— Еще как похожа, — сказал Габи.
— Нет, это не так, — возразил Шмуэлик. — Она, ты думаешь, гордячка?
— Вообще-то нет, — проговорил Габи, — а может, и да. Не все ли равно…
— Как это, не все ли равно? — удивился Шмуэлик. — Ведь мне хочется поближе с ней познакомиться.
— Эй, ты! Будь поосторожнее, — вмешался Арие. — Как бы у тебя не получилось с ней то же самое, что с жеребенком!
Все заулыбались. Мы сидели и жевали, одновременно утоляя голод и убивая время. Кто-то даже стал напевать. Уже когда все ели апельсины — сок их приятно холодил, — Габи, набив полный рот ароматной мякотью, стал выпытывать у Моше, что еще нам тут делать: мол, как было бы хорошо ограничиться тем, что сделано, и возвратиться домой, пусть оставшееся заканчивают другие. К тому же, добавил он, и пулемет нуждается в уходе.
Но непреклонный Моше возразил:
— Во-первых, надо проверить задержанных внизу и отобрать подозрительных. Во-вторых, скоро подъедут грузовики, и мы погрузим на них арабов, деревня должна быть очищена. В-третьих, следует полностью сжечь и взорвать все, что приказано. Тогда только поедем домой.
После этих слов командира мне даже есть расхотелось, кусок не лез в горло. Стало жаль самого себя — впереди нас ждали тяжкие испытания.
Не знаю, как другие, но я очень надеялся, что Габи, по своему обыкновению, начнет противоречить и ему, может быть, удастся добиться того, чего я так хотел…
И Габи не заставил себя долго ждать.
— Как? — возмутился он. — Подумать только, что сегодня сделали мы, а что другие! Мы отмахали не один десяток километров! А пулемет, а ящик с патронами — потаскай их на себе! А они сидели в тенечке да языками чесали!
И еще он заявил, что нам в кои-то веки повезло — можем первыми возвратиться домой, что на нас всегда ездят верхом, и так далее, и тому подобное. В общем, чем дальше, тем больше его слова выражали мое сокровенное желание: как можно быстрее убраться отсюда до того, как операция развернется в полную силу. И в самом деле, если иначе невозможно, пусть этим займутся другие. Если надо обязательно выпачкаться в грязи, пусть они и мараются. Уж я-то этого себе никак не могу позволить.
Но тут во мне заговорил какой-то другой голос: «Ишь ты, какой благородный! — И со все возрастающим раздражением принялся иронизировать насчет моего прекраснодушия: — Значит, пусть другие делают грязную работу? А ты, выходит, такой добродетельный, что от всего дурного нос воротишь и видеть не желаешь зло и несправедливость…» Вот какие противоречивые чувства меня донимали.
Между тем Моше коротко оборвал ворчание Габи:
— Все, хватит!
Собрав пожитки, мы спустились обратно — к дереву, куда согнали арабов. Я долго колебался, спорил сам с собой. Наконец, собравшись с духом, подошел к Моше:
— Это действительно необходимо — изгнать их отсюда? Какой вред могут причинить эти люди, кому? Были бы еще молодые, другое дело, но эти… Какой смысл?
— А-а-а! — добродушно отмахнулся Моше. — Так написано в оперативном приказе.
— Это же неправильно! — воскликнул я, не зная, как выразить все то, что во мне накипело, и какой привести наиболее убедительный довод. Хватило ума лишь еще раз повторить, но более спокойно: — Это в самом деле неправильно.
— А что ты в таком случае предлагаешь? — спросил Моше, пожал плечами, повернулся и ушел, оставив меня ни с чем.
Я уже не рад был, что начал этот разговор; ведь я не отличался особой смелостью и готов был смириться, но тут мимо проходил Егуда, и я пристал теперь к нему:
— Какая необходимость изгонять их?
— Да, конечно, — сказал Егуда, — не надо их трогать, а оставить здесь роту солдат, чтобы сторожила их, так, что ли?
— Но зачем, какой вред могут причинить эти люди?
— Могут, и еще как! Вот начнут закладывать мины на дорогах или красть снаряды и шпионить, тогда на своей шкуре узнаешь.
— Вот эти?
— А что? Они недостаточно взрослые для этого или слишком добропорядочные? Всегда найдутся двое или трое, а то и больше таких, о которых ты ничего не знаешь. И вообще, чего ты хочешь?
— Не знаю… Я просто размышляю…
— А не знаешь, так помалкивай.
Наверное, было бы лучше, если бы я получил этот совет раньше. Но сейчас я уже не мог остановиться, меня мучили сомнения.
Разговор с самим собой продолжался. «Конечно, — думал я, — на войне как на войне. Но война ли это?» Вмешался второй голос: «Война? Но с кем? Неужели с этими людьми?»
Как будто не слыша вопроса, я говорил себе: «Мы, конечно, не святые. Но у нас добрые и честные намерения… К тому же, не замочив ног, в воду не войдешь».
«Ну и чудеса!» — насмехался все тот же голос. «Понять и согласиться с необходимостью так поступать — это одно дело, а действовать непреклонно и с каменным сердцем — совсем другое. Да… Но зачем же ожесточать свое сердце?»
После небольшой паузы спор с самим собой возобновился. «Разве в деревнях, — пытался я оправдать себя, — что были захвачены в огне войны, было иначе? А те, что убежали сами, гонимые страхом? А деревни, жители которых грабили и убивали друг друга? Да с этим и Содом не сравнится! Нет, там другое дело, там было не то, что здесь, не так…»
Что за отвратительное состояние: будто приснился дурной сон, а ты не можешь проснуться и избавиться от кошмара. Запутался в голосах, не знаешь, что делать. «Может быть, встать и выступить против? А может, молча смотреть на все это и терзаться угрызениями совести, пока не прольется кровь, для того чтобы… Для чего? Время идет. Время идет. Человек… (Взволнованная пауза.) И все же ты слабое существо (еще пауза). Смотри и терзайся угрызениями совести». Второй голос: «Прекраснодушие, о, какое прекраснодушие!»
Между тем народу под деревом основательно прибавилось. Люди сидели, тесно прижавшись друг к другу, несколько десятков, может быть сто человек. Не зная обстоятельств дела, со стороны можно было принять это сборище за сельскую ярмарку, какие бывали здесь когда-то, или за праздник, посвященный поминовению какого-нибудь пророка или шейха. Именно по таким случаям собираются односельчане под тенистыми деревьями. Подобная толпа выглядит торжественно; она замерла в неподвижности, как некая застывшая масса. Люди терпеливо ждут праздничного действа, не обращая внимания на мух, резкий запах пота, тесноту и шум.
Однако эту толпу отличало то, что люди, сидевшие в тени огромного дерева, хранили угрюмое молчание. Лишь временами слышался глухой ропот, вроде жужжания пчел в улье, то нараставший, то утихавший.
Вот мужчина с густыми усами — он сидел с краю — стал не торопясь скручивать заскорузлыми крестьянскими пальцами самокрутку. Табак он предварительно высыпал из кисета на полу одежды и хорошенько умял его, затем туго свернул в обрывок бумаги и приступил к длительной процедуре высечения огня с помощью кремневого кресала; долго дул на конец тлеющего фитиля, махал над ним рукой. Наконец он прикурил, с наслаждением затянулся и выдохнул клуб дыма, как бы демонстрируя еще оставшиеся крохи независимости и выражая некоторую надежду на будущее (что-то вроде успокоительного: «Все еще будет хорошо»). Всегда найдется кто-нибудь, кто умышленно подогревает такую надежду, чтобы в конце концов самому в нее поверить, как в залог спасения, и приобщить к ней своих близких. Какая прекрасная черта характера! Правда, немного кощунственная: ведь получается, что ты знаешь даже то, чего не знает еще сам бог на небесах…
Другой мужчина, сидевший рядом с усатым, нервно чертил пальцем на песке перекрещивающиеся и переплетающиеся линии. Движения и выражение лица этого человека выдавали его душевное смятение.
Может быть, окажется среди них такой, кто встанет и выкрикнет: «Односельчане! Это конец. Крепитесь, будьте мужественны!»
Я не находил себе места, терзала мысль о собственной вине. Спокойствие, которое сохраняли мои товарищи, лишь усиливало мои сомнения. Неужели они ничего не понимают? А может быть, только делают вид? Они и не поверят, если я скажу им о своих душевных муках. Да я и не знаю толком, что сказать. Если бы я понимал, что со мной…
Да, мне не по себе, чего-то недостает, а чего — кажется, вот-вот пойму. Из головы не выходят слова: «эмиссары с враждебными целями» — знаменитые слова из оперативного приказа. Я вспоминаю те беды, которые мы претерпели в прошлом, и успокаиваю себя мыслью, что происходящее здесь — вынужденная необходимость; пройдет какое-то время, и здесь тоже все устроится. Но достаточно одного взгляда на эту глухо ропчущую толпу, на этих бесхитростных и поникших людей, и я снова не нахожу себе покоя. Хоть бы случилось что-нибудь, и я оказался бы отсюда подальше и не увидел того, что должно произойти.
Тут мои размышления прервал Моше, который приказал мне отправиться на «джипе» вместе с радистом, Шломо и Егудой для разведки окружающей местности. Легко понять, с какой прытью я бросился к машине, да и остальные тоже. А сколько глаз с завистью следило за нами!
Мы мчались во весь опор по извилистым деревенским переулкам, отчаянно подскакивая на ухабах. Скорее бы подальше от этой грязной Хирбат-Хизэ, от этой войны, от всех этих дел… «Джип» карабкался вверх по склону холма, где наверняка до нас никогда не проезжала ни одна машина. Надо было обладать немалой смелостью: несколько раз «джип» чуть не сорвался с обрыва, колеса буксовали на скользких голышах, в радиаторе закипала вода. Наконец мы выскочили на вершину, нашли место для стоянки и начали обозревать окрестности.
Какой бескрайний простор! Как четко видны каждый холмик и каждая впадина на этой тучной, напоенной влагой земле. Прибавьте к этому легкий ветерок, обдувавший лицо, и поймете, какое блаженное чувство овладело нами.
Мы по-новому смотрели на все вокруг. То, что прежде казалось недостойным внимания, приобретало теперь значение. Вот там — свежевспаханные клочки земли, а там — тенистые сады, в другой стороне — изгороди, разделившие поле на участки, и все это окружено поросшими пестрой растительностью холмами, то заслоняющими, то открывающими голубую полосу неба на горизонте. И на всем печать скорби и осиротелости, плотные покрывала отчуждения. Поля, с которых не будет убран урожай, посевы, которые никто не польет вовремя, тропинки, которые зарастут: затраченный впустую человеческий труд. Скоро все здесь будет во власти сорняков — колючек и терновника, все пожелтеет и высохнет, как от засухи. И вот уже кажется, что на тебя укоризненно смотрят с полей глаза униженных живых существ. Они неотступно следуют за тобой, от них некуда укрыться.
Вдруг на гребне одного из холмов мы увидели колонну грузовиков, с трудом ползущих по разбитой дороге и похожих издали на больших сонных жуков. Шума моторов еще не было слышно.
При виде грузовиков мои чувства, вероятно, невольно отразились на лице, потому что радист, передававший что-то по рации, повернулся ко мне и сказал:
— Ты, кажется, не в настроении сегодня. Что случилось?
— Да, у меня сегодня паршивое настроение, но это не имеет значения, — ответил я довольно вызывающим тоном.
Мы спускались по краю обрыва (что еще больше испортило настроение) и попали на какую-то пашню, где чуть не застряли в болотной грязи. Наш «джип» долго буксовал, прежде чем снова выкатил на дорогу. При этом больше всех пострадал Егуда; он помогал толкать сзади увязший «джип» и с головы до ног измазался в грязи. Когда он снова влез в машину, с него прямо текло, и он сорвал зло на шофере, набросившись на него с руганью. Его здорово обидели наши насмешки, и он пообещал при случае с нами рассчитаться. Но сильнее всего он разозлился, когда мы дружно стали утешать его: мол, одежда мигом высохнет, да и вообще это не грязь, а мокрая земля.
Мы еще долго кружили по глухим тропам, как заблудившиеся овцы, и пересекли не одно поле. Хлеба, как всегда в это время года, уже основательно подросли: колосья гнулись под порывами ветра. А мне казалось, будто чья-то рука поспешно выводит крупными буквами: «Не будет сжато»; и эти буквы пробегают по всему полю, переходят на соседние участки и теряются в холмах.
Мы обозрели деревенские пашни, познакомились со здешними методами земледелия и поняли, почему крестьяне выбрали тот или иной участок под поле или огород; почему где-то вспахали землю под пар, а где-то оставили невспаханной. Нам все стало ясно, хотя, конечно, кое-что можно было спланировать, на наш взгляд, лучше, и мы невольно даже начали строить в уме свои планы. Единственное, что было сейчас необходимо, чтобы сюда пришли люди и продолжили начатое дело. Здешние земледельцы все подготовили, рассчитали и тщательно предусмотрели: и засуху, и всевозможные болезни растений. Они, конечно, подумали и о ценах: повышать их или снижать. Взвесили все «за» и «против», где-то вычли, а где-то прибавили. Потерпят убыток на зерновых, выиграют на луке. Одного только они не учли, не приняли в расчет: ту беду, что вдруг к ним нагрянула…
Мы долго ехали по грязным тропам, не встретив нигде ни души. Правда, один раз в стороне на холме заметили несколько крестьян, но стоило дать пару выстрелов, как они исчезли, словно сквозь землю провалились.
На большую дорогу мы выехали со значительным опозданием и сразу наткнулись на четыре грузовика, гуськом стоявших без движения перед огромной и глубокой лужей, почти озерцом, перегородившим дорогу и не дававшим проехать. У края лужи топтались шоферы и их помощники и ругались на чем свет стоит. Помимо прочих выражений, было заявлено, что хватит с них и того, что они уже натерпелись, пока ехали сюда, и что дальше они не поедут. По их мнению, ничего с этими арабушами не сделается, если они пройдутся немного собственными ножками. И пусть еще спасибо скажут, что дальше их на машинах повезут.
На противоположной стороне лужи стоял наш лейтенант и отругивался как мог. Впрочем, было очевидно, что он явно уступает в этом искусстве шоферам и не сумеет их переспорить. Его утверждения, что дно лужи не топкое и выдержит грузовики, никого не убедили. Тогда выбор пал на «джип». Нам было приказано сесть в машину и на большой скорости проскочить лужу — будто только так можно удостовериться в том, что мы не потонем. Разумеется, на середине лужи мотор заглох, но затем снова заработал, и «джип» как ни в чем не бывало преодолел препятствие, подняв брызги мутной воды, которая снова окатила высохшего было Егуду. Бедняга совсем ошалел и злобно поносил всех вокруг, пока не выдохся и не замолчал.
И все же, несмотря ни на что, шоферы и слышать не желали о том, чтобы начать переправу. Они заявили, что не сдвинутся с места и будут ждать, пока мы приведем своих арабов сверху. Они добавили также, что мы зря потеряли столько времени — они с самого начала говорили то же самое. Тогда лейтенант сам влез в «джип» и поехал в деревню, а нам велел подготовить дорогу в обход лужи. Конечно, мы палец о палец не ударили, если не считать, что небрежно примяли несколько кактусов прикладами винтовок. Сидели себе и смотрели, как шоферы развлекаются, выписывая неимоверные зигзаги на своих огромных машинах. С пониманием дела, почти профессионально оценивали каждый маневр, покуривая сигареты. Егуда перебрался на ту сторону лужи, где больше грело солнце и находились грузовики, чтобы подсушиться.
Мы даже не заметили, как появились первые группы арабов, от их одежды исходил специфический запах. Смех сразу смолк, наши строгие лица выражали готовность выполнить свой долг. Вместе с тем, я уверен, все чувствовали: начинается нечто более серьезное, чем мы, кажется предполагали.
Не знаю, сказали ли им заранее, что их здесь ожидает. Во всяком случае было очевидно, что одни ждут любой беды, а другие, возможно, даже полагали, хотя никому об этом и не говорили, что их привели на смертную казнь.
Группа арабов стояла возле пролома в изгороди, отделявшей одно поле от другого; через этот пролом можно было обойти лужу. Возможно, что участок земли за изгородью принадлежал кому-то из них. Ведь для нас это была просто территория, а для арабов — вполне определенное место, близкое или далекое от другого известного им места. И эта пашня кому-то принадлежала, что имело для них важное значение. Они стояли и не отрываясь смотрели на грузовики, понимая, видимо, что им предстоит. Затем они обратили взгляды в нашу сторону, ища кого-нибудь, с кем можно вступить в переговоры, в ком можно найти сочувствие. Один из них, одетый в полосатую рубаху и подпоясанный кожаным ремнем с блестящей пряжкой, поднял, тихонько покашливая, левую руку с сжатыми пальцами — тяжелую руку трудяги. Но в это время один из солдат стал на них громко кричать. Не знаю точно, что он кричал, я слышал только резкое «ялла, ялла!». И безликая толпа двинулась через пролом в изгороди. Люди друг за другом обходили лужу, пока не подошли к первому грузовику с откинутым задним бортом. Стоявшие там шофер и его помощник стали помогать им забираться в кузов: одному протягивали руку, другого подталкивали, третьему что-то говорили. Попутно обменивались замечаниями: тот слишком жирный, этот, по всему видно, большой прохвост, а вот тому старику наверняка восемьдесят, а может быть, все девяносто.
— Отлично! — удовлетворенно сказал шофер, когда арабы уселись наконец в кузове, тесно прижавшись друг к другу и храня молчание.
— Пересчитай, сколько их там у тебя! — крикнули ему с той стороны лужи.
— Почему они не взяли с собой никаких вещей? — спросил шофер.
— Вещей?
— Ну да, какие-нибудь одеяла, например, я знаю!
— Нет у них никаких вещей, забирай их отсюда, и пусть отправляются ко всем чертям, — отвечали ему с той стороны.
И снова во всем этом было что-то нехорошее, неправильное, но никто из нас не возразил.
Тут вдруг прямо из кузова грузовика заговорил, обращаясь к нам, тот араб в полосатой рубахе и с блестящей пряжкой на поясе.
— Йя хаваджа! — начал он не очень громко (сила голоса нарастала по мере продолжения речи). Тут же поправился, заменив единственное число на множественное: — Йя хаваджат!
Он говорил долго, делая выразительные ударения на каких-то словах, что-то объяснял, вообще был похож на проповедника. В его голосе чувствовалась уверенность в своей невиновности и в том, что он способен это доказать. Но мы мало что понимали, а резкие гортанные звуки арабской речи сами по себе производили странное впечатление. Наше молчание приободрило его, и он стал размахивать левой рукой, подчеркивая отдельные слова. Из кузова доносился одобрительный гул: сидящие там выражали, по-видимому, согласие с оратором, их глаза напряженно следили за впечатлением, производимым его убедительными доводами.
Но в это время подошла следующая группа, и мы перестали обращать на него внимание.
Прибывшие двигались колонной. Вдруг они увидели своих односельчан в кузове грузовика. Это поразило их, и они остановились. Женщины в конце концов начали плакать, и мне стало совсем не по себе. Казалось, что-то должно произойти.
Мимо меня прошли два старика. Они о чем-то говорили — не то друг с другом, не то сами с собой. Старики приблизились к «джипу», где, как им казалось, должен был находиться наш начальник, чтобы поговорить с ним, но на них замахали руками — «ялла, ялла!» — мол, проходите дальше. И они пошли. Но не в обход, а зашлепали босиком прямо по луже, небрежно приподняв полы одежды — вроде ничего особенного в этом нет. Вслед за ними, решив, что так именно надо идти, пошли по воде и остальные, поднимая брызги. Кто-то горестно вздыхал, снимая обувь перед тем, как вступить в воду.
Не знаю почему, но все это показалось мне ужасно унизительным: гонят как скотину, думал я.
Когда проходили женщины, одна из них подбежала к нам и, вцепившись в рукав Шломо, стала плакать и умолять не отправлять ее никуда. Шломо, отдернув руку, вопросительно озирался по сторонам, как бы прося совета, а может быть, разрешения пожалеть ее. Но Егуда, который уже позабыл о своей перепачканной одежде и вновь приобрел самоуверенный вид, резко сказал женщине:
— Ялла, ялла, и ты тоже!
Испуганная женщина отпрянула, а Шломо, словно оправдываясь, произнес:
— Конечно, что ей делать одной в деревне…
Затем подошла женщина с грудным ребенком на руках. Девочка выглядела очень болезненной: худая, с серым лицом, явно недоразвитая. Мать подбрасывала перед нами девочку, приговаривая что-то одновременно жалкое, оскорбительное и безумное, вроде:
— Хотите ее? Возьмите, возьмите ее себе!
Мы брезгливо сморщились. Она расценила это как успех и продолжала подбрасывать одной рукой несчастное создание, завернутое в вонючие тряпки, а другой била себя по груди:
— Вот, берите. Дайте ей хлеба, берите ее.
Она кричала так, пока Моше не сказал ей жестко: «Ялла, ялла», — и даже поднял руку, не знаю зачем. Женщина отошла и, то плача, то смеясь, направилась через лужу, подбрасывая ребенка на руках.
— Прямо животные какие-то, — сказал Егуда.
Мы ничего не ответили.
Женщин собрали возле второго грузовика. Они сразу принялись причитать и плакать. Да, не позавидуешь тем, кто был к ним приставлен. Один из наших парней возле грузовика стал кричать на них: нечего, мол, плакать, ведь им ничего не сделали плохого, только привели к мужьям. Не то его арабский язык оказался для них непонятным, не то доводы неубедительными, но причитания и плач лишь усилились. Теперь они уже не отставали от него — еще бы, он сам начал разговор. Как из рога изобилия посыпались требования, жалобы, обвинения, мольбы и просьбы. Солдат в испуге отступил. Его выручил напарник, который так грозно прикрикнул на женщин, что они умолкли.
Другая группа женщин прошла мимо нас, не проронив ни звука и даже не взглянув в нашу сторону, и мы почувствовали себя совершенными ничтожествами. Потом, оставляя глубокие ямки в мокром песке, проковылял хромой с деревянной клюкой вместо ноги. В голову пришла мысль, что надо было бы, конечно, предложить ему обойти лужу или вообще оставить его здесь.
Появился очень маленький человечек. Подойдя к нам, он начал кричать что-то, тяжело дыша и жадно глотая слюну — то ли не решался плюнуть в нас, то ли она мешала ему говорить. Какое-то время он усиленно размахивал руками, что означало и угрозу, и требование, и просьбу; затем тяжело вздохнул и зашагал через лужу. За ним поплелись четыре слепца, каждый держал одну руку на плече шедшего впереди товарища, а первый опирался на палку, задрав голову и повернувшись вполоборота, чтобы лучше слышать. Как у всех слепых, на их лицах было написано напряженное внимание и опасение наткнуться на что-нибудь при очередном шаге. Сейчас к этому прибавился страх: они ведь не знали, куда их ведут и зачем. Они семенили, постукивая палками по земле (удивительно, как их собрали всех вместе?), а когда подошли к луже, один из арабов взял за руку первого слепца, повернувшего к нему безбородое лицо.
— Посидите здесь, — сказал он слепым.
Они отступили назад и уселись прямо на земле, так и не поняв, что происходит. Вскоре к ним подвели и усадили рядом согнувшегося почти пополам старика. От этих калек веяло мертвящим запахом нищеты и тления. Не хватало только причитаний плакальщиц.
— Фу, как отвратительно пахнет, — сказал Шломо.
— Для них было бы лучше умереть прямо сейчас, — добавил кто-то.
— Сколько же тут слепых и немощных, в этой деревне! — воскликнул Шломо.
— Те, что поздоровее, ушли, а калек оставили нам, — проговорил Егуда. — Но ничего, недолго веревочке виться, скоро сбежавшие тоже будут здесь.
— Зачем нам все это надо? — вырвалось у меня более резко, чем я хотел.
— Правильно, — согласился Шломо, — для меня лучше десяток перестрелок, чем такое дело!
— Чего вы так о них печетесь? — заворчал Егуда, вычищая засохшую грязь из-под ногтей. — Ну что им сделали плохого? Убили, что ли? Их перевозят в свой сектор, чтобы они там жили себе потихоньку. И это очень благородно с нашей стороны. Нигде в мире с ними так не обращались бы. А кроме того, никто из них ведь ничему не противится.
Помолчав немного, он добавил:
— Что с ними там будет? Пусть спросят своих руководителей. Что будут есть и пить? Об этом надо было думать прежде, чем они все начали.
— Что начали? — спросил я.
— Не корчь из себя великого праведника, — зло огрызнулся Егуда. — Ничего, мы наведем порядок в этом районе!
Шломо же продолжал гнуть свою линию:
— Когда ты идешь туда, где тебе угрожает смерть, это одно дело. Когда же ты пришел туда, где она ожидает других, а ты лишь наблюдаешь за этим, это совсем не то. Я так думаю.
— И ты туда же! — воскликнул Егуда. — Слишком много думаешь! Если ты такой умный, можешь ехать вместе с ними. Ишь какой выискался!
— А ты не кричи на меня, — остановил его Шломо. — Я тебя не спрашиваю, куда мне ехать.
Сказал и отошел от нас.
— Смотри пожалуйста, как разволновались! — воскликнул Егуда, не обращаясь ни к кому конкретно. — Хотел бы я посмотреть на вас, когда арабы захватывают вашу деревню, ту, где вы живете.
— Именно поэтому… — начал было я.
— Что «именно»?! Никто не просил их начинать войну, и все такое прочее. Эх вы, святоши! Слишком много нашей крови было пролито из-за них. Пусть расхлебывают кашу, что сами заварили!
В этот момент мы увидели одну арабку, которая шла в группе с тремя или четырьмя другими. Женщина вела за руку мальчика лет семи. Что-то в ней было необычное: за глубокой печалью чувствовались сила и сосредоточенность. Казалось, слезы против ее воли текли по щекам. И даже мальчик плакал, упрямо сжав губы.
Я вдруг подумал, что она единственная среди всех понимает, что здесь происходит. Я это почувствовал настолько явственно, что мне стало стыдно перед ней, и я опустил глаза. Словно услышал проникнутое ненавистью проклятие.
Она была слишком горда, чтобы обратить на нас хоть малейшее внимание. Без сомнения: вот она — здешняя львица! Женщина напрягла всю свою волю, чтобы с честью встретить нежданную беду. И сейчас, когда весь ее мир рухнул, она была полна решимости не ударить перед нами лицом в грязь.
Гордо неся свое горе и боль, высоко подняв головы, мать и сын прошли мимо, не замечая нас — злодеев. И я увидел: в душе мальчика происходит сейчас нечто такое, что неизбежно превратит этого плачущего слабого ребенка в бесстрашного мстителя, в жалящую змею.
И вдруг мне стало ясно, будто молнией озарило: вот оно какое, изгнание. Это понятие в один миг приобрело для меня конкретный смысл. Изгнание — это то, что здесь, сейчас. Так оно происходит, так выглядит.
Я не мог оставаться на месте. Сначала пошел туда, где сидели слепцы. Потом повернул к пролому, поднялся на пашню, огороженную кактусовой изгородью.
«Мне не довелось быть в изгнании, — говорил я себе. — Но мне рассказывали, меня учили и непрестанно повторяли на каждом углу, в книгах и газетах, повсюду: изгнание, диаспора! Все уши прожужжали. Это был вызов нашего народа всему миру: изгнание! Я усвоил его, видимо, с молоком матери. Но что мы здесь творим сегодня сами?»
Я зашел так далеко, что дальше пути не было, и возвратился обратно. Я бродил среди арабов, дожидавшихся погрузки, словно искал чего-то, и тревожные мысли не давали мне покоя…
Здесь были разные люди: одни громко плакали, другие молча скрежетали зубами, третьи жалели себя и свое имущество; кто-то готов был бороться с судьбой, а кто-то покорно смирился с ней; некоторые презирали себя и стыдились позора; были и такие, кто строил планы на будущее, рассчитывая как-нибудь приспособиться; кое-кто горько сетовал, что поля придут в запустение, а иные устало помалкивали, снедаемые страхом и голодом.
Мне хотелось найти среди них хотя бы одного Иеремию[14], мрачного и вдохновенного, с сердцем, полным гнева, взывающего скорбным голосом к богу из кузова грузовика, увозящего в изгнание…
Между тем лужа на дороге отстоялась, стала прозрачнее. Мелкая рябь, пробегавшая по поверхности воды, быстро разглаживалась, уступая место отражению неба. Я пытался понять охвативший меня страх, его причины. Откуда этот гул, отдающийся в ушах, гул шагов иных изгнанников, приглушенный, далекий, почти мифический, но грозный, рокочущий, как удары грома. Он предвещает печаль, несет тревогу.
Нет, я больше не могу…
Я неожиданно нос к носу столкнулся с Моше.
— Что это ты так смотришь на меня? — спросил он.
— Это грязная война, вот так, — заявил я, чуть не задохнувшись от волнения.
— Вот тебе на! — воскликнул Моше. — Ну и что еще ты скажешь?
А у меня как раз было, что сказать. Я только не знал, как бы понятнее и точнее выразить свои чувства. Надо ведь расшевелить его. Чтобы это было кратко и дало ему представление о серьезности положения.
Но вместо меня заговорил Моше. Сдвинув на затылок фуражку, как утомленный заботами человек, который хочет поделиться с приятелем самым сокровенным, он вытащил из кармана пачку сигарет со спичками и воскликнул, словно его вдруг осенило:
— Послушай, что я тебе скажу! — Он искал глазами мои глаза. — В эту Хирбат — как ее там называют? — приедут «олим» — иммигранты, слышишь? Они заберут эту землю, обработают ее, и здесь будет та еще красота!
Ну конечно же! Как я не догадался прежде? Хирбат-Хизэ — наша. Вопрос расселения и проблемы абсорбции! Ура! Расселим, абсорбируем! И еще как! Организуем кооператив, создадим школу, даже синагогу откроем. Здесь будут представлены разные партии. Их члены будут обсуждать кучу вопросов. Будем пахать и сеять, выращивать различные культуры. Да здравствует еврейская Хизэ! Кому придет в голову, что когда-то существовала какая-то Хирбат-Хизэ, жителей которой мы изгнали, а их наследством, как сказано в Библии, овладели? Кто вспомнит про то, что мы стреляли, жгли, взрывали, увозили людей в изгнание?
Что, черт возьми, мы делаем здесь?
Я осмотрелся вокруг. Сзади деревня, на нее уже опустилась тишина. На вершине холма видны домишки. Кое-где их заслоняют высокие деревья. На фоне солнца деревья вырисовываются причудливыми силуэтами. Казалось, они погружены в глубокое раздумье. Они знают намного больше нас, и потому напряженно вслушиваются в молчание деревни. То было особое молчание. В нем и тяжкое бремя забвения, и печаль расставания, и тишина опустевшего дома, и грусть покинутого берега, на который одна за другой накатывают волны, а вдали виден лишь пустынный горизонт. Странное молчание, молчание смерти…
Впрочем, а почему нет? Всего лишь один неприятный день, зато потом НАШИ пустят здесь корни на многие годы, как дерево на берегу ручья. Да, но ведь совершено беззаконие, сотворено зло… Но они уже там на грузовиках, и все случившееся — не более чем прочитанная и перевернутая страница истории. Что? У нас нет права? Но разве мы не завоевали его сегодня?
Я словно карабкался по скользкой поверхности. Сделал усилие и взял себя в руки. Внутри меня все кричало:
«Колонизаторы! Ложь! Хирбат-Хизэ не наша. Никогда Шпандау не обретет никаких прав. Ха-ха! Чего только нам не рассказывали об изгнанниках. Все ради них, для их благополучия и спасения… Разумеется, речь шла об изгнанниках-евреях. Но когда мы сами изгоняем, это совершенно другое дело. Мы были в изгнании две тысячи лет, не так ли? Евреев убивали — вспомним Европу. Зато теперь — мы господа!
А как же те, кто будут жить в этой деревне? Дойдет ли до их слуха крик этих стен? Вспомнят ли они те дни: рыдания, кем-то услышанные, а кем-то нет, ошеломленность честных, покорность слабых и их мужество, мужество тех, кто не знает, что делать и не в состоянии что-либо сделать — слабых и бессловесных? Разве тени этих людей, их голоса и взгляды никого не будут здесь тревожить? Но почему же, черт возьми, только я один так расчувствовался, неужели я сделан из другого теста? Ведь поначалу я был готов выполнить приказ, был уверен в себе. Да, я совсем запутался. Что-то появилось во мне бунтарское, стремление все взорвать, все отрицать, все проклинать. С кем поговорить, чтобы быть понятым? Надо мной лишь посмеются.
Да, я потерпел сокрушительное поражение. Но в одно я верю непоколебимо, оно для меня незыблемо, как вбитый в стену гвоздь: нельзя ни с чем смириться, пока сверкают слезы в глазах ребенка, уходящего с охваченной гневом матерью в изгнание и уносящего с собой обиду за допущенную к нему несправедливость. И еще: невозможно, чтобы не нашлось в мире человека, который не приютил бы этого ребенка, не защитил бы его».
Поэтому я сказал Моше:
— Моше, мы не имеем права изгонять их отсюда!
Я старался, чтобы голос у меня не дрожал.
Моше ответил:
— Ну вот, снова ты за свое.
Так и знал, что ничего из этого не выйдет. Ну что ж, я сам сплел себе веревку, а теперь — хоть вешайся…
Первый грузовик — не заметил, когда он тронулся, — уже карабкался по большой проселочной дороге. Эх, если бы я мог обойти их всех и шепнуть каждому: возвращайтесь, возвращайтесь сегодня ночью, мы скоро уйдем отсюда, возвращайтесь, не оставляйте деревню пустой! Следом за ним двинулся второй — с женщинами, расцветившими кузов синими одеждами и белыми платками. Одна из них начала рыдать, и тут же к ней присоединились другие. Грузовик, полный плачущих женщин, со скрипом и скрежетом выехал на топкую дорогу, покрытую мокрым песком (а слепых так и оставили на краю дороги).
Было час дня. Налетевший ветер нарушил царившее в природе спокойствие, солнце потускнело. Все предвещало скорые дожди. Кое-где над домами в деревне подымались белые дымки. Это горели мокрые сучья, их так трудно разжечь, но столь же трудно погасить. Еще несколько дней сучья будут так дымить, лениво тлеть, пока в каком-нибудь доме вдруг не обрушится стена или потолок.
Где-то мычала корова.
Когда изгнанных доставят на место, уже будет ночь. Кроме той одежды, что на них, у этих людей ничего с собой нет. В ней они и будут спать. Ну, хорошо… А что можно сделать? Вот и третий грузовик зарычал. Мог ли какой-нибудь астролог предсказать когда-либо по положению звезд, что ждет жителей этой деревни?..
Но сколько же в нас равнодушия!
Можно подумать, что мы никогда ничем другим не занимались — только и делали, что отправляли людей в изгнание. И что нам это ничего не стоит…
Долина дышала покоем. Кто-то начал уже поговаривать об ужине. Вдали на проселочной дороге, почти в самом конце ее видимого отрезка, тяжело подпрыгивал на ухабах большой черный грузовик — так подскакивают на неровной дороге грузовики, груженные фруктами, мешками с зерном или еще с чем-нибудь…
Перевод с иврита И. Рабиновича.