Важный сановник получил однажды письмо без подписи приблизительно следующего содержания:
«Не старайтесь узнать, кто я — этого вы никогда не узнаете — я преступник и убийца. Говорю это по совести, так как и у меня, преступника, все же есть хоть капля совести. Да и где вы будете искать меня, когда и сам я не знаю, на что решусь: пойду ли в дальний монастырь замаливать свои грехи или же, если совесть будет слишком мучить, может, и отдамся в руки правосудия. Но прежде чем умереть в том или другом случае, я хочу побеседовать с вами. Повторяю, вы меня не знаете, я же слишком хорошо знаю вас.
Вы знаете, сколько раз вы должны были бьггь убитым? Я был одним из тех, кто должен был наложить на вас руку. Но Господь не позволил. Как не дал Он мне совершить еще более тяжкое преступление — убить беззащитных детей. Поймете ли вы меня — не знаю. Нечеловеческая душа, это искра Божия, у каждого разбойника где-то глубоко-глубоко, в самом уголке прячется и иногда совершенно неожиданно вдруг вылезает наружу. Почему именно в данную минуту? Судить не нам. На все воля Божия.
Теперь позвольте мне рассказать вам, что я пережил в качестве убийцы, которым я не сделался на этот раз только по воле Божией. Иначе этого объяснить ни себе, ни вам не могу.
Летом прошлого года прибыл я на пароходе в один город. Там в это время бывало много богомольцев и нашего брата, проходимца, тоже. В монастыре накормят даром, а переночевать летом везде можно — да и поживиться чем-нибудь чужим.
Иду я с пристани в гору, прохожу мимо калитки, на дверях написано «судебный следователь такой-то». Вот и отлично, зайдем к судебному следователю. Если попадется кто, скажу — по делу, не попадется — значит, судьба.
Никого не встретил и свободно спрятался за вешалку с одеждой, осмотрев предварительно окно, через которое рассчитывал удрать.
Стою, завешанный одеждой, для предосторожности бросил на перекладину вешалки большой платок, чтобы ног не видно было, и думаю, что кроме всего прочего, а уж одежда-то вся мне достанется. В это время из другой комнаты через переднюю вошла молодая худенькая женщина с ребенком на руках, вошла в зал, посадила ребенка на пол, зажгла лампаду.
Да, хозяйка, достатка нет, если даже прислуги не держат. Зло меня разобрало — из-за этих пустяков, из-за одежки этой не стоило бы и руки пачкать. Но стою, двинуться боюсь, дверь в зал она оставила приоткрытой, так что в передней было светло.
Зажгла она лампу, остальных детей позвала, пора, мол, уроки готовить. С одним прочла, другому продиктовала, потом, уложив младшего спать, принесла работу и давай на машине шить. Спросила уроки, перекрестила детей и отпустила их спать, только старшему сказала:
— Мы еще с тобой задачи не закончили решать, принеси книжку, она у папы в кабинете на столе лежит.
Вышел сын ее в переднюю. Шевельнулся ли я или так уж Ангел Божий ему шепнул, только он бегом вернулся в зал, прижался к матери и говорит:
— Мама, мне страшно! Там кто-то есть.
— Кто там может быть? — сказала она, однако встала и сама принесла книжку, пройдя мимо меня, и начала объяснять мальчугану, что бояться надо дурно поступать, то есть бояться греха, а когда греха нет на душе, то и страха быть не может.
— А если там разбойник? Настоящий разбойник, который родился разбойником?
Она стала говорить, что урожденных разбойников, таких, как он говорит, не бывает.
— Господь их не создавал, а если есть дурные люди, то в этом не их вина, а вина тех, кто их воспитал такими, а если бы, — прибавила она, — этим людям, когда они были детьми, объяснили бы, что дурно, что хорошо — верь мне — они никогда бы не были дурными.
Вспомнилось мне вдруг мое заброшенное детство, вспомнилось все прошлое, пережитое. Ведь я никогда и ни от кого не слышал ни слова любви и ласки. Смешно сказать, но я заплакал.
Ушел спать и старший мальчик. Ну, думаю, сейчас наконец ляжет и хозяйка, тогда уйду. Но не тут-то было. Она еще очень долго шила на машине, наверно, чужую работу, чтобы заработать хотя бы лишний грош для своей семьи.
Начало светать, когда, потушив лампу, она вошла в переднюю, потрогала двери и перекрестила комнату. Наконец, затихло все.
Мог я забрать все, что было на вешалке, и уйти, но какая-то великая сила заставила 91 меня потихоньку уйти, ничего не тронув в этом доме.
Прошло несколько месяцев. Меня, как убийцу, потянуло еще раз взглянуть на тех, кого я мог убить — и не убил. Теперь уже днем захожу в знакомый дворик. На дворе ни души. Подхожу оборванный, с котомкой за плечами, у открытого окна сидит моя барыня со знакомой и кофе пьют.
Знакомая говорит:
— Смотрите, какой-то бродяга по двору у вас идет, смотрите, чтобы не украл чего.
— Чего у нас красть-то? — и, выглянув в окно, спросила: — Что тебе, голубчик?
Так меня это слово «голубчик» — поразило.
Шел я как убийца посмотреть на место, где не по своей воле не смог совершить преступление — и вдруг «голубчик».
— Водит ты, — говорю, — испить захотелось.
— На тебе молочка и хлеба кусочек, — и подает мне кружку молока и кусок хлеба белого, — сядь тут, на крылечке, отдохни. Денег у меня нет, так хоть кусок подать, — сказала она знакомой.
Сел я, шапку снял, пью молоко и глаз с нее не спускаю, а она продолжает со вздохом:
— На болезнь мужа сколько денег ушло.
— Он поправился?
— Какое, — говорит, — поправился, больной совсем на следствие поехал. Просил председателя, чтобы назначил другого, но тот только накричал на него. Говорит: «Не желаете служить, никто вас не держит, вы и так два месяца ничего не делали, а за вас другие работали». Будто он, бедный, виноват, что схватил воспаление легких и пролежал больной.
— Как же теперь его здоровье? Что говорит доктор?
— Говорит, беречься надо, не простужаться, куда-нибудь на Кавказ перевестись бы следовало. Чахотка скоротечная, он и так уже кровью харкает. Что я буду делать с детьми, если он умрет? С жалованьем его, и то приходится все самой делать, прислугу я не держу — не на что, да целые ночи напролет чужую работу шью, чтобы гроши заработать.
Задумались обе, а у той, что я убить и ограбить хотел, так слезы и текут, а она их словно и не замечает.
— Вы бы попробовали попросить о переводе его куда-нибудь на юг.
— Кого просить-то? Кто у нас хлопотать будет? Ведь просить можно, когда есть связи, а какие у нас связи. Ведь не его же просить, — кивнула она на меня головой. — Нет, уж видно так и пропадет он, бедный.
Простилась с ней ее знакомая, поблагодарил и я. Но слезы бедной барыни не дают мне покоя ни днем, ни ночью. Подумал я, дай попробую помочь ей, и решился написать вам всю правду. Может, и слово разбойника дойдет до вашего доброго, честного сердца. Справьтесь, вызовите эту барыню, расспросите ее, пусть она подтвердит, говорила ли то, что я слышал, стоя за вешалкой в ее квартире, и увидите тогда, что я только правду написал вам, и что хочется мне похлопотать о переводе на Кавказ больного мужа этой бедной женщины».
Письмо было без подписи. Но адрес, имя и фамилия судебного следователя были подробно написаны.
Другой на месте сановника бросил бы это письмо. Но тот все подробно рассказал Государю Императору, который дал несколько сотен рублей, столько же прибавил от себя сановник и переслал все председателю окружного суда, попросив его вызвать эту даму и рассказать ей о содержании письма.
Когда председатель дошел до того места, где сын этой барыни сказал ей: «Мама, я боюсь туда идти. Там кто-то есть», — а потом до признания автора письма, что он ждал только удобного времени, чтобы зарезать ее и детей, барыне сделалось дурно, и она упала в обморок.
Придя в себя, она поехала отслужить молебен за чудесное избавление ее и детей от насильственной смерти.
Сановник устроил для следователя место на Кавказе, где он и сейчас служит, а жена его недавно приезжала поблагодарить сановника, он ее не принял, сказал, что это не он, а тот разбойник ей по-настоящему помог.