Холодным октябрьским вечером моросил мелкий дождик. Над крышей временного военного госпиталя медленно ползла тяжелая свинцовая туча. Сидорыч, госпитальный ветеран-сторож, дежурил сегодня у главного корпуса. Он проснулся от шума дождя и бросил тревожный взгляд на подъезд, слабо освещенный крохотной керосиновой лампочкой. Потом, успокоившись, укутался в свою старую шинель и опять задремал. Вдруг где-то вдали послышался не то лязг, не то скрип плохо смазанной телеги, и Сидорыч вскочил со своего места.
«Наверное, это их высокородие!» — и он быстро пошел к дверям.
— Да, это главный врач, — прошептал старик и тихо постучал в окно «санитарской». На стук Сидорыча из окна быстро выглянула чья-то коротко остриженная голова и, не проронив ни одного звука, еще быстрее скрылась.
— Сергеев, слышишь, доктор идет! Вставай же, ну, живее! — слабо доносился из окна чей-то настойчивый голос. — Да поднимайся, колода ты этакая, слышишь — доктор идет! Беги в фельдшерскую — может, Агапий Титыч тоже устал и спит! Понимаешь?.. Ну, живо же, а я в палатах встречу вас…
Затем до Сидорыча донесся из окна не то глухой подавленный вздох, не то звук от удара по чему-то мягкому, и старик слегка усмехнулся…
В госпитале, как отрапортовал главному врачу фельдшер, все обстояло благополучно, то есть новых раненых в этот вечер не было, поэтому не было новых операций и обследований.
Больные с надеждой смотрели на Шутника, как они прозвали главного врача, внимательно следили за всеми его действиями, стараясь в то же время не пропустить ни одного его слова.
— Ну что, Иванов, все зудит? — скороговоркой спрашивал доктор у одного больного, совсем молодого парня, присаживаясь к нему на постель и ощупывая его загипсованное плечо.
— Так точно, зудит маленько.
— А ты, Куренко, за что сердишься на меня? — обратился врач к бородачу-казаку, на лице которого было написано глубокое страдание.
— Никак нет, ваше высокоблагородие! — тихим и как бы недоумевающим шепотом ответил казак.
— Как так? А почему ты так хмуришься, глядя на меня?
— Никак нет, это я не на вас, а на нее, — оправдывался казак, указывая глазами на свой живот, откуда сегодня утром была извлечена небольшая пуля, лежавшая тут же, на столике. — Уж очень ноет!
— Ноет? Фу ты, а я-то думал, что у тебя что-то серьезное! Поноет, поноет, а ты не слушай, вот она и перестанет. Знаешь, брат, рана — это та же сварливая баба: погрызет тебя, погрызет, да, видя, что ты себе и в ус не дуешь, сама же перестанет.
Однако в последней палате, где вместе с выздоравливающими лежал стрелок Акинфьев, контуженный осколком гранаты в висок, жизнерадостный доктор сразу изменился.
— Ну что, как больной? — тревожно спросил он у сопровождавшей его сестры милосердия.
— Температура тридцать девять, пульс — сто, бредит.
— А сознание как?
— Кажется, возвращается. Час тому назад он просыпался, узнал меня и просил позвать батюшку.
— Слава Богу, значит, мозговая оболочка не повреждена, а я так боялся! Переживет нынешний кризис — значит, будет жить. А батюшку действительно следует позвать, после кризиса он больше поможет, чем мы с вами. Все зависит теперь от душевного покоя! — и врач прошел в следующую палату.
Через полтора часа вечерний обход больных был закончен, и военный госпиталь, временно помещенный в казармах пехотного полка, снова потонул в непроглядной мгле осенней ночи. Дул холодный северный ветер, он разогнал тяжелые свинцовые тучи. В слабо освещенных ночниками палатах царила мертвая тишина. Запах хлорки и лекарств успокаивающе действовал больных. С большим трудом боролась со сном молодая госпитальная сестра милосердия, дежурившая у изголовья Акинфьева. Горячее желание спасти угасающую жизнь заставляло юную сестру милосердия жертвовать своими последними силами. С напряженным вниманием она следила за температурой и пульсом больного, прислушивалась к его неровному дыханию. Однако усталость и расслабляющая больничная атмосфера усыпляющее действовали на молодую девушку, и время от времени она впадала в легкое забытье. Пробуждаясь от малейшего шороха, она нервно вздрагивала, терла глаза и старалась не проронить ни одного вздоха больного, вслушиваясь в мелодичное стрекотание сидевшего где-то в углу сверчка, не спускала глаз с шаловливой крохотной мышки, собиравшей упавшие за обедом хлебные крошки у ее ног. Но скоро девушка опять погрузилась в тонкий сон… Ей показалось, что она сидит уже не в госпитале, а на широкой зеленой лужайке. Перед ней шел бой. Наши солдаты во главе с Акинфьевым насмерть стояли против целых полчищ китайцев с длинными косами. Завязалась горячая перестрелка, сыпался град пуль. Дружное «ура» Акинфьева, бежавшего впереди всех, вдруг сменилось тяжелым стоном, он упал и умоляюще протянул к ней руки. Она хотела подняться со своего кресла и… проснулась. Девушка увидела умоляющий взгляд Акинфьева.
— Сестрица, голубушка, испить бы мне… Жжет уж очень, — явственно донесся до нее слабый голос.
— Ты не спишь? Давно проснулся? — лицо юной сестры милосердия вспыхнуло ярким румянцем, она, видимо, стыдилась, что уснула.
— С часочек уже, почитай, я любуюсь вами, ангел вы наш! Не бережете вы себя, сестрица наша родная, уж очень около нас хлопочете!
— Почему же ты не разбудил меня? — пыталась было упрекнуть его молодая девушка, подавая стакан воды с вином.
— Как же это можно… Неужели мы нехристи какие и не ценим ваших трудов?! Наше дело простое, солдатское, без воды не помрем… И так уж мы не по заслугам взысканы нашим царем-батюшкой. Что же мы сделали? Первыми же в бою свалились, а нас за это, по его приказу, жалуют, вы за нами ходите, винцом нас балуете, точно господ каких.
— О, святая простота! — раздался вдруг за спиной девушки чей-то голос.
К постели Акинфьева подошел пожилой, но еще достаточно бодрый госпитальный священник.
— Так вот он каков, этот умирающий Акинфьев! И старый Сидорыч туда же: вряд ли, дескать, он оживет! Нет, брат Акинфьев, такие, как ты, никогда не умирают! Дух героя бессмертен!
Долго еще говорил старик-священник. Два часа этой беседы прошли незаметно. С напряженным вниманием слушал Акинфьев батюшку и незаметно для себя перенесся в тот дивный мир, где человек меньше всего живет для самого себя, где истинный герой не замечает и не знает своего героизма…
Наконец батюшка умолк, видя, что Акинфьев тихо уснул и что радостная улыбка скользнула по его страдальческому лицу.
— Спи же, истинный герой! — тихо прошептал священник, осеняя крестным знамением уснувшего Акинфьева.
«Будет жить, несомненно, будет жить!» — радостно твердила про себя сестра милосердия, не спуская глаз со счастливо улыбавшегося больного.