СПОР НА ДОРОГЕ

1

ла поздняя весна сорок шестого года…

По ухабистому, давно не чиненному большаку в Одулею, заметно прихрамывая, брел мужчина средних лет. Время от времени он останавливался и, сдвинув со лба выцветшую солдатскую фуражку, смахивал пот. У покосившегося мосточка, зачерпнув пригоршней воду из ручейка и освежив лицо, путник горестно покачал головой:

— Ну дорожка, ну дорожка! Кто ее только за войну не крошил: и танки, и самоходки, и машины, и обозы всякие. Взрывали их, под откос пускали, а все равно шли и шли, вон как всю размесили!.. Но ничего, теперь уж недолго ей такой оставаться. И гравий для покрытия найдется, и песок, и вдоволь заботливых рук…

Мужчина двинулся дальше, и на всем долгом пути его наметанный солдатский глаз то и дело примечал рубцы и незажившие раны недавней войны. Впрочем, Одулейской волости, как и всему Зилпилсскому уезду, еще повезло. Эти места по сравнению с соседскими пострадали меньше: самые жестокие бои прогремели в стороне.

Мимо путника протарахтела повозка, но он продолжал себе ковылять, лишь покосился на нее равнодушно.

Впрочем, на взгорке ездок придержал коня и, обернувшись, нетерпеливо щелкнул кнутом:

— Забирайся уж, подвезу маленько. Хоть дух переведешь.

Мужчина не сразу последовал приглашению. Взглянул на ездока пытливо, затем уж, тяжело дыша, вскарабкался на повозку. Ее хозяин, человек пожилой, крякнул:

— Да ты ж Пéтер Лáпинь, признал я тебя! Ну и гордец, прости господи! Сам небось замаялся до смерти с этой своей березовой ногой, а ведь не попросит, чтобы подвезли!

— Пробовал — хватит!

— Что так?

Лапинь пожал плечами.

— Видно, боятся хозяева, что у коня хвост отлетит, если — упаси боже! — подсадить голодранца.

— Ты уж не больно серчай. Известное дело: весна! У иной лошадки бока что у заморенного поросенка.

— Как тебя звать, старина?

— Цúнит. Криш Цинит.

— Так вот, папаша Цинит, проезжал тут недавно один, вроде бы даже сжалился: ну, садись, садись, фронтовик! И только я приподнял свою ходулю, как стеганет вороного! Конь рванулся, я шмяк носом в песок. А этот молодчик еще зубы скалит: «Так тебе, красный, и надо!»

Минуту-другую ехали молча. Потом папаша Цинит спросил, растягивая слова:

— Где же ты побывал, ежели не секрет?

— В Зúлпилсе.

— Насчет пенсии, что ли, хлопочешь?

— Нет, с пенсией у меня давно порядок. Всякое другое поднакопилось. Ну и заодно… — тут Лапинь бросил на Ципита быстрый изучающий взгляд, — заодно попросил, чтобы помогли создать в Одулее сельскохозяйственный кооператив.

— Кооператив? — Цинит хмыкнул неопределенно. — Ты же вроде ремесленник, Петер. Что за корысть тебе в крестьянские дела соваться?

Лапинь не заставил себя ждать с ответом:

— У крестьянина жизнь получше — и ремесленнику веселей.

— М-да! — Цинит ненадолго задумался. — Вишь, уважаемый, те, кто подальновиднее, судят так: протяни сатане палец — он отхватит всю руку. Сначала кооператив, а потом и колхоз…

Петер Лапинь и тут не промолчал:

— Не в той стороне сатану высматриваешь, старина! Оглянись-ка лучше на кулаков. Они уж давненько у вашего брата, бедняка и середняка, не то что руку — голову отхватили бы. Да только вот Советская власть развороту им не дает.

Старый крестьянин беспокойно заерзал на соломенном тюфячке.

— Ох и не по нутру мне вся эта ваша вражда! Ты не думай, я тоже хватил лиха в окопах, еще в первую мировую. Да и после тоже жира не нарастил. Сам видишь — пальтишко на мне поплоше твоей шинели. Но я ведь и не тянусь невесть к каким сокровищам. Ковыряться бы спокойно на своей земельке до скончания дней — и не нужна мне никакая там Рига со всеми ее благами и чудесами! Никого я не трогаю, ничего ни от кого не хочу, были бы только в лавчонке соль, керосин да подковные гвозди. Об одном лишь прошу: и меня не трогайте!

Пока Цинит произносил эту непривычно длинную для него речь, буланый незаметно перешел на тихий шаг. Видно, припомнил лошадиную мудрость: «Когда ездоки начинают молоть языками или целуются, коню можно передохнуть и подремать на ходу».

Между тем старый Цинит, опустив вожжи, продолжал убежденно:

— Не зря ведь говорят: птичка в гнездышке сидит — ястреб мимо пролетит. Вот и сиди себе смирно в своем гнездышке, не суйся в чужие дела — такой мой тебе совет. Только-только война кончилась, люди издерганные, злые, подозрительные. Ты к ним со всем добром, а они от тебя в сторону: с чего это чужак нам яблочко подсовывает? Уж не с червоточинкой ли, не с подвохом ли каким?.. Нет, Петер, в самом деле, жил бы ты лучше спокойно, шуровал бы себе рубанками да напильниками. Столярничать мастак, слесарному делу тоже неплохо обучен, с голоду не помрешь…

Его собеседник сидит молча, не перебивает — пусть выговорится человек. Живет папаша Цинит от здешних мест не близко, на самом краю Одулеи. Беседовать с ним раньше не доводилось, слыхать о нем тоже ничего такого не слыхал. А человек он, видно, искренний, хитрить не умеет, что на уме, то на языке.

— Ну, а в молодые годы как? — Лапинь тронул свой черный ус. — Тоже такой вот улиткой прозябал?

Цинит пробурчал в ответ что-то невнятное.

— И все же выковырял тебя царь из улиточного домика, погнал на войну? И не помогла тебе никакая запечная премудрость, вся эта твоя философия тараканья?

У папаши Цинита дрогнул подбородок, густо поросший серой щетиной.

— Да то ж силища! Не меня одного — миллионы от сохи оторвала, погнала на убой. Разве против такой силищи попрешь!

— А вот ведь нашлись люди, поднялись, одолели сообща… Сам-то ты в Октябрьскую куда подался?

— Мало ли в Одулее лесов? Опротивело в людей палить, и в тех, и в этих.

— Понятно. Отсиделся, значит, в тенечке. А потом кулаки на шею сели, так?

— Ну их к дьяволу, кровососов!..

Папаша Цинит в сердцах стегнул буланого кнутом.

— Так как же тебя понимать прикажешь? То сиди дома тихо-мирно, и все беды промчатся мимо. То опять же выходит по-твоему, что и дома не отсидеться — не те, так другие до тебя доберутся… Да, нечего сказать, старина, ценные советы даешь! — Лапинь рассмеялся.

Старый крестьянин, однако, продолжал стоять на своем: о прошлом, мол, толковать нечего — что было, то сплыло. А вот теперь, когда весь белый свет истосковался по миру, стоит ли опять затевать вражду?..

Доехали до перекрестка — здесь пути их расходились. Лапинь поблагодарил, слез неловко с повозки.

— Ты мне по нраву, Петер, — проговорил Криш Цинит, стараясь не встречаться с ним глазами, — а потому скажу я тебе, о чем еще толкуют… Ну, те, кто подальновиднее. Лапинь, мол, опасная личность, колхоз за собой притащит. Смекаешь, чем дело пахнет? Без ноги-то жить можно, а вот когда голову оторвут — мигом душа ласточкой отлетит и все косточки в прах.

Лапинь насторожился.

— Ты это так, про голову, к слову, или что-нибудь слышал?

— Я-то? — запнулся на миг крестьянин. — Как не слышать: в соседних волостях нет-нет да коммуниста убьют или там активиста какого… Да ты что, маленький, — вдруг вспылил он, словно его разозлили, — сам, что ли, ничего не смыслишь? Не знаешь, что за молодчики с винтовками бродят по нашим лесам?

Петер поправил свою деревяшку.

— Много чести им за мной бегать! Кто я такой? Инвалид, да и только… Ну ладно, я пошел!

Перегнувшись через край повозки, Цинит крикнул вслед:

— Бывай здоров! А добрым советом не гнушайся. От чистого сердца подсказываю, понял?..

Ох, как онемела нога! Лапинь обождал, когда повозка скроется за поворотом, и грузно опустился на траву.

На мгновение ему почудился рокот множества тракторов. Курится черная земля, полон вешних запахов воздух, тракторы движутся рядами, и все вокруг дрожит от могучего гула…

Где же он видел такую картину? Ах да, в Башкирии, куда его забросил первый грозный вал начавшейся войны.

Черные вспаханные поля тут же растаяли вдали. Вместо них зажелтела пшеничная нива без конца без края. Как огромное озеро, как море. Подул ветерок, и пошла, пошла золотая волна качать тяжелые гроздья колосьев…

И эту картину он видел. Где?.. На Северном Кавказе, уже солдатом.

Поднявшись на ноги, Петер Лапинь долго смотрел на родную землю. Да, здесь, словно паутина, стелется еще по полям и лугам несчетное число мелких меж, разделяющих хозяйства пахарей. В этих сетях, обильно политых потом и слезами, бились целые поколения и не могли никак вырваться из них.

Но ведь так было когда-то и в Башкирии, и на Северном Кавказе, точно так. Было — и исчезло! И здесь, на его земле, исчезнет тоже. Разве не ради этого шел он в бой? Разве не ради единого огромного пшеничного моря, которое не только щедро кормит, но и сближает людей, пролил он свою кровь?

Кто он такой сейчас, бывший солдат Красной Армии Петер Лапинь? Всего-навсего инвалид, одна нога своя, другая казенная. Сил у него не так много, большие дела стали не по плечу. Но совесть-то у него вся цела! И эта совесть никогда не позволит ему не то что сказать — даже подумать: моя хата с краю, ничего не знаю.

Конечно, старый Цинит неспроста намекнул на тех, «кто подальновиднее». Знает, отлично знает Петер Лапинь, кто эти «дальновидные». Богатеи со своими приспешниками — вот кто! Не все ведь улепетнули из Одулеи с отступающими гитлеровцами.

Одно верно: не стоит зря лезть на рожон, береженого, говорят, и бог бережет. Но и осторожничать тоже не следует. Мало ли чего надо беречься! Вон даже за обедом: не убережешься — подавишься ненароком рыбьей костью. А ведь никто еще из-за этого от обеда не отказывался…

Лапинь стряхнул с шинели песок и заковылял на своей деревяшке дальше, мимо развалин маслозавода; фашисты взорвали его при отступлении.

А за холмом уже забелело аккуратное, чистое школьное здание. Быть бы Одулее долгое время без школы, не найдись здесь смелая женщина, которая в последний момент сумела перерезать провод к заряду со взрывчаткой.


2

Школьный двор в Одулее большой-пребольшой. Зимой тут есть где развернуться любителям снежных баталий. Сугробы превращаются в неприступные крепости, дорожки, протоптанные между сугробами, — в поисковые тропы смелых лазутчиков. А что делается весной! Мальчишки — да и девчонки попроворнее тоже! — взбираются на спор по столбам, метают диски, с веселыми криками гоняют по двору мяч. А те, которым надоедает шумная беготня, могут присесть с книжкой под любое дерево — липу, клен, акацию, зелени тут хватает.

Под черемухой звенят громкие ребячьи голоса. Здесь сам по себе возник не совсем обычный спор. Гýнар Пýрмалис упомянул вскользь о старинном шкафе, который стоит у них дома, занимая чуть ли не полкомнаты. На его дверцах, в обрамлении резных папоротниковых листьев, дата: «В оном году 1842». И пошло! Каждый стал хвалиться, чтó у кого есть позавиднее в доме или в хозяйстве. У братьев Алвиков конь особый: стóит только кому-нибудь, себе на беду, позабыть у забора кнут, как он тут же подбирает его и разжевывает в мочалку. У Знóтыня опять же яблоня не с одним, не с двумя, а с целыми восемью сортами яблок на ней — разве не чудо?

Так ребята спорили и горячились до тех пор, пока Айна Скрýтул не скривила губы в презрительной усмешке:

— Фи! Нашли о чем спорить!.. А вот у кого из вас дома есть петефон? — Она так и сказала: «петефон». — А рояль? Или хотя бы медогонка[1]? Или…

Названия диковинных предметов сыпались одно за другим. Ребята молчали. А что скажешь, если все правда? Это же не кто-нибудь — Скрутулы. Положи на одну чашу весов их богатую усадьбу, а на другую добрую дюжину мелких хозяйств, таких, как у Алвиков и Знотыней, — и то еще неизвестно, перетянут ли они скрутулскую всей своей дюжиной.

Но вот подошел Нолд Дýмбрис, и ребята сразу оживились.

— Нолд! — воскликнула живая, подвижная, как ртутный шарик, Лúените Лéинь. — Помнишь, ты рассказывал о старинной дедушкиной трубке?

— А как же! — Нолд опустился рядом с ней на траву. — Ее подарил отцу дедушки знаменитый генерал Скобелев. Давным-давно, еще в турецкую войну.

У Айны в глазах промелькнула злая насмешка.

— Подумаешь, какая-то старая трубка! Я слышала, у вас в доме есть вещь позанятнее.

— Что же? — Нолд насторожился. От этой кулацкой дочки только и жди какой-нибудь каверзы.

— Пальцы твоей бабушки! — расхохоталась Айна. — Говорят, они так отвердели, что ими смело можно править пилу. Говорят, тут недавно она вздумала поросенку спину почесать, а тот как завизжит недобрым голосом — и прочь. Показалось, бедному, что пришел его последний час.

Нолд только зло блеснул глазами.

— Ой, ребята, еще одно — совсем забыла! — Айна хихикнула. — У них еще есть дырявый кошелек! Сама той осенью слышала, как Думбрис горевал: мол, ни у одного одулейца не найти такого дырявого кошелька.

Нолд и здесь промолчал: Айна, в общем-то, не врала. В те дни Думбрисам и в самом деле приходилось туго. Отец, обычно привозивший ребятам недорогие подарки из Зилпилса, возвращался с пустыми руками. «Дети, дети, ну что мне делать, ежели никто не берется залатать мой кошелек, — невесело отшучивался он. — Не держатся в нем денежки, и все тут!»

На помощь брату подоспела Инта Думбрис; выбравшись из-под куста акации, она встала перед Айной, тонкая и прямая как свечечка.

— Очень умно хвастаться патефоном и железными кроватями! А если у патефона пружина лопнет — что тогда? Ходи вокруг него и хнычь! И железные кровати — ах, ах, подумаешь! Говорят, в ваших железных кроватях клопов побольше, чем в деревянных.

Все рассмеялись.

— Нет, по-моему, самое примечательное в доме Скрутулов совсем не это, а некая девица, которая без шпаргалки, что пастух без палки. — Инта бросала слова, как колючий репейник, прямо в лицо кулацкой дочке. — Вызовут ее к доске, и она давай вертеться да шипеть, как змея: «Подскажите! Шепните!..»

Айна Скрутул оторопела, по щекам пошли фиолетовые и красные пятна. Но через мгновение она уже сообразила, как поставить на место эту дерзкую нищенку:

— Так вот, к твоему сведению, эта самая некая девица всегда ела, ест и будет есть оладьи с сахаром и сливками. А Думбрисы со своим дырявым кошельком еще не раз и не два задумаются, в какую сторону поклониться, чтобы кто-нибудь одолжил им горсточку муки или с пол-лукошка крупки!

Это был точно нацеленный удар, и не только по Нолду и Инте. Почти в каждом крестьянском доме что-нибудь да было дырявым: то ли кошелек, как у Думбрисов, то ли мешок для муки, то ли брюки, шубенка, пальтишко… Многие одулейские ребята знали, что такое нужда, — война научила.

На краю школьного двора, прямо против большака, у единственной ели лежал огромный синеватый валун; он словно манил к себе усталых путников. Вот и сейчас на гостеприимном камне сидел, давая короткий отдых натруженной ноге, уже знакомый нам инвалид.

Громкие голоса спорящих привлекли его внимание. Он поднялся, подошел ближе и спросил с серьезным видом:

— Какой нынче день?

— Пятница, — отозвался чей-то немного удивленный голос.

— Скверный день, скверный… — Лапинь встряхнул плечами, словно сбивая с них дождевые капли.

Ученики, известное дело, народ любопытный.

— Почему? — раздалось сразу несколько голосов.

— Да потому, что по пятницам надо говорить правду в глаза.

Ребята недоуменно переглянулись, не понимая, куда гнет малознакомый дяденька, лишь недавно поселившийся в этих местах. А он протянул к ним обе руки:

— Вот угадайте, которую я больше люблю и уважаю?

Шустрая Лиените Леинь успела раньше других:

— Левую!

— Почему ты так думаешь?

— А потому, что она у вас белее и мягче, — выпалила Лиените. — Правая вон какая у вас мозолистая и чер… — запнулась было она, но тут же с вызовом посмотрела на окружающих. — Да, черная, что тут такого? Не от грязи ведь — от загара.

Лапинь засмеялся.

— А которая рука больше обо мне заботится, отбивается от собак, зарабатывает хозяину на пропитание? Как раз правая, что покрепче, пожестче, мозолистее.

Нолд оживился; он уже сообразил, что к чему.

— Если у кого в доме живет такая бабушка, у которой пальцы, как напильники, — продолжал Лапинь, — значит, бабушка эта святой человек, чего только на своем веку не переделала. Именно ее следовало бы прославить на всю Латвию, а не какой-то там дурной «петефон».

Все вокруг захохотали.

— А оладьи с сахаром да сливками иным достаются тоже благодаря таким вот рабочим рукам, — закончил Лапинь, глядя в сузившиеся от злости и досады глаза скрутулской дочки.

— Ну и что? — Айна вскинула голову. — Кто смел, тот и съел!

И пошла прочь, гордо поводя плечами: пусть видят все, какое на ней модное платьице с шелковой оторочкой и вышитым бархатным пояском. Пусть видят и завидуют!

Так Петер Лапинь нажил себе еще одного врага. Но и новых друзей он приобрел тоже. Мальчишки уважительно разглядывали бывшего солдата, а Инта Думбрис, заметив пот на его усталом лице, предложила:

— Хотите, я за водичкой сбегаю? В нашем школьном колодце знаете какая вкусная!


3

Инте четырнадцать, Нолду годом меньше; таким образом, ноги девочки имели все законные права быть чуточку подлиннее, чем у брата. Однако, если судить по росту, Инта выглядела старше Нолда не на год, а на целых три или даже на пять.

Бабушка подтрунивала над внуками:

— Кто это? Аист!.. А это? Еж?

Нельзя сказать, чтобы сравнение с ежом было Нолду по душе. Но он крепился и даже доказывал, горячась: колючая шкурка ежа ничем не хуже львиной гривы. А что было Нолду делать? Волосы у него действительно щетинились наподобие иголок, каждый волосок отдельно, и с ними никак не могли справиться ни мамин гребень, ни самодельная дедушкина щетка.

Другое дело у Инты! Свои мягкие льняные волосы сестренка шутя зачесывала то на одну сторону, то на другую, то с завидной легкостью, единым взмахом гребешка, разделяла прямым, как по линейке, пробором.

С виду брат и сестра совсем не похожи друг на друга. У Инты носик точеный, с едва заметной горбинкой. У брата пошире, чуть приплюснутый. Брови у Инты словно изящные темные полукружья, любовно нанесенные художником. У Нолда, наоборот, густые, лохматые, черные, как дедовские закорючки углем на дверях риги, которыми тот осенью на обмолоте отмечает каждую меру зерна.

Соседская девочка, всегда серьезная Бáйба Стáгар, утверждает, что такие брови бывают только у профессоров. Когда им нужно узнать, что у человека на уме, достаточно наморщить лоб и сдвинуть брови. Тогда их взгляд свободно, наподобие сверла, входит в самую душу. А признанный школьный поэт Артур Грáудынь — свои стихи в стенгазете он подписывает псевдонимом Пóлар, — тот даже готов был биться об заклад, что у всех дрессировщиков змей именно такой пронзительный взгляд, как у Нолда, у него брови прирожденного гипнотизера. Это льстило Нолду: ведь самый храбрый из всех храбрецов может только застрелить змею или изрубить ее в куски, но не загипнотизировать, а тем более не выдрессировать.

У брата с сестрой и голоса разнились, как отличаются друг от друга скрип немазаной телеги и мелодичное звучание кокле[2]. Восхищенный пением Инты и — так и быть, приоткроем на миг краешек этой тщательно оберегаемой тайны! — слегка влюбленный в девочку поэт Полар даже посвятил ей стихи:

В долине липы приумолкли,

На берегу сосна уснула,

И даже старая осина,

Ворчанье вечное оставив,

Склонила ветви — тихо внемлет…

Дальше в его стихах и жаворонок застыл неподвижно в воздухе, и пчела забыла про медоносный цветок, а дорожный столб повел себя уж и вовсе непонятно. Он, бедняга, тяжко вздохнул.

Что же случилось? Откуда вдруг такие чудеса? Оказывается, это песня Инты околдовала все окрест.

Шутки шутками, однако талант юной певицы был неоспорим. А вот Нолду приходилось опасаться, чтобы кто-нибудь ненароком не подслушал его так называемое пение. Как-то раз в лесной чаще, собирая орехи, он затянул было неосторожно:

Что хлопочешь, что хлопочешь, петушок?

Лишь мелькает, лишь мелькает гребешок…

И тут же мимо него со страшным визгом пронеслись девочки из младших классов. Они кричали на весь лес, дурачились: «Спасайтесь, кто может! Леший!»

Но было у Нолда и Инты и много общего. Например, когда они ели из общей миски, каждый незаметно старался пораньше отложить в сторону ложку — пусть доедает другой. Вернувшись из лесу с ягодами, брат и сестра наперебой угощали бабушку. И оба любили читать — тоже ведь немаловажное сходство!


4

Самым любимым месяцем Инты был июнь. Во-первых, в июне кончался учебный год, и классная руководительница объявляла, что отличница Инта Думбрис переводится в следующий класс — нынче уже в седьмой. Правда, вертушка Лиените с первого сентября начинала твердить: «Вот Инте-то за учебу беспокоиться нечего, она и так знает, что весной ее опять будут хвалить!» Да и сама Инта уверена, что ни в письме ничего не напутает, ни со счета не собьется. Но как все-таки приятно услышать ровный, чуть торжественный голос старой учительницы:

— Инта Думбрис. Латышский: устно — пять, письменно — пять…

И так далее с тем же неизменным «пять».

Во-вторых, в июне празднуют Лиго, самый веселый праздник в году. Прошлым летом, после окончания войны, его отпраздновали особенно шумно: яркие костры, венки из свежих трав и дубовых веток, игры и песни без конца.

Вот только с венками у Инты никак не ладилось. Все получались такие, что хоть забрасывай в темный угол, подальше от людских глаз. Выручал Нолд, молча приходил сестре на помощь. И никому ни словечка, что ее венки больше похожи на жгуты.

Зато когда начинали свой спор певуньи, тут уж Инта не уступала даже взрослым девицам.

В-третьих, в июне, а именно двадцатого числа, у Думбрисов праздновали день рождения Инты. Может быть, словечко «праздновали» лучше заменить более скромным «отмечали»? Двадцатого июня, как и в прочие летние дни, девочка пасла скот, отбивалась от комаров, отгоняла назойливых оводов от своих четвероногих подопечных. Зато в этот день домашние одаривали новорожденную, кто чем мог. В прошлом году, например, отец раздобыл книгу Виктора Гюго «Собор Парижской богоматери», которую ей давно хотелось иметь. Мать подарила вышитый платочек, бабушка — круг домашнего сыра с тмином, дедушка — лубяную маску из липы, причудливую козью морду, которую он сам вырезал втайне от внучки. Ну, а Нолд нарисовал для нее картину. Ах, какая это была картина! Смотришь издали: вроде кот, как и задумано художником. А подойдешь ближе — не поймешь что. И не кот, и не собака — ошалелый сверчок, выскочивший из горячей золы.

Но, откровенно говоря, домашние забывчивы, сами никогда вовремя не вспомнят, что двадцатое уже на носу и пора готовить подарки. А прямо напомнить тоже неловко. И вот что придумала Инта в прошлом году: управилась пораньше с обедом, посадила кота к себе на колени и принялась при других вместе с ним листать календарь:

— Хочешь, котишка, научу тебя читать? Смотри: вот пятница, вот суббота, воскресенье… А это числа: первое июня, второе, третье…

Когда она дошла до двадцатого, дедушка спохватился:

— Ох, внученька, как же так! Чуть твой день не прозевали!

И как бы ни был скромен этот «ее день» в ряду всех других дней, он светил Инте, как яркая звездочка, как ласковый солнечный зайчик.

Но вот в этом году в жизни Инты, и не только ее одной, произошли такие неожиданные осложнения, события понеслись таким бурным потоком, что день рождения волей-неволей был совершенно забыт.


5

В одулейской школе седьмого класса еще нет — его решено открыть осенью. А пока будущие семиклассники вместе с другими школьниками и родителями собрались восьмого июня на торжественное собрание, посвященное окончанию учебного года. Ребята сыграли небольшую пьеску, спели несколько песен, прочитали стихи. Затем общий обед, а после него — игры и танцы.

Инта не только певунья; в играх она тоже ловка. Несется по прямой и — раз! — в сторону: попробуй поймай! Или нырнет за спины других — и не видно ее, не слышно.

Нолд же, наоборот, когда начинались игры, обычно исчезал потихоньку, иначе ему, тяжеловатому на подъем, туго пришлось бы под градом веселых шуток.

Вечером в школу потянулась окрестная молодежь. Несмело взлетел смычок над скрипкой, простуженно забасил аккордеон. Тотчас же от группы школьниц отделилась Айна Скрутул, наряженная по случаю праздника особенно ярко и цветасто, будто размалеванный петушок на гребне крыши. Со сладкой улыбкой вышла на середину зала, напевая довольно громко:

Сухих три лепестка

И карточка в альбоме —

Страдаю я одна

Здесь, в опустевшем доме…

Таких душещипательных песенок развелось за время гитлеровской оккупации словно мокриц в сыром углу.

Одна из подружек ухватила Инту за рукав:

— Пошли танцевать!

— Иди сама, — отмахнулась Инта. — Ты же знаешь: я не умею.

— Да ну, идем же, идем! — уговаривала подружка. — Что тут особенного? Шаг вперед… Поворот… Пристукнуть каблучком… Еще шажок…

У Айны рот до ушей:

— Что пристала к ней, Мице? — И повернулась ко взрослым парням, пусть те слышат: — Всем известно, что она косолапая.

Айна выглядела гораздо старше своих пятнадцати лет и, зная это, нарочно вертелась на виду у взрослых парней. На толстых белых, словно фарфоровых, щеках от возбуждения горел ярко-красный румянец, она с нетерпением ждала, когда же ее пригласят танцевать.

Инта подошла к старой учительнице: может быть, опять начать игры? Но та тихо ответила:

— Пусть теперь повеселятся те, кто повзрослей.

Девочка вышла на школьный двор. Какие тут запахи, какой легкий воздух! Сирень, правда, уже отцветает, зато входят в силу ароматные маттиолы и резеда.

— Инта, споем! — На руках у нее повисли две смеющиеся проказницы из младших классов. — Ну, ту, знаешь!

Петь Инту не нужно упрашивать. Она откашлялась с деланной важностью, и три голоса завели:

Старый ворон Скрутул Айну

В темя клюнул не случайно:

Она в танце — так и сяк! —

Извивалась как червяк!..

Загрузка...