Посвящается Кату, озарившей мою жизнь светом.
«…et tibi claves regni caelorum…»[1]
Отец Селзник проснулся среди ночи оттого, что к его горлу приставили рыбный нож. Как Кароский ухитрился завладеть ножом, до сих пор остается загадкой. Долгими ночами он терпеливо натачивал лезвие о кромку расшатанной напольной плитки в своем изоляторе.
В тот раз (предпоследний) ему удалось выскользнуть из тесной клетушки размером три на два метра, разомкнув цепь, которой он был прикован к стене, с помощью стержня шариковой ручки.
Селзник оскорбил его. И должен за это поплатиться.
— Ни звука, Питер.
Кароский по-кошачьи мягко, но надежно запечатал ладонью рот брату во Христе, одновременно легонько прогуливаясь ножом по заросшему щетиной подбородку священника — вверх и вниз, — издевательски пародируя скольжение бритвы парикмахера. Селзник оцепенел от ужаса и неподвижно глядел на ночного гостя широко открытыми глазами; он судорожно вцепился в край простыни, задыхаясь под тяжестью навалившегося на него тела.
— Ты знаешь, зачем я пришел, правда, Питер? Моргни один раз, если догадался, и два раза, если нет.
Селзник не реагировал, пока не почувствовал, что рыбный нож замер на глотке, прервав плавный танец. Тогда Питер Селзник дважды моргнул.
— Пожалуй, больше грубости меня злит лишь твоя недогадливость. Я пришел выслушать исповедь.
В глазах Селзника промелькнула искорка облегчения.
— Раскаиваешься ли ты в том, что насиловал невинных детей?
Селзник моргнул.
— Раскаиваешься ли ты в том, что опозорил сан священника?
Селзник опять моргнул.
— Раскаиваешься ли ты в том, что вверг в смятение души многих верующих, попирая законы Святой Матери Церкви?
Селзник еще раз моргнул.
— И последнее, хотя и не менее важное. Раскаиваешься ли ты в том, что три недели назад помешал мне продолжить курс групповой терапии, чем значительно отсрочил мою социальную реабилитацию и возвращение на службу Господу?
Селзник энергично моргнул.
— Твое раскаяние согревает мне душу. За три первых прегрешения я налагаю на тебя епитимью: шесть раз прочитать «Отче наш» и шесть «Аве Мария». Что же касается последнего…
Выражение ледяных серых глаз Кароского не изменилось, когда он поднял нож и воткнул его в рот парализованной страхом жертвы.
— О, Питер, ты не представляешь, с каким наслаждением я сделаю это…
Селзник умирал сорок пять минут, молча, лишенный возможности закричать, не потревожив надзирателей, дежуривших на посту всего в тридцати метрах от его комнаты. Кароский благополучно вернулся в изолятор и закрыл за собой дверь. На следующее утро испуганный директор института нашел его на месте. Кароский был с ног до головы покрыт запекшейся кровью. Но особенно потряс старого священника не вид окровавленного убийцы. Ему стало дурно, когда Кароский с холодной невозмутимостью деловито попросил полотенце и тазик с водой, ибо он «немного испачкался».