21

От врача Высик брел к себе домой в глубокой задумчивости. Придя, он сразу позвонил Шалому.

— Новости есть?

— Есть, командир. Кирзач ушел от засады и самого Штиблета завалил. Если знаешь, кто такой Штиблет.

— Кое-что доходило. По-моему, от тебя же и слышал. Когда это произошло?

— Два дня назад, в Петушках. Милиция ничего не знает. Труп Штиблета тихо схоронили, чтобы лишнего шуму не было. И ты уж их не просвещай.

— Разумеется. Два дня назад, значит?

— Да. Я бы тебе быстрее сообщил, но сам только узнал. И еще одно. Кирзач ранен. В левую руку, выше локтя. Может, и бок задело. Трудно сказать. Больно быстро он смотаться успел.

— Раненый или нет, но он, надо думать, уже в Москве, — мрачно подытожил Высик.

— Или где-то в ближнем Подмосковье залег.

— Но след его напрочь потерян?

— Похоже, да.

— Ладно, будем думать.

— Может, мне прилететь к тебе, командир?

— Не стоит. Завтра перезвонимся.

— Тогда до завтра.

— До завтра.

Высик, шлепнув трубку на рычаг, совсем забылся в размышлениях. Наступал момент, которого он никому не мог доверить, даже полковнику Переводову… Хотя к полковнику Высик проникся глубочайшим уважением. И даже то, что полковник скрыл от него: Бернес побывает в его районе, обязательно побывает, хотя сам Высик излагал полковнику версию, что Кирзач в его районе скорей всего на убийство пойдет… Мог после этого Переводов поделиться с Высиком, мог. Но не поделился. Малость слукавил, можно считать. Что ж, может, все и правильно, по оперативной надобности. Но теперь и Высик мог в чем-то слукавить, о чем-то умолчать. Полное право имел.

Да, но при этом… Предстояло все решать самому — и на все-провсе были лишь одни сутки.

Высик до утра не спал. И врач тоже. Кроме всего прочего, получил он от академика машинописную копию — чуть не под четвертую копирку — большого цикла стихов Пастернака, озаглавленного «Стихи из романа», и про этот роман, к которому относились стихи, уже шла дурная молва, что роман во властях не понравился. Первые грозные статьи в центральных газетах уже мелькнули, и никто не знал, утихнет на этом гроза или пройдет стороной.

Вспомнились почему-то стихи фронтового поэта, написавшего про жизнь а окопах: «…Когда веселый Николай Отрада Читал мне Пастернака на бегу…» Как и большинство поэтов, этот попал в ополчение, а из ополчения почти никто не выжил… Но само чтение стихов Пастернака было обозначением свободы, практически недоступной в мирной жизни — той свободы, ради которой и на передовой можно было оказаться. Как Игорь Алексеевич узнает потом, сам Пастернак в финале романа про это написал — и очень точно — да, про ту свободу, про ту легкость дыхания, которую подарила война…

А пока, сам Игорь Алексеевич чувствовал себя как в окопах, начиная с первых строк, в стихотворении «Гамлет»:

Гул затих. Я вышел на подмостки,

Прислонясь к дверному косяку…

И понеслось, и потекло. Было понятно, что стихи про Магдалину и Христа вряд ли в печать проскочат… Хотя, кто его знает, в наше время качелей. Но почему-то верилось, что сам роман будет издан, и станет ясно, что же это за проза, завершением которой становятся такие стихи…

Врач ничего не сказал Высику об этой подборке не потому, что Высику не доверял — между ним и Высиком доверие существовало полное, еще с самых страшных и тяжелых времен. Просто врач воспринимал Высика человеком антипоэтическим, которому всякие подборки до лампочки. Конечно, Высик сохранил архив Игоря Алексеевича, чтобы архив при аресте не погиб, и очень живо воспринял некогда Бодлера, которого врач продекламировал ему по французски, сразу на русский переведя — но в все это было, так сказать, в пределах личного, в пределах того, что так или иначе непосредственно затрагивало, по биографии, а чтобы Высик, вне непосредственного соприкосновения с личным, как-то отреагировал на стихи, не положенные на музыку — нет, такого просто быть не могло.

Уже подступало утро, а врач все читал.

…Я вдруг припомнил, что сегодня

Шестое августа по старому,

Преображение Господне…

Шестое, по старому, это девятнадцатое на нынешний лад. Но было уже не девятнадцатое, было двадцать четвертое.

Когда врач поднял голову от бледной копии и взглянул на рассвет, то — двадцать четвертого августа тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года — в Голландии уже задвигались фургоны из типографии. Наступал первый день продажи первого тиража «Доктора Живаго».

И отсюда пойдет, по нарастающей. Лай в газетах сделается все громче, а ровно через два месяца, двадцать четвертого октября, Пастернаку присудят Нобелевскую премию. И качели Хрущева вдруг резко качнутся вниз.

А пока, врач читал и перечитывал:

…Я в гроб сойду, и в третий день восстану,

И, как справляют по реке плоты,

Ко мне на суд, как баржи каравана,

Столетья поплывут из темноты.

Загрузка...