ИСТИНА СТАРОГО КОЧЕВНИКА

Говорят, некогда Человек и Змея жили в мире и дружбе. Человек не раз выручал свою соседку из беды, а она охраняла его жилье, отыскивала ему клады.

С годами у Змеи появились новые повадки. По ночам она норовила заползти в жилье Человека, стала покушаться на домашний скот и, наконец, отравила родник, из которого пили люди.

И они крепко поссорились, наговорив друг другу кучу обидных слов. На том бы разойтись, но Змея, раскрыв пасть, бросилась на Человека, пытаясь ужалить его. Человек выхватил саблю и отрубил ей хвост. Змея, оставляя за собой кровавый след, уползла в кусты. Но она не погибла. Затаившись, обдумывала, как бы отомстить Человеку. В один из дней, подкараулив малолетнего сына Человека, ужалила его, и тот вскоре умер.

Прошло много лет. Все эти годы Человек и Змея не ведали друг о друге. Как-то Змея приползла к Человеку и, извиваясь, пала перед ним ниц:

— Забудем старое! Давай будем дружить, как прежде.

— Дружбе нашей не бывать, — ответил Человек. — У тебя хвост не отрастет, а у меня в сердце боль не уймется.

— Мы квиты, — Змея поблескивала новой чешуей. — Я поняла — на земле добрее Человека никого нет. Смотри, я теперь иная, красивее и наряднее.

— Но сердце-то у тебя старое. Ты сменила чешую, но не нрав.

Туркменская сказка

Старый Мерген-ага, прозванный так за верный глаз и сильные руки, сызмальства жил в глухом урочище Ярмамед, к которому с одной стороны подступали песчаные гряды Каракумов, с другой — ровное, как гигантский палас, плато Устюрт. Здесь женился и овдовел. Жена, рожая вторую дочь, умерла, а маленькая Акча выжила — выходила ее старшая дочь Набат. Теперь та, некогда беспомощная, писклявая малышка, как две капли воды похожая на покойную мать, выросла в первую красавицу кочевого аула. А годы идут, катятся, как арба под уклон, и Акча уже девушка на выданье…

Мерген-ага, стыдясь самого себя, мысленно перебирал парней урочища и, не остановившись ни на одном, кто стал бы достойной парой дочери, неизменно приходил к выводу: пора подаваться в Конгур, в родной аул, откуда родом все его предки. Может быть, Мерген-ага, волей случая ставший кумли[15], и съехал бы в оазис, не будь у него своей маленькой отары. Но здесь раздолье пастбищ и хрустальной чистоты вода. Вкуснее воды, чем в колодцах Ярмамеда, пожалуй, не было во всех Каракумах.

Правда, колодцами владел Атда-бай, а Мерген-ага поил из них свою отару только благодаря байской милости. Поил задарма, а со всех скотоводов округи хромец драл три шкуры. Как-никак Мерген-ага все же доводится Атда-баю дальним родичем по матери. К тому же недавно они еще больше породнились. Набат, старшая дочь старого охотника, стала четвертой женой бая. Это, пожалуй, крепче всего привязывало старого Мергена к Ярмамеду. Да и куда ему, на седьмом десятке, от родной дочери уезжать? У Мерген-ага не было ни сыновей, ни братьев, а родителей он вовсе не помнит. Вот и пестовал старик своих дочерей, заменивших ему и наследников, и братьев. А хромому шайтану век бы, как своих лопаток, не видать Набат! Разве ей, пригожей и молодой, такой муж нужен? Да забили старому Мергену голову всякими байками: умыкнет девку любой лихой проезжий, натешится вдоволь и продаст проходящим в Иран караванам. Такого позора он не вынес бы. Лучше уж в жены Атда-баю. Может, стерпится-слюбится… Не беда, что она у него четвертая. У пророка Мухаммеда, говорят, было столько жен, что не счесть, а четвертая — самая любимая… Атда-бай отнюдь не пророк, а какой ни есть зять, прижимистый, привередливый, но все же не чужой… Утешался Мерген-ага, сам зная, что обманывал себя, но на что-то надеялся, чего-то ждал.

Старый Мерген тяжко вздохнул своим мыслям, погоняя к урочищу отару, которую сам выпасал, сам поил, стриг по весне, когда и дочери помогали — никогда в жизни не нанимал батраков.

Вот и Ярмамед… Мерген-ага по привычке насчитал издали три десятка юрт и восемнадцать землянок. Все на месте — никто не приехал, никто и не съехал.

Кочевье жило трудовой, размеренной жизнью. Ранней весной кочевники стригли на пастбищах овец, свозили сюда шерсть. К лету, когда на дальних выпасах выгорала трава, а в колодцах вода становилась горше или вовсе исчезала, к урочищу съезжались скотоводы, ставили юрты, ремонтировали колодцы и старые кепбе — камышовые мазанки, рыли землянки, сооружали из саксаула и гребенщика загоны, лепили из глины, замешанной на соломе, тамдыры.

К концу лета в урочище, как всегда, громоздились стога верблюжьей колючки. И если зима выдавалась мягкая, дождливая, то колючку палили в тамдырах, выпекая хлеб. Если же зима оборачивалась морозной, сухой и суровой, то вчерашнюю топку берегли пуще глаз — она шла на корм неприхотливым каракульским овцам и всеядным верблюдам. Летом же чабаны перегоняли отары на просторы Устюрта, где трава держалась подольше и кустарников было погуще, — было чем скотину до зимы продержать. А когда наступала осень, выпадали теплые дожди и на желтых барханах проступала зелень, кочевники снова подавались в Каракумы, чтобы выпасать овец на подножном корму. Такая благодатная погода выдавалась изредка и зимой.

Солнце огромным медным тазом скатилось к горизонту и пока еще краешком лизало дальние барханы. Скоро оно скроется за краем земли, но еще будет светло и скотоводы успеют до темноты управиться со своими сегодняшними делами.

Над полукружьем юрт взвивались серые струйки дыма — это женщины готовили ужин. Иные садились за ручную мельницу-дегирмен — круглые, грубо отесанные каменные жернова, — мололи муку, чтобы замесить, поставить тесто на ночь, а на зорьке развести в тамдырах огонь для чуреков. Мужчины тем временем поили овец — большая бадья из бычьей сыромятины, шурша по стенкам колодца, выложенным прочным созеном — пустынной березкой, опускалась вниз и затем вытягивалась на поверхность специально обученным для этого верблюдом. Только поспевай хватать за волосяные веревки и выливать воду из бадьи в большие деревянные корыта, у которых грудились овцы, жадно втягивавшие в себя холодную колодезную воду.

Мерген-ага, присвистывая овцам, не заметил, как рядом, у другого конца наполненного до краев водой корыта, появилась колченогая фигура Атда-бая, опиравшегося о свою неизменную самшитовую трость. Вот уже второй год, как Атда-бай, сбежавший из Конгура, обосновался в урочище, и мало кто знал о его новом местонахождении. Хитрый хромец, чтобы сбить розыски со следа, распустил слух, будто со своими шестью взрослыми сыновьями, родившимися от разных жен, бежал за кордон.

Сюда, на север Каракумов, в глухое кочевье, которого еще не коснулась советизация, потянулись и другие баи, крупные феодалы, так же, как и Атда-бай, скрывавшиеся от раскулачивания, сумевшие утаить в песках крупные стада каракульских овец, верблюдов, табуны коней. Сюда же пролегли и дороги басмаческих банд — здесь их привечали, щедро снабжали провиантом, фуражом, оружием.

— Что, тесть, не заходишь? — заговорил первым Атда-бай. — Аль калымом недоволен? Иль дочку, думаешь, чем обижаю?

— Ничего худого о тебе, Атда-бай, не думаю, — Мерген-ага вылил из бадьи воду. — У туркмен отцу не принято к замужней дочери в дом ходить. Вот и блюду дедовский обычай…

Атда-бай смущенно крякнул, посмотрел по сторонам: чабаны занимались своим делом и вряд ли что слышали из-за блеянья овец. Мерген-ага понял: бай что-то хочет сказать, но не знает пока, с чего приступить.

К колодцу подошел старший сын Атда-бая и что-то зашептал отцу на ухо. Мерген-ага, увидев повязку на голове байского сына, простодушно спросил:

— Ты чего это голову повязал?

— А-а… Это самое, — не сразу нашелся тот, — верблюд вчера лягнул… Упал головой на кол.

Следом за старшим байским сыном появился другой, тоже с перевязанной головой. Явно чем-то озабоченный, он отозвал отца в сторону и что-то горячо заговорил.

— Ты тоже головой о кол угодил? — заметил Мерген-ага.

Атда-бай, поморщившись, словно хлебнул прокисшего чала — верблюжьего сквашенного молока, озираясь по сторонам, прошептал:

— Приходи поздно вечером… Не забудь! Я буду ждать, — и заковылял вслед за сыновьями.

Подходя к байской юрте, Мерген-ага припоминал подробности встречи у колодца — заговорщицкое шептание Атда-бая и его сыновей, потемневшие от крови повязки на их головах и, наконец, это приглашение в столь поздний час.

Хозяин дома ждал Мергена — щедро накрыл дестерхан, выставив плов из отменного хивинского риса, большие пиалы с катыком — кислым молоком, агараном — сливками из верблюжьего молока. Тут же горка пышных чуреков, испеченных из белой пшеничной муки, в деревянных блюдах плавали в бараньем жиру аппетитно прожаренные кусочки мяса.

Бай никогда так хлебосольно не встречал своего тестя. Значит, неспроста, решил Мерген-ага, слушая чуть заискивающую речь Атда-бая:

— Лучше тебя, Мерген, дорогу на колодец святого Абдурахмана никто не знает. Прошу тебя, проводи караван и возвращайся. Сделай это во имя нашего родства, во имя святого дела ислама! Я бы мог послать своих оболтусов, да не знают они дороги. Боюсь, на кизыл аскеров напорются. А за хозяйством твоим мы приглядим.

Старому Мергену в тот вечер так хотелось повидать хоть краешком глаз свою дочь Набат, но она так и не показалась. То ли Атда-бай запретил, то ли вовсе не подозревала, что столь поздний визитер — ее родной отец. Кроме самого Атда-бая и его ученого кота, в байском доме, казалось, не было ни души. А котище — одно загляденье! Громадный, гладкий, с блестящей шерстью, черной-пречерной, как старый закоптевший казан кочевника. На спине его красовалось пятно каштанового цвета, которое Атда-бай называл «отпечатком большого пальца аллаха». Хромец холил кота, подаренного самим Джунаид-ханом. «Заморских кровей, — говорил тот. — Такого кота не сыщешь ни в Иране, ни в Туране… Мне его из Турции один человек привез еще котеночком…»

Когда Атда-баю неожиданно пришлось бежать из родного аула, по дороге, в песках, он вспомнил о своем любимце, хотел вернуться за ним, но ему пытались рассоветовать: только собака предана хозяину, а коты да кошки привязываются к дому — все равно сбежит. А раз так случилось, значит, так тому и бывать — пускай кот живет в Конгуре… Но Атда-бай никого не хотел слушать, за любимого кота он мог отдать любую жену. И отрядил в Конгур людей, которые вместе с котом доставили заодно и юрту, в которой жил Атда-бай.

И зажил кот на Ярмамеде, в привычном жилье. Всякий раз, когда Атда-бай выходил из юрты, кот увязывался за ним, как пес, сопровождая его по аулу, на удивление и потеху простодушным скотоводам. А в ненастье кот сам выбегал из юрты и с удовольствием гулял под дождем, мурлыча от блаженства.

Однажды кто-то из кочевников, — кажется, даже Мерген-ага, — рассказал баю притчу, которую тот никогда не слышал. Собака — верный друг человека, она, говорят, молит аллаха ниспослать ее хозяину долгую жизнь, чтобы быть всегда в одних руках, служить только ему одному. А кот, наоборот, мол, взывает к всевышнему с просьбой укоротить век его хозяину, дабы после его смерти самому стать владельцем хозяйских богатств.

Тогда Атда-бай посмеялся над притчей — дескать, глупости, но в память она все же запала. И теперь каждый раз, когда кот, ласково выгибая теплую спину, терся о его руки, колени, он почему-то тревожно вздрагивал от мысли: «Неужто он меня переживет?»

…С рассветом Мерген-ага на резвом байском иноходце отправился в путь. На перекрестке двух дорог, вдали от Ярмамеда, встретил уже дожидавшийся его караван из трех десятков верблюдов, четырех погонщиков и караван-баши — предводителя каравана.

Погонщики все были на одно лицо — носатые, волосатые, с большими жилистыми руками, проворные. По тому, как они умело обращались с верблюдами, уверенно держались в пустыне, Мерген-ага понял, что эти угрюмые парни, видать, не впервые пускаются в такое нелегкое путешествие. Они изредка перебрасывались между собой словами на непонятном языке, то ли на фарси, то ли на курдском. С ними иногда заговаривал караван-баши, рослый крепкий мужчина с усами, судя по внешности, не старый, лет сорока. Это был Джапар Хороз.

Мерген-ага, пытаясь как-то скрасить долгую и утомительную дорогу по сыпучим барханам, спросил у предводителя каравана:

— Ты, сынок, вроде туркмен… Откуда ты знаешь их язык? — Старик кивнул в сторону погонщиков.

— Вот что, старый, — караван-баши ожег старого Мергена огоньками серо-желтых глаз, — тебя прислали дорогу показывать. Вот и показывай. Меньше знаешь — легче жизнь.

Мерген-ага опешил, но резкость караван-баши, скрытность погонщиков лишь распалила любопытство. Теперь он еще больше задумался, отчего так тяжела поклажа на верблюдах, что они, бедолаги, несмотря на свою неукротимую силу, едва поднимаются с места, а к вечеру еле ноги волочат. И почему на иных животных не чувалы, а квадратные, угловатые ящики. Что в них?

Мерген-ага еще издали увидел знакомые очертания глинобитного мавзолея святого Абдурахмана. А поодаль, на такыре, завиднелись колодец и аул, названные в честь некогда похороненного здесь старца. Мерген-ага, проезжая мимо мавзолея, набожно забормотал молитву, а Джапар Хороз и погонщики равнодушно отвернулись. Старик по привычке сосчитал издали юрты и удивился: за сорок перевалило! Раньше их тут было не более одного десятка. Откуда столько народу привалило? И Мерген-ага начал в уме прикидывать, сколько же людей могут разместиться в стольких вновь появившихся юртах. Привычка считать все — давняя слабость старого Мергена. Хотя он и не торгашеского роду и никаких там школ и духовных медресе не кончал, да и грамоты у него никакой, а счет знал отменно. Если надо торг совершить с проезжим караваном, выменять овец и коз на халаты или домашнюю утварь, то тут не могли обойтись без Мерген-ага, который враз посчитает, сколько и кому причитается.

А летом, после пыльных афганцев, сбивающих целые отары в один гурт, где и сам шайтан не разберет, сколько овец и чьи они, Мерген-ага просто-таки нарасхват. Ему только скажи, сколько было овец у каждого хозяина в отаре, и он, подойдя к сбившимся животным, определит на глаз: здесь тысяча! Затем поделит их на пять равных частей и скажет: «Здесь в каждой по двести овец… Хотите считайте, хотите — нет». Аульчане никогда не пересчитывали, знали — счет точный.

Мерген-ага, тревожно вглядываясь вперед, — уж больно непривычно тихо в ауле, — подсчитал: если кочевники, то сюда прибыло человек сто двадцать — сто тридцать, с малышней и женами, а если нукеры — все двести.

Аул встретил караван безмолвием. Мерген-ага, подъехав к крайним, вновь поставленным юртам, увидел на земле связанных мужчин в нижнем белье, почерневшем от грязи, избитых, со страшными кровоподтеками на лицах, с босыми растрескавшимися ногами. Было их семеро: кто-то, завидев подъехавших, поднял голову, другие в беспамятстве просили пить.

Спешившись, Мерген-ага отвязал притороченный к седлу бурдюк, нагнулся, чтобы напоить крайнего парня, по виду похожего на туркмена, но, вспомнив, что сначала надо развязать, взялся за нож, висевший на поясе.

Вдруг из-за барханов, обступивших аул, раздались выстрелы, и сотни две всадников, рассыпавшись цепью, с воем и гиканьем вынеслись на такыр. Впереди на горячем буланом коне скакал Эшши-хан, по его правую руку — Непес Джелат. Их старик узнал сразу. Слева был тоже богато одетый всадник, судя по коню — юзбаши. Мерген-ага пригляделся и признал в нем Мурди Чепе.

Мерген-ага, узнав Эшши-хана и его нукеров, спокойно продолжал свое дело: разрезал путы всем семерым, напоил сначала двух самых слабых, а когда поднес сосок бурдюка к губам третьего, вдруг раздался выстрел — тугая струя воды, вырвавшись из бурдюка, ударила тому в лицо…

— Эй, Мерген-ага! — Эшши-хан, довольный своим метким выстрелом, сунул оголенный маузер за широкий зеленый кушак. — Ты что балуешь наших пленных? Этих красных выродков надо мочой поить, а не водой… — Повернувшись к караван-баши, произнес: — Приняли вас за красных. Уж больно долго чесались вы в пути. — Снисходительно оглядев Мерген-ага, захохотал, вытер кулаком выступившие на глазах слезы. Эшши-хан потешался над озадаченным старым Мергеном, который все еще не мог понять, почему вдруг опустел в его руках бурдюк, вода из которого залила его халат.

Эшши-хан что-то сказал приближенным, спешился и вместе с Джапаром Хорозом прошел в юрту, а Непес Джелат и Мурди Чепе стали вновь попарно за руки связывать пленных. Мерген-ага разглядел, почти все пленные были русоволосыми парнями, а самый юный — еще совсем мальчишка, он вызвал у старика такую жалость, что тот попросил Непеса Джелата не связывать парнишку.

— Ты, старик, не суйся! — Непес Джелат сплюнул тягучую зеленую жижу от наса — нюхательного табака. — У каждого что на роду написано, то он и несет… Все мы под аллахом ходим…

Ханский палач пинками поднял с земли лежавших пленных, погнал на глинистый, спекшийся под солнцем и твердый, как камень, такыр. Выстроив их там в ряд, приблизился сначала к чернявому парню, которого успел напоить Мерген-ага, расчетливо наступил тому кованым сапогом на израненные пальцы босых ног и резко повернулся на месте. Отдавливая каждому в кровь пальцы, Непес Джелат цинично приговаривал:

— Ягненочек ты мой, не ропщи, не гневи аллаха! У каждого своя судьба. Аллах терпел и нам велел!

— Не истязай людей! — не вытерпел Мерген-ага. — Все они, хотя и не нашей веры, рабы божьи…

— Кто рабы божьи? — Двери ханской юрты со скрипом растворились. Эшши-хан, сопровождаемый Джапаром Хорозом, шагнул за порог. — Да они рабы шайтана! Все! И туркмены, и русские — все большевики, поправшие нашу веру! Спроси у Атда-бая, что творится в Конгуре. У людей отбирают нажитое, сгоняют в колхозы, девушек остригают наголо и отправляют в город, в публичные дома. На потеху красным аскерам. Хотел бы ты видеть своих дочерей…

Красноречие Эшши-хана внезапно прервал истошный рев верблюда. Погонщики, разгружавшие ящики, не заметили натертую в кровь холку и, видимо, причинили животному нестерпимую боль. Вскочив и взбрыкивая длинными ногами, верблюд ошалело заметался по такыру, волоча за собой на веревках большой ящик, из которого посыпались патроны, густо смазанные револьверы, винчестеры…

Эшши-хан поманил к себе пальцем старшего погонщика и, когда тот приблизился, остервенело стеганул его по лицу камчой.

— Эй, Непес! — Эшши-хан ткнул за голенище камчу. — Этих паршивцев тоже в ряд с красными. Они сделали свое дело…

— Хан-ага, что я там… скажу! — чуть ли не взвыл Джапар Хороз, мотнув головой в сторону границы. — Их мне в комитете дали. Сам Чокаев рекомендовал…

— А ты уверен, что сам целым вернешься? — зловеще процедил сквозь зубы Эшши-хан. — Хватит и того, что о грузе теперь узнают и на Ярмамеде. — Эшши-хан выразительно взглянул на старого Мергена. — Хорошо, если не на всех колодцах.

Джапар Хороз сник, а Мерген-ага заторопился в обратную дорогу.

— Ты что так спешишь, Мерген-ага? — Эшши-хан говорил мягко и вкрадчиво, словно ничего не случилось, словно не стояли на солнцепеке пленные красноармейцы, обреченные на верную гибель, словно не он походя перечеркнул жизни несчастных погонщиков. Старый охотник знал, что ханский сын, не дрогнув, может и его передать в руки Непеса Джелата. Что ему стоит? В гневе, необузданном и диком, в спокойствии, ледяном и равнодушном, сменявшемся притворной медоточивостью, во всех своих повадках Эшши-хан был как две капли воды похож на отца.

— Погостил бы, Мерген-ага, денек-другой… — продолжал Эшши-хан. — Не чужой же ты нам человек. Тесть самого Атда-бая, близкого друга моего отца… — В ту минуту он говорил искренно. Джунаид-хан действительно с почтением относился к хромцу, единственному в Конгуре надежному человеку. — А тебе, аксакал, мой сыновний совет, не сочти за дерзость… Не жалей ты красных, этих нечестивых сынов шайтана. Тебя они не пощадят. Потому что ты — середняк, скотовод, хозяин, а у большевиков сойдешь и за бая. Ты и есть бай, только маленький! Отара есть? Есть! Пусть небольшая, но отара! Так что тебе, старик, лучше на глаза красным не попадаться. И умей язык держать за зубами…

Долго еще поучал басмаческий главарь. Говорил он со старым Мергеном не как с равным — назидательно, повелительно, забываясь, что на туркменской земле настала уже другая жизнь, коснувшаяся даже глухих уголков Каракумов. Люди теперь были вовсе не те, что прежде, и даже темный кочевник Мерген-ага, уже наслышанный о Советской власти, о большевиках, всем сердцем чувствовал: хан лишь молотит языком, говорит одно, а думает иначе. Да и как можно верить людям, к которым благоволит Атда-бай, этот хромой лгун?

Старый охотник промолчал, только красноречиво вздохнул — послушал, дескать, словно меду напился.

Ошеломленным покинул Мерген-ага колодец Абдурахмана. В ушах стояли дикое гоготанье нукеров, слащавый голос Эшши-хана, притворное приговариванье Непеса Джелата, жалобные всхлипывания погонщиков…

Со стороны колодца задул ветер, его порывы будто доносили до старого Мергена стоны пленных красноармейцев. Он прислушался, приложив руки к ушам, — оттуда донеслись глухие винтовочные выстрелы, затем залп и еще залп… Это, наверное, расправлялись с кизыл аскерами и погонщиками. Их расстреливали из того самого оружия, которое доставил басмачам он, старый дурень Мерген, которого все почему-то почтительно величают Мерген-ага… И где убийство свершается? У святой могилы старца Абдурахмана. Не святотатство ли это? Перед глазами встал русоволосый, похожий на девушку, юный кизыл аскер. Совсем ведь ребенок… А ведь там были и туркмены… А погонщики верблюдов? Они тоже мусульмане. В чем их вина? Неужели эти жертвы нужны «во имя святого дела ислама»? Против кого же воюет Эшши-хан? Вот кому так усердно помогает Атда-бай!

И Мерген-ага вспомнил Аннамурата, старейшину конгурцев, верой и правдой служившего Джунаид-хану, когда тот воевал против русского падишаха и кровожадного хивинского хана. Джунаид-хан твердил, что защищает туркмен, святое дело ислама, и под его знамя встали многие. Но стоило ему свергнуть Исфендиар-хана и самому стать хивинским владыкой, как он пошел с мечом против своих же братьев-туркмен. Аннамурат раскусил двуличие Джунаид-хана и не стал давать тому нукеров для бандитского воинства.

Джунаид-хан приказал убить Аннамурата. Убили, но правду убить не смогли… А что Эшши-хану надобно? Разве он лучше своего отца? Разве волчица родит ягненка?!

Старому Мергену не все еще было ясно до конца. Но, думая об увиденном, пережитом на колодце святого Абдурахмана, он припомнил одну взбесившуюся в ауле собаку, без разбора кусавшую всех — и людей, и животных… Ее тогда уничтожили.

Наверное, так уж устроен мир, что его непременно должны населять люди и волки, ангелы и шайтаны… Вообще-то Мерген-ага думал о мире, о людях лучше, чем они есть на самом деле, лучше думал и об Эшши-хане, и об Атда-бае, обо всех, кто встречался на его жизненном пути.

Человеку, никогда не жившему в песках, старый кочевник мог бы показаться немного странным. Такими обычно кажутся кумли — люди песков, ибо свой жизненный опыт они измеряют сердцем — не разумом, а именно сердцем, и потому они, эти бедняки, духовно гораздо богаче иных: тот, кто общается с самим собою больше, чем с окружающими людьми, — одинаково и мудр, как Сулейман, и наивен, как трехлетний ребенок. А представление о мире у простого кумли, человека, всю жизнь окруженного безбрежными Каракумами, их безмолвием, таково, что, помимо действительного, в основном понятного и прекрасного, в его сознании существует еще иной мир, менее реальный и менее понятный. Для старого Мергена и Эшши-хан, и Атда-бай были выходцами из этого мира, запутанного и непонятного для кочевника.

Загрузка...