НЕ ЗАТМИТ НЕБО ВОРОНЬЕ

Контрреволюционные эмигрантские центры активно пропагандируют и насаждают в настоящее время среди туркменской эмиграции фашизм. Об этом свидетельствует следующий документ, исходящий от… Джунаид-хана… адресованный главарям бандитских шаек и руководителям туркменской эмиграции, находящимся в Иране…: «Анна-Мурад-Ахун на вас обижен. Об этом он нас уведомил своим письмом. Его не следует обходить, и всегда надо слушаться его указаний. Фашистский строй существует во многих странах… Теперь надо разворачивать работу. Анна-Мурад-Ахуна уважайте как магометанскую религию, ибо он… указывает нам правильный фашистский путь. Надо работать так же непримиримо, как работает глава «Яш Туркестана» Мустафа Чокаев… Если верите Мамед-Ахуну, то только в этом случае информируйте его о фашизме».

В этом же документе Джунаид-хан пишет о подготовке, которая им ведется к вооруженной борьбе с Советской властью: «Сообщаем в порядке информации, что силу имеем солидную, получили много оружия и конский состав. Полученные винтовки и пулеметы сложены на место под замок. Передайте благонадежным лицам, что через 8 месяцев начнется серьезная борьба с большевиками, к этому времени будьте готовы. Следующим письмом дадим точные указания о том, как будет происходить борьба, и если она не состоится, то свяжитесь с Анна-Мурад-Ахуном, надо его слушаться…»

Из докладной записки Управления пограничных и внутренних войск НКВД Туркменской ССР, декабрь 1937 г.

Джунаид-хан умирал… Он умирал в богатой шестикрылой юрте из светлого камыша, крытой белым войлоком. Хан редко вставал, мало с кем общался, предпочитая одиночество. Его хотели было перенести в теплый дом, но он воспротивился: «В четырех стенах я задыхаюсь…»

Как всегда, он лежал на высоких подушках, под своей неизменной дубленкой, наброшенной поверх стеганого верблюжьей шерстью одеяла; несмотря на свой заскорузлый ревматизм, старик зиму и лето проводил в юрте. Тому учил и детей, учил, но не приучил. Они, глупцы, норовили всякий раз поспать за глинобитными стенами — не только потому, что там тепло и уютно, но и потому, что там, в постелях, их дожидались жены. Джунаид-хан не был скопцом. Откуда же тогда дети?!

Джунаид-хану не хотелось в дом, где он чувствовал себя словно в западне. Здесь же, за тонким камышом и мягким войлоком, радующим взгляд, он слышал все: кто приехал и уехал, что привезли его приказчики из Кабула и Тегерана, какие нынче цены на кандагарском или пешаварском базарах… Даже досужая болтовня слуг, в иные времена доводившая его до белого каления, теперь не мешала хану, ослабевшему на оба уха, предаваться своим думам.

Какой кретин выдумал, что ханам сладко и легко живется, будто все дни свои проводят они в блаженстве и неге? Может, кто так и жил, но только не он, Джунаид-хан, бывший хивинский владыка. Бывший. Э-хе-хе!.. Хан! Язык без костей… Наверное, легче на том свете пройти по Сыраду — фантастическому сказочному мосту, ведущему правоверных в рай, чем в этом лживом мире стать ханом, таким титулом овладеть.

Все началось с незабвенного отца, досточтимого Хаджи-бая. Сын благодарен покойному родителю за то, что тот отважился в свое время свершить хадж — паломничество в святую Мекку, удостоился высокого сана хаджи, чем во многом облегчил сыну жизнь, проторил дорогу к сердцам влиятельных духовников, именитых богачей. Для простых же смертных он — сын истинного правоверного, аскета, пожертвовавшего ради ислама своим покоем и здоровьем. С какой стати свершил отец столь далекий путь? Не ради одной славы… Да и не занимала тогда его, Джунаид-хана, отцовская затея. Одно он ощущал весомо, зримо: отцовский хадж помог ему привлечь к себе внимание людей, обрести друзей, знакомых, попутчиков, — пусть временных, но работавших на его популярность. Недаром говорят: пока жив отец, обретай друзей. И он неизменно следовал этому мудрому завету.

Ну а первым ханом в своем роду он стал уже благодаря личной решимости, когда, не дрогнув, убил брата, присвоил его добро… Правда, иные винили его в коварстве, алчности и жестокости… Да что ему, Джунаид-хану, до людских пересудов, которые, подобно амударьинской волне, размывают свои же берега? Зато уже тогда кое-кто стал величать его ханом. Звание сердара тоже далось нелегко: трижды восставал против Исфендиар-хана, прежде чем завоевал славу «борца, освободителя туркмен» от власти этого венценосного сифилитика.

Исфендиар-хан же, чтобы откупиться от этого властолюбивого туркменского бая, решил присвоить ему звание сердара — вождя, военачальника. Трусливый жест хивинского хана лишь разъярил Джунаида, возбудил в нем неуемный аппетит к власти, и он в памятном шестнадцатом году поднял мятеж, именем турецкого султана объявил себя хивинским ханом. Конечно, не без ведома шефов германской разведки. Кто не знал, что Турция, воюя против России, против всех стран Антанты, водила дружбу с Германией… Вылазка Джунаида в Хиве была увесистой оплеухой белому падишаху. В ту пору на помощь Исфендиар-хану пришли казачьи войска русского царя, и Джунаид-сердар, потерпев поражение, ушел в Каракумы, а оттуда в Иран.

Власть! Сладкая и дурманящая… Наконец-то она, как сказочная птица Симург, далась в руки Джунаиду. В январе восемнадцатого с двумя тысячами нукеров Джунаид-сердар вошел в Хиву… Вошел победителем! Богатеи подобострастно вручили ему ключи от города, узбекские баи целовали полы халата, а его конь топтал на мостовых ковры, услужливо выстеленные горожанами. Теперь те же самые казачьи части не стреляли, как прежде, в джунаидовских всадников. А сам полковник Зайцев, став уже белоказачьим, узрел в Джунаид-хане подходящего союзника в борьбе с Советской властью, завел с ним дружбу.

Хивинский Исфендиар-хан, хотя оставался на троне, покорился Джунаид-хану, безропотно исполнял всякую его волю. Чуть позже, осенью того же года, Джунаид-хан, расправившись с Исфендиаром руками своих сыновей, передал ханский престол Сейиду Абдулле, человеку ничтожному и безвольному, а сам продолжал оставаться диктатором Хивы. Править бы да жить припеваючи, властвовать да повелевать бы ему людьми именем всевышнего, но ниспослал аллах на землю дьявола, кару под обличьем Октябрьской революции, эхо которой уже дошло и до этих мест.

Лучше бы сказали, что мир перевернулся, что на белом свете воцарились злые аждарханы — драконы. Такое еще можно было бы понять, а то — революция!.. Народ!.. Пролетариат!.. Диктатура! И мир обезумел. И он, Джунаид-хан, изо всех сил пытался остановить это безумие. Аллах всемилостив, услышал мольбы правоверных…

Летом 1918 года на землю Закаспия — так тогда называли Туркмению — ступили батальоны солдат в пробковых шлемах, власть захватили контрреволюционные силы, в Асхабаде само объявилось буржуазно-националистическое правительство, в которое вошли также друзья и единомышленники Джунаид-хана.

Эта весть обрадовала Джунаид-хана, вселила в его сердце надежду на возвращение старых, добрых времен, и он отрядил в Асхабад караван с зерном, одеждой, оружием и боеприпасами. Но вскоре прибыл гонец — хана самого вызывали в Асхабад. Он тут же собрался в дорогу, подался через Каракумы, на юг… Мог бы ослушаться, не поехать, да ему самому эта поездка была нужна, как никогда. Ханская разведка уже знала, что английские войска стоят и на железнодорожной станции Каахка, куда часто наезжал генерал Маллесон, глава британской военной миссии в Закаспии.

Маленький отряд во главе с Джунаид-ханом приближался к Каахка. На всадников неожиданно дохнуло трупным смрадом, и они, не останавливая коней, хотели проскочить то место, откуда доносился тяжкий дух, но любопытство пересилило брезгливость. Конники свернули — взору предстала узкая лощина, вся усеянная трупами. Судя по всему, здесь днями шел кровопролитный бой, настолько тяжелый, что, видимо, в живых никого не осталось. Если и были раненые, то и они, беспомощные, истекли кровью или погибли от жажды.

Всадники спешились. Среди убитых больше красноармейцев в вылинявших гимнастерках, в старых шинелях, дайхан в драных халатах, рядом валялись старые русские трехлинейки, допотопные берданки, бутылки, обшитые кошмой. Поодаль — в гордом одиночестве — тела нескольких сипаев и богато одетого английского офицера, который будто собрался не на бой, а на званый обед. Сипаи тоже выглядели красочно — в новеньких френчах цвета хаки, в коричневых пробковых шлемах, в желтых кожаных крагах. Тут же винчестеры, маузер, легкий пулемет, не расстрелявший всей ленты… Ветер пустыни завывал в горлышке пустой фляги.

Кто-то позарился на флягу, поднял ее и торопливо сунул в хорджун.

— Что, Курре, фляжка понравилась? — спросил всадник в рыжей лисьей шапке. — Англичане, брат, народ культурный… Поди, здорово их потрепали, что и трупы своих не предали земле. Перенги есть перенги — это европеец! Англичане тоже умирают в новых нарядах. Как наши джигиты — в добрых кумачовых халатах.

— Да, хан-ага… — ответил Курре, но, увидев в глазах хозяина лисьей шапки тень недовольства, осекся.

— Сколько можно говорить тебе, Курре?! Не величай меня так, пока не доберемся до своих… Там можешь так называть, а сейчас забудь мое звание, имя… Не ровен час, рыщут вокруг красные. Труса праздновать не пристало, но поберечься не грех…

Курре молча склонил голову.

— Эшши, Эймир, Непес! — Джунаид-хан повел вокруг камчой. — Подберите-ка оружие, английское только, а к хламу кизыл аскеров не прикасайтесь… Свои нам поверят, а если на большевиков нарвемся, скажем, что англичан обезоружили.

Каахка встретила всадников рядами окопов, ощетинившихся колючей проволокой, пулеметами, пушками. На железнодорожных путях, сверкая свежей краской, стояли под парами два бронепоезда — «Три мушкетера» и «Стерегущий». По маленькому станционному поселку прогуливались солдаты в нарукавных повязках, выкрашенных в три цвета — белый, синий и красный. Сипаи, сопровождаемые важными английскими сержантами, в отличие от своих союзников-белогвардейцев шествовали четким строем, явно бравируя безукоризненной выправкой и шагом.

Джунаид-хан торжествующе поглядывал на своих спутников — дескать, знай наших — будто сам устраивал им смотр. Спокойствие, царившее в Каахка, грозный вид боевых орудий, парных английских патрулей тешили сердце Джунаид-хана, укрепляли его уверенность в предпринятой им опасной акции — встретиться с генерал-майором Маллесоном, заверить его в своей преданности британской короне. Сейчас у англичан — сила! Недаром хан проделал такой далекий путь, недаром привез Маллесону в своем хорджуне награду самого эмира — орден «Бухарская Звезда I степени». И еще эмир передал ему под строгим секретом письмо, о котором Джунаид-хан боялся признаться даже самому себе. Послание эмира предназначалось только ротмистру Сеитмураду Овезбаеву и считанным офицерам из «туркменского командования», числившимся в штабе полковника Ораз Сердара, командующего белогвардейскими войсками в Закаспии.

Остерегался хан и англичан и большевиков — сколько страха от них натерпелся! Да разве только от них? Белые его тоже не жалели, требовали непосильное. Выше себя не прыгнешь…

В том памятном восемнадцатом году ханские нукеры схватили на базаре в Хиве бродягу, оборванного и замызганного, показавшегося больно подозрительным, — голубоглазый, под мохнатой шапкой чуть отросшие светлые волосы, похож на русского и по-русски бойко разговаривал. Никак красный шпион! Но при людях не пожелал он говорить с Джунаид-ханом, хотя и шел на встречу с ним. Когда их оставили вдвоем — за ширмой, правда, стояли настороже Эшши и Непес Джелат, — бродяга огляделся по сторонам и откуда-то из-под лохмотьев достал бумажку, подал ее хану. Тот, повертев ее в руках, кликнул Эшши и, не обращая внимания на протестующие знаки бродяги, приказал сыну прочесть, что там написано.

Письмо было очень коротким. Ханский сын прочел дважды, но ничего не понял, зато Джунаид-хан тут же уразумел, что человек, сидевший перед ним в обличье бродяги, — англичанин. Бумажка заговорила языком Маллесона, который приказывал поднять в тылу красных мятеж, захватить город Петро-Александровск, чтобы после навалиться на Чарджуй: его рабочие и дайхане, удерживая Закаспийский фронт, мешали наступлению английских войск на восток, на Ташкент. Приказ определял и дату выступления ханских отрядов.

В один из погожих дней ноября Джунаид-хан осадил город, но взять его не сумел: на помощь осажденным из Чарджуя по Амударье подоспел на пароходе красный отряд. Большевики свалились как снег на голову, разбили в бою ханских всадников, рассеяли их по пустыне.

Беда не ходит одна. В Ташкенте и в других городах Средней Азии чекисты разгромили контрреволюционную «Туркестанскую военную организацию», созданную английской разведкой. Эта глубоко законспирированная организация, состоявшая из офицеров бывшей царской армии, разработала план уничтожения Советской власти во всем Туркестане. Мятеж вспыхнул в нескольких городах Средней Азии, но свергнуть Советы удалось лишь в Закаспии, и то с помощью английских штыков. Во многих туркменских городах и селах на полтора года воцарилась власть англичан, белогвардейцев и буржуазных националистов. Контрреволюция, лелея мечту о захвате всего Туркестана, рвалась на восток, но путь ей преградил Чарджуй, под которым, вернее, у станции Равнина, стояли насмерть красные отряды.

Вот когда хозяева снова вспомнили о Джунаид-хане, пожелали лицезреть хваленого хивинского владыку, который почему-то сколько ни тужился, так и не выполнил приказа, не смог захватить Петро-Александровск. Овладей он городом — а это входило в планы мятежников, — как пить дать, пал бы и Чарджуй, а там и Ташкент…

И Джунаид-хан спешил в Асхабад, где находилась резиденция британской военной миссии. Туда из Хивы можно добраться напрямик, есть дорога покороче, но хан решил все же заехать в Каахка. А вдруг Маллесон там?..

За железнодорожным полотном, в старом кирпичном доме, Джунаид-хан разыскал войсковой штаб, спросил по имени знакомого русского полковника. Дежурный адъютант в офицерском кителе со споротыми погонами, юркий узкоплечий чеченец, подозрительно ощупал хана и его спутников злыми глазами, но, узнав же, с кем имеет дело, залебезил, доверительно сказал, что в штабе, кроме него и часовых, никого нет, посоветовал поспешить на вокзал, куда уехали все, — ожидался приезд специального поезда самого Маллесона. Английский генерал возвращался с фронта, где устраивал смотр английским батальонам, Пенджабскому полку, отрядам пулеметчиков и легкой кавалерии, сражавшимся с красными под станцией Равнина.

На вокзале было многолюдно, но по лицам собравшихся, особенно железнодорожных рабочих, Джунаид-хан угадал, что их сюда согнали силой. Шеренги вооруженных сипаев, выставленные вдоль перрона, поддерживали идеальный порядок. Поезд прибыл раньше времени.

…Вечером Джунаид-хан, покачиваясь в салоне мягкого вагона, сидел напротив Маллесона, слушал его неторопливую речь.

— Вы, туркмены — хозяева своей страны!.. Мы, видит бог, не желали войны, не собирались вмешиваться в ваши внутренние дела, предоставляя определить образ правления самому туркменскому народу… Об этом мы, ваши верные союзники, заявляли не раз перед всем миром. Мы позволили себе только одно вмешательство — в Асхабаде, когда на митинге железнодорожных рабочих тридцать первого декабря 1918 года выяснилась опасность для наших войск, временно расквартировавшихся в городе. Это когда какие-то горлопаны, комиссарские подголоски стали кричать: «Долой англичан!.. Оккупанты — вон!..» Эти вооруженные смутьяны затеяли свару, собирались напасть на наших солдат и офицеров. Все это для нас было обидно и не совсем безопасно, и мы прибегли к вооруженной силе, разогнали митинг, зачинщиков арестовали. Ими оказались, как и следовало ожидать, русские большевики…

— И правильно сделали, ваше высокопревосходительство! — поддакнул Джунаид-хан, уцепившись за повод, чтобы оправдаться за неудачу под Петро-Александровском. — Вот такие же горлохваты из Чарджуя разогнали моих лучших джигитов… Каких нукеров потеряли! Сам я, благодарение аллаху, спасся чудом. С большевиками надо говорить на языке пулеметов и маузеров…

— Мы тоже теперь пришли к такому выводу. — Маллесон не сводил глаз с сухопарого капитана Тиг Джонса, начальника разведки британской военной миссии в Закаспии, который старательно переводил его слова. Однако Джунаид-хану показалось, что Маллесон понимает по-туркменски. Генерал, беседуя с ним, даже не смотрел в его сторону, будто, кроме Тиг Джонса, здесь никого не было. — Я очень рад нашему взаимопониманию… Мы не варвары, мы не немцы, мы — древняя гуманная нация… Империализм английский и империализм германский — вещи разные. Лучше иметь дело с империализмом Англии, где живется гораздо свободнее, чем во Французской республике, чем с империализмом Германии, где режим равняется режиму Николая Второго… И если мы, англичане, предпринимаем кое-какие решительные шаги, то делаем это во имя будущего туркменской нации, во имя ее великого будущего… Учтите, хан, что все наши действия — с ведома вашего правительства.

— Мы англичанам доверяем и без наших правителей, — с готовностью подхватил Джунаид-хан, — ибо все мы живем одной мечтой — поскорее избавить мир от большевистской заразы… Все туркмены благодарны вам, готовы на любой решительный шаг. Только не уходите из Закаспия… Без вас, англичан, нам, ханам и баям, всем порядочным людям — каюк…

Тиг Джонс еще не успел перевести слова Джунаид-хана, как генерал наконец внимательно взглянул на своего собеседника, милостиво улыбнулся. Джунаид-хан окончательно убедился, что Маллесон знает туркменский язык, хотя тот и продолжал говорить по-английски:

— Да… Большевики более безопасны, когда они мертвы… Британская военная миссия полагает, что правительство Закаспия предпринимает мудрые шаги, готовясь подписать с нами соглашение о невыводе отсюда английских войск в течение двадцати пяти лет… Мы готовы на такую жертву, мы готовы на любой шаг, который может помешать большевистскому проникновению в Закаспий.

Маллесон еще долго рассуждал, но главное — посулил, что очень скоро пришлет в Хиву своих инструкторов, снарядит караван с оружием и боеприпасами, а следом, быть может, отправит и отряд легкой кавалерии сипаев. На помощь джунаидовским отрядам.

Сколько воды утекло с тех пор в Амударье…

— А что было потом? — Джунаид-хан припоминал те далекие годы и события. — Бежали, гады… Надавали кучу обещаний, убаюкали нас пустыми словами и предали. Оставили на растерзание большевикам…

Джунаид-хан поморщился — не то от горечи во рту, не то от горьких воспоминаний о тех страшных, несуразных, как кошмарный сон, днях, затянувшихся, будто в наказание, на долгие годы…

Каракумы, Хива, Иран, снова Каракумы и снова Хива, Петро-Александровск, бегство, постыдное и унизительное, погони красных эскадронов, кровопролитные бои и ни одного выигранного крупного сражения. О, аллах! Чем прогневил он, Джунаид, всевышнего, что восстала чернь оазиса и ему пришлось покинуть все — и хивинский дворец, и свою последнюю резиденцию Бедиркент, загнанным зверем заметаться по каракумским пескам.

Джунаид-хан восковыми костяшками пальцев нащупал у ног янтарные четки, взял их в руки и стал медленно перебирать бусинки, но успокоение не приходило. «О, аллах, милостивый и милосердный! Чем я прогневил тебя? Чем?! Разве я когда богохульствовал? Иль не молился тебе исправно и не справлял всех религиозных праздников? Не поклонялся святым и не учил тому детей своих и всю чернь, подданную мне?.. Хочешь, я принесу тебе в жертву целый гурт овец? Стадо быков? Верблюдов? Табун скакунов чистокровных? Людей, наконец!.. Я все смогу. Только смерть отвратить не в силах моих… Смени свой гнев на милость. Смилостивься, о праведный!.. Поистине, аллах прощающ и милосерд! Поистине путь аллаха есть настоящий путь, и нам повелено предаться Господу миров…»

Джунаид-хан, забываясь, громко запричитал — в дверях юрты мигом возникла бритая голова слуги, застывшая немым вопросом: «Вы звали, тагсыр?», но, увидев отрешенное лицо хозяина, тут же исчезла.

«О, всевышний! Смени свой гнев на милость! — Хан воздел к небу дрожащие руки. — Не ропщу я на судьбу свою. Ты не обделил меня сыновьями, не обошел богатством. Во всем Герате нет богаче меня человека… Чего ж ты хочешь? — спрашивал себя Джунаид-хан. — Что судьбу гневишь?!»

И то, о чем денно и нощно мечтал Джунаид-хан, ему хотелось утаить не только от чужих, от всего мира, но и от своих, даже от своих родных детей, наконец, от самого себя. Но разве обманешь себя? А его тайна? Святая святых… В могилу с собой унести? Даже на смертном одре он не осмелится признаться. Никому…

Джунаид-хан, кряхтя и вздыхая, достал из-под подушки серый листок бумаги, огрызок химического карандаша и, послюнявив его, долго царапал что-то, затем перечитал и, вложив между страницами Корана, спрятал под изголовьем и вытянулся на постели, чувствуя, как от непривычных, даже мало-мальских движений застучало, заходило ходуном сердце, словно хотело выскочить наружу.

…Разве он, Джунаид-хан, ропщет на судьбу свою? Она милостиво обошлась с ним: в сонме подлецов, блюдолизов и мерзавцев отыскивались, — как ни странно в этом продажном, лживом мире, — и люди преданные. Служили они ему не без корысти, и Джунаид-хан, по-своему привязанный к ним, щедро платил им за грязную и опасную работу, ибо видел в них не холуев, денно и нощно изгибавшихся перед хозяином. Это были его глаза и уши — агенты, разделявшие его идеи, жившие повсюду — в Хиве и Бухаре, Кизыл-Арвате и Бахардене, Мары и Теджене, Ашхабаде и Серахсе, Ташаузе и Куня-Ургенче… Кого только среди них не было — туркмены и узбеки, русские и каракалпаки, персы и белуджи, казахи и курды, исправно доносившие ему обо всем, державшие в курсе многих событий, происходивших в стане красных или белых, басмачей или во дворе бухарского эмира…

Когда в Бухаре, вслед за Хивой, подняла голову чернь, Джунаид-хан обосновался в Каракумах, но обо всем, что творилось в ханстве, схожем с растревоженным муравейником, он был осведомлен как никто. Один из эмирских советников, джунаидовский агент, исправно сообщал, что эмир, страшась гнева своих подданных, сколачивает для отпора Советам ударный кулак. Эмир бухарский, сам английский агент, — это Джунаид-хан знал давно, — открыто якшался с командованием британских войск в Мешхеде, превратил ханство в сплошной караван-сарай, где, как на своем подворье, обитали десятки заморских и белогвардейских офицеров, обучая эмирские войска. Зашныряли здесь и Кейли, и еще один английский полковник, создавшие в Бухаре армейский штаб. Но ничто не помогло эмиру Сейид Алим-хану, пришлось спасать свою жизнь постыдным бегством: осенью над минаретами Регистана взметнулось красное знамя, а чуть позже в летнем дворце беглого эмира Бухара была провозглашена Народной Советской Республикой. Вот так-то! И это в священной Бухаре!.. Кто мог подумать?!

Джунаид-хан до хруста сжал пальцы — от боли потемнело в глазах: неужели конец? Он испуганно разлепил спекшиеся, обескровленные губы, собрался кликнуть слугу, но тут же одумался: не умрешь — потешаться будут, втихую, да по всему Герату растрезвонят: «А хан-то наш восемь десятков прожил, а подыхать, старый хрыч, не хочет…»

Да-да! Не хотел. Сейчас — нет! А вот в начале двадцатых годов, когда пало Бухарское ханство, когда бесславно погиб Энвер-паша, которому Джунаид-хан верил как богам, вот тогда ему действительно хотелось сгинуть с белого света. С ними, со своими кумирами, он похоронил голубую мечту о самостоятельном туркменском ханстве, которое простиралось бы от берегов древнего Хазара — Каспия до буйных вод Джейхуна — Амударьи, от афганского Герата до Хивинского ханства, включая и Туркменскую степь, находившуюся под иранским шахом…

А потом Джунаид-хан таился, выжидал, тешил себя надеждой, что вот-вот разразится война, когда богатеи всего мира, объединившись, нападут на Советы. Вернутся тогда баи и ханы к своим землям, колодцам, пастбищам, а советский строй рассыплется, как трухлявая камышовая мазанка. Не дождался… Дождался лишь великодушия новых властей. А великодушие — известная черта — рождает сила, сознание собственного достоинства. В двадцать пятом году первый Всетуркменский съезд Советов объявил амнистию, помиловал Джунаид-хана, несмотря на то, что его руки по локти были обагрены кровью безвинных людей и весь он погряз в злодеяниях против Советской власти. Джунаид-хану простили все, призвав заняться мирным трудом. Кизыл аскеры оставили в покое не только самого хана, но и всех его близких сородичей. Ему оставалось осесть в любом оазисе, подав пример своим сподвижникам. Но не таков был Джунаид-хан, чтобы вот так, сразу, угомониться…

И он, подобно старому опытному хищнику, уходившему от охотника, делал лисий ход — вдруг сворачивал с прямой направо или налево, а затем поворачивал назад, пытаясь сбить с толку преследователя. Удавалось ли ему это, аллах ведает, но после амнистии он стал еще больше ловчить, хитрить. С виду будто жил мирно, спокойно вели себя и сыновья, родичи, а вот отряды его свои разбойничьи промыслы не прекращали, с его ведома направлялись в Хорезм, Ташауз, взимали поборы, грабили местное население, захватывали в Каракумах колодцы, проходящие караваны… Когда представители Советской власти, располагая неопровержимыми уликами, решительно требовали от Джунаид-хана прекратить грабежи, то он «обижался», прикидывался агнцем: «Да порази меня небо!.. Я давно порвал с басмачами. Аллах тому свидетель».

В двадцать шестом году Джунаид-хан писал туркменским чекистам:

«Ваше учреждение мы считаем братским… Теперь у нас нет иного советчика. Знайте это хорошо — у нас много врагов. Если вы узнаете что-то, порочащее нас, то тщательно проверяйте эти слухи… Мы тоже, со своей стороны, проверяем все, если о вас говорят что-либо дурное… Мы не верим слухам — и вы им не верьте».

Старый лис пытался уверить, что и грабежи, и убийства, и насилия, чинимые басмачами по его приказу, дескать, дело рук не его нукеров и пусть не возводят на «безгрешных» напраслину.

…Джунаид-хан беззвучно зашамкал губами, будто снова диктовал то давнее письмо, отосланное им с умыслом на имя руководства ГПУ Туркменистана.

Мысли хана прервали приглушенные шорохи слегка шаркающих шагов. Так ходил лечивший Джунаид-хана тебиб, известный в округе знахарь.

Дверь тихо отворилась — в ее створки осторожно проскользнул щупленький, подвижный, как водяной жучок, старик в белоснежной чалме, светлом халате. Сняв у порога блестящие, остроносые азиатские калоши, он бесшумно прошел в светло-коричневых мягких ичигах к хану, лежавшему посередине юрты. Тебиб с подчеркнутой почтительностью поздоровался и, опустившись на корточки, стал медленно растирать больному кончики пальцев, лодыжки, икры, бедра…

Джунаид-хан, прикрыв веки, томно постанывал, испытывая блаженство. Но пройдет час-другой — и боль острыми иглами подступит к левой лопатке, заколотит тупыми ударами по голове, казалось, вот-вот лопнут вены на висках. Не отказаться ли от массажа — после него он чувствовал себя еще сквернее, но короткое облегчение, даже удовольствие, доставляемое этой процедурой, удерживало его от такого решения. Почему же тогда Искандер Двурогий и Чингисхан возили в своих обозах лучших массажистов покоренных ими стран… Все-все, начиная от римских императоров и персидского Дария, кончая Недир-шахом и русскими царями, любили нежиться под ласковыми пальцами своих слуг. Чем же он, Джунаид-хан, хуже их?

Знахарь, чуть передохнув и попросив больного перевернуться на живот, принялся массировать спину, поясницу… Всякий раз во время массажа Джунаид-хан испытывал какое-то смешанное чувство и досады и сожаления… Вспоминался пожилой русский доктор, с неизменным черным сундучком в руках, разъезжавший по Хиве на стареньком фаэтоне. Гяур, свинину жрал, водкой запивал, но зато какие у него руки были. Золотые! Как-то в Хиве, на лестницах дворцовой площади, Джунаид-хан почувствовал себя дурно. Эшши с Непесом Джелатом отвезли его в какой-то домик на отшибе, на окраине города. Доставили туда русского врача, который дал ему что-то понюхать. Когда хан пришел в себя, почувствовал слабость во всем теле и какой-то туман в голове, еле разомкнул губы:

— Где я? Что со мной?..

— Лежи, отец, спокойно, — Эшши склонился над ним. — Тебе операцию сделали, слепую кишку вырезали. Тебе нельзя двигаться…

— Вы с ума сошли!.. Что люди скажут?! Истинный мусульманин, а лечится у неверного…

— Ни одна душа, кроме нас, не знает о том, — Эшши вытер краешком платка запотевший лоб отца. — Не будь этого оруса, не жить тебе на белом свете. Из тебя он выкачал большую пиалу гноя.

— На все воля аллаха… Доктору заплатите щедро. Не скупитесь, коли так. Накажите — пусть язык держит за зубами!

Вот кого бы сейчас в Герат, вот у кого полечиться… Можно, конечно, в Герат любого доктора выписать. За золото и немец приедет, и англичанин, даже американец заявится. Да только о том всему Герату вмиг станет известно. Кто-то мудро сказал, что мир — громадная навозная куча, где раздолье лишь завистникам и кретинам. Начнут эту кучу усердно разгребать и, как та глупая курица, зад свой обнажат.

О, Джунаид-хан многое знает, а еще больше умеет… Если надо, он и в игольное ушко пролезет. Вот только одним обделен — грамотой. Аульный мулла едва выучил его в детстве старой азбуке, но сама жизнь его наставила, как тысяча мудрецов. Он прекрасно понимал, что спасение не в тебибе, не в его массажах, кровопусканиях или настоях из высушенной головы зем-зема, а в докторе, в его руках, в его черной прохладной трубочке, щекотавшей грудь, спину. Но сердцем чуял Джунаид-хан, что теперь ему ничто не поможет — близок, совсем близок конец… Так зачем тогда раздеваться, зачем снимать с себя шутовской халат маскарабаза?.. В нем жил, в нем и умереть надобно… Чтобы хоть после смерти косточек его не перемывали: «Жил грешно — умирал смешно…» Нет, нет! Зачем доктор? Как мертвому припарка… Слабость минутная, а вред от нее вечный — по торговым делам Эшши и Эймира ударит, их престиж в коммерческом мире подорвет, родные сыночки так проклянут, что он в могиле перевернется. Да и померкнет слава его, о которой он, Джунаид-хан, пекся не меньше, чем о торговых оборотах сыновей, уже вошедших во вкус коммерции.

Джунаид-хан повернулся на спину, отвел руку тебиба, попросил позвать кого-либо из домочадцев. Эшши-хан тут же вырос в дверях:

— Я слушаю тебя, отец.

— Тебиб мне больше не нужен. Проводи-ка его с богом. Отблагодари, да пощедрее, — в складках у губ скользнула саркастическая усмешка. — Не так, как того шиитского клизмача…

Эшши-хан, чуть не прыснув от смеха, скрылся за дверью, с восхищением думая об отце: едва дышит, а шутит и вспомнил такое, о чем иной, да еще на смертном одре, и не помыслил бы вовсе.

…Случилось это с полгода назад. По чьему-то совету Джунаид-хан пожелал лечиться у одного персидского тебиба. Эшши-хан съездил в Тегеран за знаменитостью, за большую плату уговорил исцелить старого хана. Чем только не лечил тебиб своего пациента — и травами, и пиявками, даже парил его рыхлое тело под шкурами только что убитых баранов — ничто не помогало. Джунаид-хан, безропотно повинуясь, едко посмеивался над тщетными стараниями суетливого исцелителя, долговязого, нескладного, шумно дышавшего широкими ноздрями большого мясистого носа.

Чувствуя, что богатый клиент не особенно доволен им, тебиб торопливо читал заклинания и заговоры, снова поил каким-то густым снадобьем, но хану нисколько не легчало. Оттого знахарь суетился еще больше, делая многое невпопад, и наконец осторожно предложил хану сделать клизму. Тот переспросил, что это такое, не поняв, поморщился, процедил сквозь зубы:

— У меня голова раскалывается… При чем тут зад? — Мохнатые брови Джунаид-хана сошлись на переносице, не предвещая ничего доброго: тебиб был наслышан о самодурстве этого богача. — Ты хочешь сделать из меня посмешище? Это меня, Джунаид-хана?! Как мальчика, которого вы, шииты, на потеху мужчинам растите? Туркмен умрет, но зада своего не оголит… Ни перед кем! Слышишь? Ни перед кем! Ни перед шахом, ни перед тебибом, ни даже… — Джунаид-хан натужно закашлялся — вены жгутами вздулись у висков.

Незадачливый тебиб, обливаясь холодным потом, сбивчиво объяснял своему привередливому пациенту пользу и благотворность такой процедуры, к которой, несмотря на ее унизительность, прибегали и консулы Рима, и султаны Турции, все, кто страдал тяжелым недугом, надеялся излечиться. Джунаид-хан терпеливо выслушал перса, вроде помягчел, затем зачем-то распорядился позвать сыновей, Непеса Джелата, двух нукеров, милостиво разрешил тебибу готовить инструменты для клизмы. Закончив приготовления, тебиб предложил, чтобы его оставили наедине с больным.

— Подождите, — Джунаид-хан поднял руку — в его глазах мелькнул озорной огонек, — останьтесь… Сначала мы посмотрим, как делается то самое, что предлагает мне досточтимый тебиб, — и, повернувшись к бедному знахарю, приказал: — Давай сам ложись. Посмотрим, как она, клизма, на тебя подействует.

Тебиб смущенно забормотал что-то невнятное. Джунаид-хан, игриво хохоча, подмигнул своим приближенным — те набросились на тебиба, повалили на ковер… Непес Джелат по привычке норовил оглушить свою жертву, но, заметив строгий взгляд хозяина, едва сдержался, отвесив все же чувствительную затрещину, сбившую с головы тебиба чалму, которая размоталась под ногами длинной белоснежной дорожкой.

Джунаид-хан, наблюдая за поведением тебиба во время процедуры, смеялся до икоты.

— Вот видишь, тебе клизму сделали, а у меня болеть голова перестала, — Джунаид-хан, вытирая заслезившиеся от смеха глаза, потешался над знахарем, неловко натягивавшим на себя штаны и торопившимся поскорее выбежать из юрты. — Смотри у меня, на ковры не обделайся… Теперь всякий раз, когда у меня не будет спасу от головной боли, мы будем вместе лечиться… Тебе — клизму, а мне вместе с потехой — светлую голову. Не задарма, конечно. Одарю по-шахски…

Джунаид-хан, вспомнив о недописанном письме, снова потянулся к изголовью, но задержал руку под подушкой. После его смерти люди непременно прочтут письмо. Осудят? Или поймут?.. Иные будут скалиться: «Ишь чего захотел! Святым заделаться». Здравомыслящие рассудят: «Что тут зазорного? Пророк Мухаммед тоже был человеком, но стал наместником аллаха на земле. Не в боги же метил Джунаид-хан?!»

А ему, Джунаид-хану, всю жизнь мечталось о славе бога. Но бог бессмертен, а он, как и все, смертный… Он умрет, его прах смешается с землей… Что останется? А память? Она вечна. Как небо, как земля, как солнце. О ком память вечна? О святых! А все ли они были так безгрешны, как о них думают? И Джунаид-хан вспомнил родное село Бедиркент, могилу святого Исмамыт Ата, которому и сегодня слепо, с фанатичным неистовством поклоняются все мусульмане Ташауза, Куня-Ургенча, Хивы, Бухары, Хорезма… Неужто Исмамыт Ата никогда не грешил? Так и проходил всю жизнь в праведниках? Стоило ему покинуть сей мир, и он вознесся в святые?.. Что думают праведники перед смертью? О деле праведном иль в своих грешках копаются?.. Что приходит им на ум в первую очередь? Богатство?.. Но это — сила, власть, пока ты жив. Умер — химера. Дети? С них хватит того, что они остаются в живых и будут пожинать плоды отцовских трудов, лавры его славы. О родине думают? Туркмен, как всегда, мечтает о смерти на родной земле, где похоронены все его предки. Он счастлив, если перед смертью видит над собой родное небо, вдыхает запахи родного очага…

Джунаид-хан приподнялся на локтях, собираясь кликнуть сыновей, — пусть свезут его на границу, она ведь здесь, недалеко, всего сто верст пути, хоть напоследок, хоть издали взглянуть на Туркмению… Что тут зазорного? Это же не слабость. Это не каприз умирающего человека. В ту минуту Джунаид-хан согласился бы пойти под красноармейские сабли, лишь бы припасть грудью к родной земле и отдать ей свое последнее дыхание… Он уже хотел было позвать Эшши-хана, но шепот за стенами юрты почему-то удержал его, и он, устыдившись своей минутной слабости и малодушия, зашептал: «С годами кость человеческая затвердевает, а воля размягчается». Кто из восточных мудрецов изрек эти слова? Кто?.. И он, силясь вспомнить, перебрал в памяти многие имена, раздумывал долго и упорно, будто от этого зависела его жизнь. Хан, так и не вспомнив автора изречения, впал в дрему… Он явственно различал скрип дальних ворот, дробот конских копыт, оборвавшийся у юрты… Впадая в забытье, он не мог понять, сон это или явь…

Не сон это был — явь. Явью, как то, что в дом Джунаид-хана часто приезжали и конные и пешие — посланцы каракумских баев, бывших ханских приспешников, затаившихся в глубинных песках, и все просили одного — помощи и совета.

Одного ходока Джунаид-хан помнит, как сейчас. Его появление вызвало у хана смешанное чувство: чуточку удивился, больше — обрадовался… Значит, не могут там, на родине, обойтись без Джунаид-хана. Самые влиятельные баи, известные муллы, почитаемые ахуны шлют к нему своих доверенных, спрашивают совета, его мудрых наставлений. А прислали-то кого!.. Увидел его Джунаид-хан, и теплая волна воспоминаний о далекой, милой сердцу Хиве захлестнула сердце. Перед ним — командир отряда охраны его двора, то бишь его бывшего двора в Хиве, с преданной улыбкой, готовый сломя голову исполнить любую ханскую волю. Ведь когда-то Джунаид-хан сам удостоил его звания юзбаши. Какое письмо он привез! Оно так обрадовало Джунаид-хана, наполнив его сердце надеждой и радужными мечтами… Оказывается, на севере Туркменистана, в Каракалпакии и в самой Хиве, существует подпольная антисоветская повстанческая организация, а во многих аулах и кишлаках затаились сотни ее активных участников, которые видят в Джунаид-хане будущего хана всей земли туркменской, освободителя от большевистской власти. В письме говорилось, что антисоветское подполье наладило связи с остатками басмаческих отрядов, имеет своих надежных людей в большевистском стане — в милиции, совхозах, советских учреждениях. Они только и ждут сигнала, чтобы с оружием в руках выступить против Советов. Кто же возглавляет организацию?

— Известные вам, тагсыр, родоплеменные вожди и мусульманские духовные авторитеты, — гость перечислил их имена. — Как видите, люди знатные и в своем кругу уважаемые…

— А что мне там делать? — Джунаид-хан усмехнулся. — В одном котле столько голов. Одна другой умней…

— Да, тагсыр, их и впрямь много, а Джунаид-хан один. Нам всем, владыка вы наш, нужна одна рука, но крепкая, одна голова, но мудрейшая. Мы все готовы встать, как прежде, под ваше победное знамя. Так мне велено передать советом аксакалов и сердаров.

Джунаид-хан довольно крякнул — старику явно льстила речь бывшего сподвижника. Как сладко его слушать…

И Джунаид-хан, опустив седую голову, призадумался так надолго, что гость беспокойно заерзал на месте: не уснул ли хозяин? Но он не спал и не дремал… Нет, уж слишком нелегкую задачу предстояло ему решить. Ходок из Каракумов сидел как на иголках, ждал его, ханского, решения, даже шею вытянул, застыл, как гончая на охоте.

Хмуро и цепко взглянул Джунаид-хан на своего собеседника — холодно стало тому от такого взгляда. Постой, погоди, говорили глаза хана, кажись, он однажды уже слышал об этой организации. Вот от кого только? Кто же ему говорил?.. Ах да, Лоуренс! Тогда были живы Халта-ших, Балта Батыр. Они и верховодили. Неужто подпольщики так долго чекистов за нос водят? Если так — молодцы! А может быть, ее, той организации, вовсе нет? Выловили или распалась… Может, это другая… А что, если согласиться? Но что скажет Кейли, когда узнает о визите бывшего ханского юзбаши? А как Мадер отнесется к поездке хана в Туркменистан? В одном Джунаид-хан был уверен: ни англичанин, ни немец не будут отговаривать его, наоборот, начнут подзуживать, наставлять, поучать, всяк на свой лад, ибо у каждого из них свой интерес за кордоном. И все же надо немедля сообщить им о визите гостя из Каракумов…

Ох, как замечутся Кейли и Мадер, что́ только не будут плести, чтобы разговорить хана, выведать у него имена и еще раз имена… А он им не скажет всего сразу, только часть того, что знает. Во все подробности он посвятит Эшши-хана — пусть он обладает тайной подполья, ему ведь жить, отцовское имя продолжать, смотришь, запродаст с выгодой… С паршивого гяура хоть волосинку — и то польза.

И он на миг представил, что стоит ему лишь кивнуть, согласиться с заманчивым предложением своих соратников, тогда он свяжет себя словом. Там его будут ждать, надеяться, как тогда, когда вместо него поехал Эшши-хан и так бесславно вернулся. А если бы сам поехал? На чем вернулся бы — на коне или на щите? О аллах, такого позора он больше не переживет. Джунаид-хан поднял глаза на своего бывшего юзбаши, словно мысленно советуясь с ним, спрашивая его: если соглашусь, значит, снова хлопотливые сборы, снова поход, мучительный переход границы, перестрелка с кизыл аскерами, может быть, и погоня… Даже если пограничники и не засекут его отряд, — а в это он мало верил, ибо такое случалось очень редко, — удастся спокойно перейти границу, то выдержит ли он сам, с его здоровьем, столь дальний переход…

Молчание затянулось надолго. Бывший юзбаши исподлобья взглянул на хозяина дома и, заметив его пристальный взгляд, вздрогнул — в рысьих глазах хана мелькнул огонек недоверия и тут же потух, но голос звучал твердо и непреклонно:

— Передай моим верным сподвижникам и единомышленникам глубокий поклон за доверие и честь… Скажи, что непосильную ношу задумали они возложить на мои старческие плечи. От борьбы с Советами, с большевиками, которых я ненавижу лютой ненавистью, не откажусь до последнего своего вздоха. Но поехать в Туркменистан и вновь возглавить движение воинства ислама выше сил моих… Видит аллах всемилостивый. Я уже стар, мне покой нужен. Живу я безвылазно в Герате, и сына Эшши-хана тоже послать не могу. Торговлей он занят, часто в разъездах бывает — то в Белуджистане, то в Иране… Да и безвластен я тут. В Туркменистан с сотней-другой нукеров податься бы и надо, да здешние туркмены не повинуются мне, под афганской властью ходят, и сам я под нею. Но огонь ненависти к Советам в моем сердце не потух… Этот жар ничем не залить. Я готов стать нищим, отдать все свое состояние, чтобы изгнать большевиков отовсюду — из Каракумов, из Хивы… Только и знаю, что тоскую и плачу обо всем, что отняли у меня большевики. Такое не забывается, такая обида не прощается. Но из Герата я никуда не двинусь! Передай друзьям мое благословение, пусть все до единого поднимаются на священный бой с Советами… Мусульманский мир непобедим. И еще скажи, что ислам никогда не боялся крови, ибо он родился в крови и кровь его колыбель… Чтобы править чернью, называемой народом, надо держать в одной руке Коран, в другой — саблю, которой беспощадно карать вероотступников, всех, кто покушается на наше святое дело… Не жалейте ни крови, ни людских жизней во имя победы нашего зеленого знамени… Да удесятерит аллах силы правоверных в борьбе с нечистью неверной! Аминь!

Ответ Джунаид-хана не был неожиданным, но бывший юзбаши, продолжая уговаривать своего бывшего хозяина, просил не торопиться с окончательным решением, подумать, еще раз взвесить. Видя непреклонность хана, он выбросил свой последний козырь.

— Я исполню вашу волю, тагсыр, — гость покорно наклонил голову. — Но если верить людям, то вы уже собрали много верных джигитов под ружье и давно готовы…

— Случаем, ты не чекистами подослан? — Джунаид-хан подозрительно ощупал глазами своего собеседника. — А может, афганским королем?.. Если бы я не знал тебя хорошо, то отдал бы на потеху Непесу Джелату… Кто сказал тебе такую чушь?

— Земля слухом полнится, мой тагсыр, — смутился бывший юзбаши. — По пути в Герат я заночевал в караван-сарае Хошрабат… Там и услышал от одного караванщика из Мешхеда… Да простит меня мой тагсыр великодушно, если мой язык наплел непотребное. — Гость, учтиво раскланиваясь, попятился к порогу и оттуда вежливо бросил: — Будем считать, мой тагсыр, что вы еще не приняли решения… Время подумать еще есть… Я позволю себе побеспокоить вас на третий день и тогда, надеюсь, услышу ваш окончательный ответ.

Джунаид-хан своего решения так и не изменил. И бывший джунаидовский юзбаши, возвращаясь обратно в Туркмению, мучительно раздумывал: чем объяснить, что Джунаид-хан отказался от такого заманчивого предложения? Неужели заподозрил? Ведь в таких случаях хан скор на расправу, и заподозренному тогда не выбраться живым из его дома. Но откуда Джунаид-хану знать, что его бывший сподвижник порвал со своим басмаческим прошлым и, чтобы искупить свою вину, согласился помочь органам ГПУ, поехать по их заданию в Герат. И все, что рассказал хану добровольный помощник чекистов, была лишь «легенда», рассчитанная на то, чтобы выведать дальнейшие планы эмигрантских кругов и, если удастся, выманить из Афганистана Джунаид-хана, ярого вдохновителя басмаческого движения, на территорию Туркменистана и арестовать его.

Джунаид-хан, проводив гостя, не находил себе места, чувствовал себя, словно охотник, видевший дичь, но не сумевший ее добыть. Так неодолимо было желание бросить боевой клич и с сотней нукеров, которых ему удалось собрать под ружье, броситься напролом через границу, а оттуда через Каракумы на север Туркменистана, поближе к Ташаузу, к Хиве, где его дожидаются свои, верные люди… Он готов умереть в походе, на коне — чем не красна смерть для джигита, хотя и старого. Но от решительных действий сдерживала несговорчивость афганских властей. Днями Джунаид-хана и Эшши-хана вызвал к себе губернатор Абдураим-хан и после долгих словесных околичностей передал категорический приказ афганского короля — немедленно распустить по домам собранных ими джигитов. Джунаид-хан, притворившись, хотел отделаться общими разговорами, но Абдураим-хан лишь хитровато улыбался. Усадив отца и сына за стол, он пригласил к себе кятиба — секретаря, продиктовал текст подписки, в которой говорилось, что Джунаид-хан и его сын Эшши-хан обязуются не совершать с территории Афганистана никаких враждебных выступлений против СССР, а также дают слово, что немедленно распустят всех вооруженных джигитов, собранных ими в Афганистане и в Иране.

…Джунаид-хан выпятил губу, словно собираясь что-то сказать, как вдруг в дверь вошел Эшши-хан и вопросительно взглянул на отца.

— Вспомни, когда губернатор брал с нас подписку?

— Лет шесть-семь назад, отец.

— Точнее…

— В тридцать втором году, отец. С чего это ты вспомнил?

— Да так… О чем только не передумаешь, лежа день-деньской… Ну-ка, садись ко мне поближе, Эшши. Хочу поговорить с тобой. Кажись, приспела такая пора… Чует мое сердце, сынок, — лучше мне не станет… Аллах всемогущ и милостив, все в его власти. Ты на меня обиду не таи. Окрик и верблюду в пользу. О твоем же благе пекусь… О тебе, о тебе все мои думы и заботы. Ты мое продолжение, сынок. Эймир тоже моя кровь, но уж больно хлипок — нет в нем ничего моего… Ты, сынок, — моя надежда…

Эшши-хан никогда не видел отца таким, словоохотливым, возбужденным, — казалось, что старик будто заискивал. Обычно молчаливый, тут не в меру разговорился. Неужто вправду конец почуял? Сказывают, у иных людей перед кончиной желание выговориться так сильно, что они не слушают никого, говорят и говорят сами.

— Главное в жизни, сынок, — рассуждал Джунаид-хан, — не продешевить. Есть у туркмен одна беда — тугодумы мы, беспечны… Узбекской заквасочки бы в нашу кровь!.. Все горбом своим познаем. Говорят же, туркмена не ткнешь — не догадается. Отчего это? От нашей девственности или от чрезмерной испорченности? А надо быть дошлым! Все видеть наперед… Попомнишь мое слово. Вот умру я, вспомнишь: «Отец сквозь землю видел». Еще когда я был в Иране, судьба свела меня с одним немцем, эмиссаром кайзеровской разведки. Кремень! Тогда я понял, что будущее за немцами… Они сильны! А туркмен любит силу и признает только силу и власть… У немца теперь есть и то и другое… Так с тех пор и кручусь меж двух огней — англичанами и немцами. Откуда теплом повеет — туда больше и жмусь. Да так, чтобы не обжечься, как мотылек над костром… С англичанами у меня любовь старая… Сначала Лоуренс, потом Кейли, а еще в гражданскую войну знал генерала Маллесона, Тиг Джонса. С благословения англичан Колчак присвоил мне звание генерала. Да что проку от такого высокого чина? Маллесон тоже был генералом… Был да сплыл! Как сплыл Лоуренс… Подумать только, эта белокурая бестия погиб под колесами автомобиля. Так ему и надо!.. Но англичане — день вчерашний, а немцы — завтрашний. Они только в силу входят. Вот кто поможет нам Хивинское ханство вернуть. Даже больше… Одним нам большевиков не одолеть… Ты только посмотри, как немец шагает… Да ты сам тоже об этом сказывал, когда возвращался из поездок в Иран, по Афганистану… В Тегеране, в Кабуле, куда ни сунься — в банк, в торговую фирму, в нефтяную компанию — всюду немцы… Даже во главе национального банка Ирана сидит германец, а Реза Пехлеви, говорят, заявил, что он сам пригласил немца — никто, дескать, кроме германцев, не спасет персидскую казну от истощения…

С людьми, сынок, знайся, если тебе от того выгода какая есть… Потому и держись сейчас немцев — не прогадаешь. Иран у них, считай, за пазухой. Шаха они ублажили чем могли. Всех этих нечестивых шиитов объявили первосортными… — Джунаид-хан силился вспомнить выпавшее из памяти мудреное слово, потер лоб, вопросительно взглянул на сына. Тот тихо подсказал:

— Арийцами! Как сами немцы…

— Да-да, арийцами, — подхватил Джунаид-хан. — Всех персов теперь считай высшей расой. Арийцами чистокровными. Чистокровные!.. Хе-хе-хе… Значит, чистокровным был и Надир-шах, которого персы из века в век считают шахом из шахов. А ведь он по отцу туркмен и происходил из древнего сельджукского племени афшаров. Выходит, и туркмены — арийцы?.. Но зато Гитлер надавал персам машин… Всю страну завалил товарами. Армия иранская вся в немецком сукне щеголяет, оружием германским вооружена, берлинские инструктора ее обучают. Раз дело дошло до оружия, до святая святых — армии, то знай, что персы теперь на германском крючке… На крюку и быка подвесишь — не трепыхнется… Немец тоже за пустое спасибо и за красивые глазки дружбу водить не станет. Чего только не вывозят из Ирана, а о нефти и говорить нечего…

Джунаид-хан умолк, прикрыл ладонями лицо, будто давая роздых глазам или ожидая, что скажет сын. Тот, словно угадав, чего хочет от него отец, заговорил:

— Я исполню твою волю, отец… Аллах милостив — будешь ты жить долго-долго и при жизни своей увидишь все, о чем наставляешь меня… Я всегда помню твой наказ. Я сблизился со многими немцами. Не только с Мадером. Если помнишь, я уже рассказывал, что побывал в Тегеране, в коричневом доме нацистов. Посидел там час-другой, какой-то бурдой угощался — кофе называется… Пил, давился, чтоб дикарем не показаться, и слушал их речи… Послушал бы, отец, что они говорили! Мне казалось, что я не в Иране, а в Германии. Судя по их речам, немцы намереваются положить к ногам весь мир. Наглые такие, нахрапистые… Главное, они знают, чего хотят. И в Кабуле они уже пустили глубокие корни. Инспектор тамошней полиции — немецкий майор. Немцы открыли для афганцев военную академию, теперь иные афганские офицеры похлеще самих нацистов. Германцы поставляют Афганистану и пушки, и самолеты, и деньги взаймы дают, обучают афганских офицеров, полицейских… Они открыли в Кабуле свой клуб, партийный клуб называется, где принимают в нацистскую партию. Ты бы видел, отец, какое пиршество закатывают они по этому случаю. При одном виде его, не задумываясь, пойдешь за ними в огонь и воду, будешь ломать, крушить, убивать и мстить, чтобы завоевать победу…

Эшши-хан мечтательно закатил глаза, умолк, еще раз переживая все виденное, и, смачно зачмокав губами, продолжал:

— Представь себе, отец, темную ночь, Кабул и его окрестные горы. Темень вокруг хоть глаз выколи. Вдруг в тиши слышишь боевую дробь барабанов, потом рев сотен, нет, тысяч, молодых, сильных глоток… А после вспыхивают факелы… И они, как тени, как призраки, движутся в ночи… Идут маршем, как сильные, хищные волки, топчут эту грешную землю. Ты бы посмотрел на их лица, отец!.. Преданность, слепое повиновение, фанатизм — и еще такое, чего не хватает нашим нукерам. Я любовался ими, отец, вспоминал твои рассказы, будоражившие мне душу еще в детстве… Мне виделись орды наших победоносных предков — сельджуков, огузов, топтавших земли Ирана и Турана, от моря и до моря. А чем мы, потомки славного султана Санджара, хуже этих рыжих свиноедов?.. Чем? Ты бы, отец, видел, как они после факельного шествия получали из рук своего партийного генерала какие-то железяки… У некоторых на глазах стояли слезы, но то были слезы радости, слезы верности своему черному знамени со свастикой. Они получали эти побрякушки, будто обзаводились легендарным мечом дембермез, перед которым ни один враг не устоит…

— Вот-вот, что я говорил?! — воскликнул Джунаид-хан. — Я рад, сынок, что ты в немцах разглядел то, что мне самому удалось разглядеть… Ты достойный наследник моего имени… А теперь иди — устал я.

Польщенный похвалой отца, Эшши-хан тут же ушел, осторожно затворив за собою резную дверь юрты. Джунаид-хан, едва дождавшись ухода сына, кряхтя повернулся на правый бок, достал из-под подушки ватку, маленькое зеркальце и, придирчиво оглядев себя в нем, стал оглаживать пальцами лицо, бороду, затем протер ваткой лоб, брови, виски… За этим необычным занятием его и застала старшая жена, бесшумно вошедшая в юрту. Джунаид-хан от неожиданности вздрогнул, воровато сунул ватку за пазуху.

— Дурища, баба проклятая! — рассвирепел Джунаид-хан. — Крадешься, как вор… Могла бы перед дверью и кашлянуть. Может, я постыдным делом занят, а ты вломилась, как оглобля…

— Поесть тебе, отец, принесла. — Она подняла на мужа кроткие глаза и, опустившись на корточки у ханских ног, занялась дестерханом — раскладывала хлеб, разливала в деревянные чашки дымящийся, с жирными блестками бульон. Жена иногда вскидывала на мужа испуганно-печальные, чуть помутневшие от старости глаза, и вся преждевременно ссутулившаяся фигура, привыкшая всегда ходить бочком, незаметно, слегка пригнувшись и вобрав голову в плечи, сейчас так вязалась с нахохлившимся ханом, возвышавшимся над ней старым беркутом, с обломанными крыльями и затупившимися когтями. — Поешь, отец, хоть немного…

— Да убери ты эту отраву, — Джунаид-хан брезгливо выпятил нижнюю губу. — Не хочу! Запах еды душит меня.

В юрту вошли Эшши-хан и Эймир-хан, которые тоже стали упрашивать отца, чтобы тот поел. Джунаид-хан лишь молча откинулся на подушки, широко зевнул, прикрыл лицо тонким платком, будто собираясь уснуть. Сыновья, жена, боясь вспугнуть ханский сон, сидели не шелохнувшись. Вскоре Джунаид-хан захрапел, затем повернулся на бок, чуточку притих, посопел и вновь издал храп с присвистом.

Эшши-хан, убедившись, что отец уснул, направился к двери, но, заметив на глазах матери слезы, шепотом спросил:

— Ты что плачешь? Что случилось?

— Отец-то наш… туда собрался. — Она воздела глаза к небу. — Сама видела — очищался, прихорашивался… Помню, как ваш дед умирал. Не очень-то аккуратный человек был, земля ему пухом, а как чистился…

— Дурища ты, дурища. — Джунаид-хан неожиданно прервал храп, смахнул с лица платок. Жена, бедняжка, смертельно побледнела — и впрямь дура: прожив с ханом всю свою сознательную жизнь, как могла она забыть о его излюбленной хитрости притвориться спящим и подслушивать происходящие вокруг разговоры? — Обрадовалась, что ли? Раскаркалась… Правду говорят, корова в воде неразборчива, а баба — в мужике. Да только стара ты стала для этого. — Джунаид-хан оглядел хмурые лица сыновей, ядовито усмехнулся. — Чего нахмурились? Но она женой мне дольше, чем вам матерью, приходится… И никогда я на нее не полагался. Вы своим женам верите? Нет! И я своей жене не верю. Это проклятое семя изменщиц, готовых предать в любой час. Особенно в тяжелый, в испытанье… Не помню, рассказывал я вам притчу… Откуда, вы думаете, родилась поговорка: «Насколько верна собака, настолько жена неверна»?

Джунаид-хан натужно закашлял, хватаясь пальцами за виски, страдальчески поморщился — кашель, видимо, отдавался в голову. Немного помолчал, словно собираясь с мыслями, раскрыл было рот, чтобы рассказать притчу, которую в доме все слышали много раз из его же уст, как вдруг старшая жена перебила мужа на полуслове. Удивлению Эшши и Эймира не было предела, да и сама она, поражаясь своей неслыханной дерзости, заговорила тихо, но настойчиво:

— Послушай меня, отец. Хоть раз… Да прости великодушно, что посмела сказать тебе слово поперек. Если бы аллах дал мне вторую жизнь, то и ее я бы посвятила тебе, мой великий тагсыр. Я молчала всю жизнь, словно родилась с отрезанным языком. Ты истязал меня — я молчала. Ты вымещал на мне все свои неудачи — и тогда я безмолвствовала. Ты без счета и меры обзаводился женами, наложницами… Легче подсчитать колодцы в Каракумах, где у тебя не было жены. И тогда я была нема, как рыба. Что мне до того? Ты одевал, кормил меня, сыновей моих растил… На тебе и кровь моих безвинных родичей, которых ты вырезал… И тогда я не разомкнула уст… Ты убил нашу дочь, сам, своей рукой — я не проронила и слова. Не потому, что я боялась за свою шкуру. Иль я бессердечная и дочери мне не было жаль? Видит аллах, нет! Я исполняла долг жены, святой долг, предписанный мне законами адата и шариата, — молчать, и я молчала. И еще не сказала тебе ни одного слова поперек потому, что любила тебя, отца моих детей, таким, какой ты есть, — сильным и мужественным, жестоким и гордым… Мужчина, если он хочет стать повелителем, должен быть таким. Как ты!.. На моих глазах свершалось многое, от чего другая могла бы с ума сойти, но ты видишь — я в здравом уме, что даже тебе осмелилась возражать… Я всегда ходила, проглотив язык, ибо знала, что тебе нужна именно такая жена. Я старалась быть такой. Нелегко, ох, нелегко быть женою Джунаид-хана! Аллах свидетель, я не желаю твоей смерти, смерти моего хозяина и мужа, отца моих детей… Одному всевышнему ведомо, кого он раньше призовет в свои небесные чертоги. Об одном прошу тебя, мой великий тагсыр! Заклинаю… Хоть на склоне лет своих, может быть, пред вратами аллаха, — будь справедлив к ближним. Будь милосерден! Молю тебя и припадаю к твоим великомученическим стопам. Близким людям так нужно твое доброе слово, твой добрый взгляд…

В юрте воцарилась гробовая тишина. Эшши сидел понурившись, не зная, как вести себя. Ему хотелось выйти, чтобы не слышать, как отец, ставший особенно несносным в дни болезни, будет унижать мать, обзывая ее самыми последними словами, не гнушаясь даже площадной брани. Побледневший от испуга Эймир, не сводя с Джунаид-хана преданных глаз, показно, нарочито осуждающе покачивал головой, порываясь сказать матери что-то, видимо, резкое, грубое. Но, заметив, как строго блеснули зрачки Эшши, осуждавшего угодливость брата, промолчал. Эшши с присвистом выдохнул: «О аллах», неприязненно подумал об Эймире: «Братец-то из кожи лезет… Отец всегда относился к нему с большей неприязнью, чем ко мне. А сейчас боится, что отец его наследством обойдет… Мерзавец! Вот и подхалимничает. Готов сейчас хоть мать с потрохами сожрать, лишь бы отцу угодить. Не старайся, кретин, — больше, чем положено, не достанется!..»

Джунаид-хан внешне спокойно отнесся к откровению жены — то ли по привычке почти не слушал, то ли чувствовал себя скверно и ему было не до нее, — по лицу его лишь скользнула саркастическая усмешка. Он открыл веки, оглядел всех, сначала удивленно, будто видел впервые, затем отрешенно, тут же прикрыл помутневшие глаза и захрапел, — не поймешь, взаправду или снова притворяется.

«Ну и маскарабаз! Ну и шут великий! — подумал Эшши-хан. — Вот так всю жизнь… Не знаешь, что выкинет через секунду…»

Джунаид-хану лучше не становилось, он угасал с каждым днем. Сыновья не отходили от него ни на шаг. В большом глинобитном ханском доме, в одной из просторных комнат мужской половины, в белоснежных чалмах и светлом одеянии томились известные в округе муллы и ахуны — высшие духовные лица, преподававшие каноны ислама в медресе — мусульманском духовном училище. Вот уже вторую неделю они ждали, когда перед Джунаид-ханом откроются врата аллаха и они смогут выполнить свои обязанности, прочесть по всем правилам джиназа — напутственную молитву, чтобы всевышний смилостивился над своим бенде-рабом и распахнул пред ним заветные врата рая…

Но хан не умирал — целыми днями подремывал на высоких подушках, все думал и думал… Не поймешь — уснул или в беспамятстве. Вдруг он открывал глаза и задавал домашним такие задачи, что это считали причудами умирающего человека.

— Принесите пуд сушеных дынь, — требовал он. — Разложите в несколько чашек, расставьте по юрте… Затем нажарьте тыквенных семечек. Жарьте только здесь, в моей юрте…

Когда домочадцы исполняли его приказания, он с издевкой говорил им:

— Вы думаете, Джунаид-хан из ума выжил… По глазам вижу, не отнекивайтесь… А вы знаете, что в моем родном Бедиркенте, в доме отца, всегда пахло сушеными дынями и жареными тыквенными семечками?.. Разве вы это поймете?!

Он тут же забывался, уходил весь в прошлое… И о чем бы ни думал, мыслями непременно возвращался на родину и укорял себя за то, что роптал на свою судьбу, живя там, в Каракумах. В ту минуту он был готов на все, лишь бы стоять ногами на родной земле, пускай даже преследуемый красными эскадронами, осыпаемый градом пуль, ни пить, ни есть — лишь бы там быть, видеть волнистые гряды, морщинистые такыры, ощущать сквозь подошвы тепло песчинок, подставить спину жгучему солнцу. И идти, идти по безбрежной шири, туда, где земля сливалась с голубым небосводом, идти, пока ноги несут, а упал — ведь это же родимая земля тебя держит! — ползти по ней, пока хватит сил, пока дышишь.

И Джунаид-хан, словно во сне, видел залитый солнечным сиянием Кизыл Такыр, глухое селение в Каракумах, служившее ему прибежищем в те неудачливые годы; видел далекое светлое осеннее утро, суету сборов, ощущал легкий озноб, охватывающий всегда перед дальней дорогой. Здесь он однажды оставил Эшши, а сам вместе с Эймиром поехал в Афганистан, к красе и гордости Герата — соборной мечети «Джума масджид», чтобы под сенью ее четырехсот шестидесяти неповторимых куполов принести в жертву белого барана, да не одного, а целую отару. Правда, в громадном котле, искусно расписанном изречениями из Корана и затейливыми фресками тимуридских времен, варились лишь туши десяти баранов, а остальных отогнали во двор местного ахуна. Впрочем, это нисколько не волновало Джунаид-хана: не зачтет жертву аллах, зачтут местные духовники и разнесут славу о ханской щедрости по белу свету. С чего бы так расщедрился Джунаид-хан? Говорят, пророк Мухаммед, прежде чем кануть в бессмертие, прожил на белом свете шестьдесят три года. Поэтому, когда истинный мусульманин достигает «лет пророка», он в знак благодарности всевышнему режет барана, и непременно белого. Жертвенное животное должно быть заработано честным путем, иначе аллах жертву не приемлет.

Джунаид-хан решил поступить, как предписывают каноны ислама, но отметить свое шестидесятитрехлетие не в Каракумах, а в Афганистане. В то время, кроме сыновей, мало кто догадывался, что этим шагом он убивал еще двух зайцев: увиливал от переговоров с Советской властью, пославшей с миром своих представителей, и еще прощупывал родовых вождей афганских туркмен — поддержат ли они его в борьбе с большевиками?.. Когда это было? Почти пятнадцать лет минуло, а кажется, прошла целая вечность. «Покину сей свет, — хан закрыл глаза, — люди возьмутся подсчитывать, сколько я прожил… Восемьдесят, а то и восемьдесят с лишним, насчитают. У туркмен после смерти принято прибавлять усопшему два-три года, засчитывают и те девять месяцев и девять дней, которые он провел в утробе матери. Чтобы себя потешить, родичей успокоить: слава аллаху, немало прожил бенде в этом лживом мире. Ниспошли, аллах, долгие годы усопшего и его детям…»

Джунаид-хан представил, как, должно быть, холодно, неуютно в темной, сырой могиле, и, чувствуя, как немеют кончики пальцев в вязаных джорабах — толстых носках из верблюжьей шерсти, глянул на расписную дверь: но она плотно закрыта, даже подоткнута кошмой. Откуда же тогда тянет леденящим и тело и душу холодком? Казалось, он лежал на пронизывающем, стылом ветру… А там, на родине, должно быть, так тепло… Так тепло, что можно отогреть все косточки. Джунаид-хан поднялся с подушек, сел, вытянул руку, чтобы подоткнуть в ногах одеяло, но едва нагнулся, как боль тупым ножом врезалась в сердце и разошлась колючими иглами по всему телу. Хан неожиданно вскрикнул — испуганно, жалобно, так, что не узнал своего голоса… Стиснул губы, но невольно застонал; огляделся по сторонам — ему показалось, что кто-то другой стонет. Хан с немым ожиданием глянул на дверь и, хватаясь обессилевшими пальцами за одеяло, откинулся назад…

— Отец, отец! — Эшши-хан с шумом ворвался в юрту.

— Ты не меня зови… аллаха, аллаха призови, — прошелестел Джунаид-хан бескровными губами. — Он, только всевышний, придает нам силы… Кажется, это конец, сынок… Я ухожу из мира сего, чтобы встретиться с вами там, на том свете. Смерть ничем не обманешь и не задобришь, она неотвратима, — Джунаид-хан скривил губы, сделав невероятное усилие, чтобы состроить саркастическую усмешку, но она получилась жалкой, скорее похожей на плаксивую мину. — Она никого не щадит, не разбирает — богат ты или беден. Жалкий пигмей, черная кость коптит небо дольше, чем падишах или хан. Как несправедливо устроен этот мир… Небось ты, Эшши, думаешь обо мне: белый как лунь, а каркаешь как черный ворон…

— Что ты, отец! — Эшши-хан, внимательно разглядывавший отца, заметил, как мертвенная бледность его лица постепенно сменялась розоватым, а затем и пунцовым багрянцем, и задышал он легче, в глазах мелькнул задорный, чуть насмешливый огонек. — Твоими устами глаголет сам мудрый Сулейман… Аллах, видать, внял нашим мольбам… Вон и порозовел ты, тьфу-тьфу, и глаза по-молодому заблестели. Аллах велик и милосерден…

— Глуп же ты, Эшши, — Джунаид-хан криво усмехнулся. — Четвертый десяток разменял, а все не ведаешь, что человек незадолго до смерти розовеет, даже чувствует себя лучше, что неискушенные думают — будет жить… — Хан умолк, прикрыл ладонями лицо.

В юрте воцарилась могильная тишина, за ее войлочными стенками не стало слышно ни людских голосов, ни ржания беспокойных коней. Эшши-хан застыл. Больной как-то дернулся, тело его неестественно вытянулось…

Эшши-хан впопыхах бросился к двери, шумно распахнул тяжелые створки и, едва высунув голову, выразительно замахал руками — слуги, стоявшие наготове во дворе, бросились врассыпную. Вернулся к постели отца, который, безжизненно уставившись в одну точку, смотрел куда-то поверх головы сына. «Неужто поторопился? — подосадовал Эшши-хан. — Он вроде еще жив. А я людей всколготил…»

Но Джунаид-хан был мертв. Ханский сын не впервой видел мертвого, знал, как стекленеют глаза покойников, но почему-то подумал, что сам Джунаид-хан, хивинский владыка, не может умереть как все — прозаично, как простой смертный. Земля потеряла такого мужа!.. Сейчас что-то произойдет — гром грянет средь ясного неба или земля разверзнется бездной и все канет в тартарары, солнце померкнет иль луна сойдет со своего места и упадет на грешную землю… Но ничего подобного не случилось. Едва Эшши-хан успел так подумать, как позади хлопнула дверь, молча, подобно эзраилям — ангелам смерти, влетели ахуны в белых развевающихся одеяниях, следом — родичи и еще несколько степенных аксакалов.

Благообразный ахун склонился над покойником и, шепча молитву, бледными, в синих прожилках, пальцами прикрыл веки усопшего. Эшши-хан, заметив мятый краешек бумажки, выглядывавший из-под высоких подушек, выхватил ее оттуда, машинально развернул, но, заметив, что священнослужитель с нескрываемым любопытством скосил глаза, озлился и вслух прочел отцовское завещание:

«Все свое имущество, движимое и недвижимое, я завещаю поровну своим наследникам, моим сыновьям Эшши-хану и Эймир-хану. Мое единственное, заветное желание — быть преданным родной земле, там, где похоронен наш святой Исмамыт Ата, мой далекий предок. Если моя посмертная воля почему-либо будет невыполнимой, то так предайте меня земле, чтобы я лежал лицом к родине, к земле моих предков в Туркмении».

— О, аллах, прости прихоть покойного, — запричитал благообразный ахун, возрастом и саном старше всех остальных священнослужителей. — Где видано так погребать правоверного! Мусульманина непременно хоронят лицом к святой Мекке, к гробнице…

— Сейчас не время обсуждать волю самого Джунаид-хана, — отрезал Эшши-хан. — Чтобы понять моего отца, надо так, как он, любить родную землю. Хивинский владыка достоин того, чтобы мы, его сыновья, выполнили последнюю волю отца. Я пойду хоть на край света, но отцовское желание исполню. Как ты, Эймир?!

— Я… я то-о-же, — поперхнувшись слюной, ответил Эймир. — В-о-о-ля отца св-я-я-та…

Собравшиеся в юрте одобрительно закивали. Старший ахун, чуть обескураженный, сердито забормотал молитву, слуги сломя голову бросились исполнять распоряжения аксакалов.

* * *

От афганского Герата до туркменского Бедиркента, родного села Джунаид-хана, что в Ташаузском оазисе, где похоронен святой Исмамыт Ата, путь неблизкий, с добрую тысячу верст, а окольной дорогой — еще дальше. Отряд из двенадцати всадников во главе с Эшши-ханом еще с ночи выехал из Герата, везя с собой труп усопшего хана. К утру, миновав два невысоких перевала, нукеры добрались до небольшого села Чиль Духтар, вблизи пограничной Кушки, где Эшши-хан решил дать отдых людям и лошадям, разведать подступы к границе, чтобы бесшумно пересечь ее.

Заросший до ушей рыжеватой щетиной курд, совмещавший ремесло контрабандиста с обязанностями басмаческого проводника, на предложения Эшши-хана недоуменно пожимал костлявыми плечами:

— Если я возьмусь провести, то ни один кустик не шелохнется, ни одна пташка не встрепенется… Так было лет пять-шесть назад. Сейчас дело другое… Большевики так стерегут границу, что мыши проскочить мудрено…

— Не тяни душу, ворюга, — оборвал его Эшши-хан, не веря излияниям говорливого курда. — Сколько надо — отвалю. Золотом? Бери. Хочешь — бумажками, афганскими, иранскими, большевистскими?..

— Нет, нет, Эшши-хан! Впрочем, от золота я и в могиле не откажусь. Да не смогу я, как прежде, через границу провести. Стоит ступить на их сторону, кизыл аскеры, как джинны, вырастают из земли…

Не договорившись с контрабандистом, Эшши-хан попытался сам перейти кордон в безопасном месте, но, пометавшись в районе Бадхыза трое суток, встретившись со своими агентами, воочию убедился, что советскую границу незамеченным не проскочишь. Он решил двигаться на запад, хотя это отдаляло от конечной цели. Зато на стыке трех пограничных полос — иранской, советской и афганской — знал он укромный, тихий уголок, где наверняка можно просочиться на ту сторону. Правда, придется делать крюк — это не входило вначале в расчеты Эшши-хана. Главное, перейти границу тайком. Не те ныне времена, головы не сносишь… А тут только жизнью наслаждаться — вон сколько отец добра ему с этим ублюдком Эймиром оставил, столько, что и правнукам останется…

Вторую неделю лишь по ночам двигались вдоль советской границы ханские всадники, выискивая мало-мальскую лазейку, чтобы незамеченными прошмыгнуть на территорию Советского Туркменистана. Но такого места пока не находили. Ехали в полной тайне, избегая встреч с людьми, объезжая села, чабанские коши.

Эшши-хан часто оглядывался — на лошади, понуро тащившейся за ним, громоздилось тело отца. Ханские останки, прежде чем обернуть в два слоя плотного миткалевого савана и зашить в большой кожаный мешок, забальзамировали. Так поступили по совету одного гератского сановника, благоволившего к покойнику и позаботившегося вызвать какого-то беглого индуса, с вороватыми глазами, который, поторговавшись, взялся за баснословную плату забальзамировать ханское тело.

Каждую ночь нукеры сменяли друг друга у лошади, везшей покойника, и скакали до зари, пока кони не начинали спотыкаться от усталости. Вот когда Эшши-хан пожалел, что не захватил побольше запасных коней — то ли слишком понадеялся, что легко проскочит за кордон, то ли пожадничал: табун-то теперь его, а не отцовский.

Где-то возле Бадхыза отряд издали заметил пограничников, но красные, видимо, не обратили внимания на нукеров или виду не подали. Уже тогда Эшши-хану пришла мысль развязать себе руки, там же предать отца земле. Какая разница, где гнить? А это хоть на виду родной земли, как он сам просил, только на афганской стороне… Ну, хоть бы кто из этих идиотов заговорил о том, — Эшши-хан выжидающе оглядел своих нахохлившихся спутников, которых, наверное, больше, чем его, тяготила эта дорога в никуда… Ему, сыну, связанному словом, не приличествует о том разговор затевать… Можно ли предать мечту отца? Разве отсвет славы Джунаид-хана не падает и на него, Эшши-хана… А отец всю жизнь как одержимый мечтал о славе Исмамыт Ата, лелеял надежду, что, будучи похороненным в Бедиркенте, сможет затмить самого святого, и тогда предадут забвению своего прежнего идола и станут поклоняться ему. Но какая разница, что будет думать чернь о тебе после смерти… Сам же Джунаид-хан всегда твердил: «Жизнь — это все, смерть — ничто, пустота, небытие… От человека, кроме памяти, худой или доброй, ничего не остается…»

«Но я-то еще топчу эту землю, — Эшши-хан ощупал себя, будто хотел убедиться, что жив. — Что скажут почтенные люди Герата? Что подумают, узнав, что не исполнил последней воли отца? Вот языками почешут! Чего доброго, донесут королю афганскому… Еще неизвестно, как преподнесут, но одно ясно — оболгут непременно. Что стоит тогда объявить меня гяуром, вероотступником, в зиндан заточить и моим богатством овладеть?!»

Поздней ночью отряд добрался наконец до двух высоких холмов, расположенных на иранской территории, а их подножия, усыпанные валунами, огромной кишкой вдавались в советскую землю. Вот здесь, на стыке границ трех государств, Эшши-хан задумал просочиться в Туркмению. Иранцы, как и афганцы, границу свою почти не охраняли, выставляя пограничные посты лишь на контрольных пунктах, а вот большевики — будь они прокляты! — сторожат каждый камень. Но аллах, всемогущий и милосердный, отведет глаза красным и поможет Эшши-хану…

Эшши-хан пропустил всех нукеров вперед, замкнув колонну отряда собою и всадником, который вез покойника на своем коне. Двигались молча и быстро, оголив маузеры, держа на взводе винчестеры. Эшши-хану показалось, что конь под ним мелко вздрагивал, но озноб бил его самого. Что, трусишь?.. Его дрожь, видно, передалась нервному иноходцу, и тот испуганно запрядал ушами, когда впереди, из-за кустов, раздалось резкое, как удар бича: «Стой! Кто идет?»

Что тут произошло! Всадники бросились врассыпную, но не вперед, а назад. Эшши-хан трижды пальнул из маузера — ему ответил одиночный выстрел. Да тут только один пограничник! Они его враз сомнут. Эшши-хан зло скомандовал — нукеры тут же завернули коней и, стреляя в темноту, двинулись туда, откуда появлялись вспышки огня. Но неожиданно выстрелы захлестали и слева, тут же застучал дробью пулемет. Эшши-хан увидел, как первые три всадника свалились с лошадей, а остальные, не разбирая дороги, не слушая его окриков, пустились наутек.

В этой кутерьме Эшши-хану удалось все-таки удержать подле себя нукера с покойником. Утром он едва собрал половину своего общипанного отряда — не досчитались четырех коней с продуктами, шестерых нукеров. Трое полегли под пулями пограничников, остальные куда-то подевались, хорошо, если в руки красных не угодили.

Терялся в догадках Эшши-хан: кто мог предать? Курд-контрабандист? Или чабаны?.. Неужто в его агентуру втерлись чекисты? А засаду-то выставили прямо на пути.

Ночью, проехав верст десять, обнаружили, что покойник исчез, а уснувший нукер не мог толком объяснить, куда же девался притороченный к седлу кожаный мешок — на месте его не оказалось. Пришлось возвращаться назад и в потемках искать пропажу. Хорошо еще, что отыскали, а могло случиться непоправимое — шакалы или волки, рыскавшие по степи, запросто растерзали бы на клочки усопшего. Час от часу не легче.

Словно чье-то проклятие нависло над отрядом. К тому же нукеры заблудились и, ни о чем не подозревая, чуть проехали по советской территории, но их тут же обстреляли кизыл аскеры. Пришлось сломя голову уходить от погони. В суматохе потеряли последнего запасного коня, везшего съестное, боеприпасы и кое-какие пожитки.

Эшши-хан горестно вздыхал: все оборачивалось так, что о переходе границы и думать было нечего… Если бы и удалось, то до Бедиркента две недели пути, запасных коней нет, продуктов лишь на сутки. В Каракумах баев почти не осталось — всех Советская власть под корень вывела. В Мерве есть надежные люди, но они не предупреждены… Пока их проищешь, чего доброго, к чекистам угодишь… Да и нукеры измотались. Эшши-хан заметил, что им тоже не хотелось идти в Туркмению, боялись, что их там схватят… Что делать? Возвращаться в Герат?! Не думал, не гадал басмаческий предводитель, что дорога к святой гробнице окажется такой тернистой, полной неожиданностей: он даже перессорился с оставшимися в живых нукерами, а одного ханский сын чуть не пристрелил, но его товарищи отстояли. Ну, не беда, он еще припомнит им это…

Ночью, за один переход до Чиль Духтара, расположенного на афганской стороне, напротив Кушки, когда задуло с севера холодным ветром, обычным в ту пору, Эшши-хан приказал развести костер — теперь некого таиться — и, сидя с его подветренной стороны, брезгливо повел своим мясистым носом:

— Никак падалью отдает… Не продохнешь! И выбрали же стоянку, недотепы!

Сморенным усталостью нукерам не хотелось даже разговаривать, они лежали, прижавшись друг к дружке, укрывшись халатами, полушубками. Эшши-хан, почувствовав их настроение, сменил тему разговора и, чуть заискивая, сказал:

— Мужайтесь, джигиты! Если будет угодно аллаху, вернемся в Герат… Видит всевышний, мы сделали все, что смогли. Да вознаградит нас аллах!..

Нукеры, подремывая, и не слушали его, кто-то уж похрапывал, лишь один караульный, сидевший с ним рядом, не сводил с него глаз, будто не веря, что скоро придет конец их мытарствам.

Утром Эшши-хан, проснувшись первым, обошел лагерь и, подойдя к кожаному мешку, учуял тяжелый смрад. Вон откуда такой дух! Смекнул, почему так выразительно промолчали вчера нукеры: труп, наверное, припахивал давно, но Эшши-хан, старавшийся не подходить к нему, просто не знал о том. «Ах, скользкий ящер! — Эшши-хан позеленел от злости, вспомнив юркие глаза индуса. — «Забальзамирован, как египетский фараон!» Погоди, вернусь, я тебя из-под земли достану! Я тебя самого так забальзамирую, что голодные шакалы побрезгуют тобою…»

Эшши-хан растолкал спящих нукеров. Когда они кинулись к лошадям, Эшши-хан дал волю своим чувствам:

— Идиоты, куда вы? Чего молчали?.. Могилу ройте!

Нукеры, засучив рукава, взялись за длинные ножи, которыми закалывают верблюдов, и молча принялись копать каменистую землю. «Такая не будет ему пухом, — Эшши-хан рассеянно поглядывал на бугор, медленно выраставший у его ног. — А могла быть глинистой, мягкой…»

Эшши-хан огляделся по сторонам — ему послышались какие-то звуки. Затем, придержав рукой тельпек — мохнатую папаху, задрал голову… Высоко в хмуром небе с карканьем кружила стая ворон.

В ту пору шел 1939 год…

КОНЕЦ ВТОРОЙ КНИГИ
Загрузка...