ВОРОН К ВОРОНУ

Состарился лис, лишился плут ловкости и прыти. Не страшились его теперь даже птицы: под самым носом безнаказанно разгуливали петухи и куры, безмятежно ворковали горлинки и голуби… Видит око, да зуб неймет.

Но повадкам своим лис все ж не изменял. Ночами напролет лежал, затаившись у сусличьих нор или у тушканьей тропы. Да что толку… Даже эти несчастные грызунишки, которыми раньше брезговал, не давались в лапы: лиса подводило чутье, ускользал вспугнутый зверек. От голода так подводило живот, гляди, к позвонку пристанет.

Зашастал лис по пустыне — хотя бы падалью разживиться. Повстречался ему шакал, тоже старый. За версту от него смердило мертвечиной. Сцепились они поначалу: прошлогоднюю кость дохлого верблюда не поделили. Запыхавшись, щелкали зубами, все норовили друг другу в горло вцепиться, да силенок не хватило, разошлись, поджав хвосты. Отдышались хищники, пригляделись один к другому, снюхались… Лис на выдумки хитер, надоумил своего нового однокорытника, как легче пропитание добыть.

Зарыскал шакал по Каракумам, разнося новость:

— Слышали? Старый лис остепенился, в содеянных грехах раскаивается. На дню пять раз молится, омовения исправно свершает… В чалму обрядился, в Мекку на паломничество собрался.

Верно рассчитал старый хитрюга: среди птиц нашлись набожные, что подумывали совершить путешествие к святым местам. Да не решались: до Мекки путь неблизкий, и страшновато одним в дорогу пускаться. А тут хоть лис, как ни говори, живая душа, все не чужой, из Каракумов… Судили-рядили птицы: «Как лис себя поведет? Не примется ли за старое?»

Пустыня ж слухом полнилась, только о лисе и разговору: «Образумился, поумнел… Угрызения совести извели! Не хочет лис уходить из мира сего бандюгой».

Поверили легковерные птицы, подались с лисом за компанию. Он во главе торжественной процессии, а шествие замыкал шакал. Шли, шли… Добрались до караван-сарая. Отдых, час вечернего намаза. Осмелели птицы, встали с лисом и шакалом на молитву в один ряд. Хищники, улучив момент, бросились на беспечных пернатых и, переловив всех до единого, посадили в большие чувалы — шерстяные мешки.

Случилось так, что в то самое время мудрец Сулейман, повелитель всех зверей, животных, птиц на Земле, разглядывая в волшебное зеркало свои владения, увидел вероломство лиса и шакала.

Хищники только хотели приступить к трапезе, как появился Сулейман, освободил пленниц и сказал: «Черный войлок белым не станет, старый враг другом не сделается».

Туркменская притча

По утрам густой туман держался в низинах рваными, клочковатыми полосами, пока не всходило солнце и не рассеивало его голубоватым дымком испарений. Земля, еще охваченная негой ночи, казалось, не проснулась и о чем-то шепталась с травами, с кустами, росшими вдоль реки, с горами, заслонившими собой небосвод. В рассветный час все вокруг дышало безмерным покоем, налетавший ветерок, нежный посвист кекликов лишь сильнее подчеркивали девственную тишину нарождающегося осеннего дня…

И это утро, неспешное, ленивое, чем-то напоминало Джунаид-хану самого себя. Всходил новый день, с его радостями, заботами, а он вовсе не радовал старого хана…

Тоска эта была безотчетная, неясная, но гнетущая… Джунаид-хан садился на коня и скакал, пока его выносливый, как верблюд, аргамак не сбивался от усталости с шага. И вот сегодня, проснувшись еще затемно, хан, полагаясь на своего умного коня, мчался до тех пор, пока дорогу ему не преградила река. «Так это Герируд, — Джунаид-хан тут же озлился на себя, заговорил вслух. — Герируд, Герируд! Там, в Туркмении, где она течет по земле моих предков, ее называют Тедженом… А ты, старый дуралей, называешь ее Герирудом. Попал в воронью стаю — каркай по-вороньи. Что тебе остается?»

Джунаид-хан слез с коня, привязал его к горбатому тальнику и, тяжело переваливаясь, побрел вдоль реки. Шел, не оглядываясь, не озираясь по сторонам, не замечая, как потускнела над головой серебряная монета луны и как солнце прорезалось тонким лезвием на горизонте. Поднималось оно медленно, словно нехотя, заливая оранжевым сиянием горную гряду, косогор реки, жухлую траву под ногами. Медный шар солнца, будто поневоле, взбирался по небесной тверди, исполняя свое извечное движение над землей лишь потому, что оно было не властно над собой. Так и Джунаид-хан, мятущийся, был недоволен собою, не отдавал себе ясного отчета, почему он просыпался среди ночи и помимо своего желания уходил куда глаза глядят, лишь бы подальше от людей.

Над головой сипло, по-старчески, с надрывом, проскрипела ворона. Здесь и вороны каркают по-иному. Не как дома… И хан, придерживая рукой новый мохнатый тельпек, задрал голову и, отыскав в небе парившую птицу, позавидовал ей: «Подумать только, такая дрянь триста лет живет… Угомонись, хан, не гневи аллаха! Разве ты мало прожил? Тебе под седьмой десяток… Ты прожил больше пророка Мухаммеда. Ну, постигла тебя неудача… Ты-то сам жив, дети твои живы, все добро при тебе. Своим богатством ты можешь затмить всех богачей Герата, Кабула, Мазари Шарифа… Ты на короткой ноге с генерал-губернаторами, завел дружбу с английским консулом в Мешхеде, к тебе шлет своих ходоков Мустафа Чокаев… У тебя есть друг Вилли Мадер. А Лоуренс, а Кейли? Тебе заглядывают в глаза русские белогвардейские офицеры. Перед тобой трепещет чернь, тебе хотят угодить афганские баи, к тебе благоволят Надир-хан и эмир бухарский… Чего тебе еще надобно?»

Самолюбивый, он даже себе не хотел признаться, что его больше всего озлила встреча персидских властей в Туркменской степи, куда он подался в тот памятный год, в год Зайца. Странно все-таки устроен человек! Многое выветрилось из памяти… А вот события в Туркменской степи занозой сидели в сердце, видно, свежа еще была рана или стареет хан, что рассопливился подобно бабе… Что хорошего можно ждать от этих нечестивых шиитов?

За долгие годы басмаческих набегов, удач споткнулся ханский конь однажды. Никогда такого не случалось, а тут, проскочив границу, направляясь в Туркменскую степь, запнулся вдруг скакун. Да так, что чуть не вышибло седока из седла. Озлился Джунаид, приказал прирезать любимого коня, а сам пересел на другого. О небо! И этот конь споткнулся, и его прикончили нукеры. Повернуть бы хану, отказаться от своих намерений, да не увидел он в том сурового знамения и, словно горячий необъезженный скакун, закусил удила…

Поселился Джунаид-хан в Туркменской степи, между Гумбет-Хаузом и Бендер-Шахом, поближе к Каспию, не слишком вдаваясь на иранскую территорию. Хан знал, что возврата назад нет, но и персам не доверял. Шайтан их ведает, возьмут да запродадут его голову большевикам или еще похуже, обменяют на какого-нибудь богатого перса, попавшего в руки к красным.

Джунаид-хан изменил бы себе, если бы начал спокойную жизнь: не в его это было натуре. Он разослал по всем аулам Туркменской степи своих гонцов, сзывая аксакалов на большой маслахат — совет. Старейшины туркменских аулов собрались живо. Многие знали крутой нрав Джунаид-хана, а кто не испытал его на себе, уже был наслышан. Немало среди них было и соплеменников самого хана, ушедших от красных вскоре после революции и поселившихся в Иране. Несладко им жилось на чужбине, где познали цену покинутой юрты — родины. Реза-шах, а до этого династия Каджаров, иранские власти притесняли туркменские племена, пытавшиеся спасти жалкие остатки своей независимости, сохранить свои национальные обычаи, традиции. Особой шахской инструкцией запрещали носить национальную одежду, обставлять дом традиционной утварью, не разрешали даже пить любимый гок — зеленый чай. Боже упаси, если шахские сарбазы — солдаты — застанут туркмена с пиалой в руке, а не с маленьким стаканчиком с черным чаем, — штрафа или порки не миновать. Разве это жизнь?..

И когда по Туркменской степи прошел слух о приезде Джунаид-хана, кое-кто искренне надеялся, что, может быть, бывший хивинский владыка своим авторитетом облегчит положение туркмен, возьмет их под свою защиту, сумеет договориться с иранскими властями, чтобы они не обижали туркмен. Старейшины, собираясь в большой ханской юрте, крытой белыми кошмами, с нетерпением ждали, что скажет им Джунаид-хан, что посоветует, как жить дальше, — неужели вот так всю жизнь терпеть непосильное ярмо этих своенравных шиитов?

Хан на славу угостил аксакалов наваристой бараньей чорбой, белыми пшеничными чуреками, каждому разнесли по чайнику крепко заваренного гок-чая, разливали его в пиалах и пили, пили долго и медленно, обливаясь потом, смакуя каждый глоток, внимая неторопливой беседе Джунаид-хана, который умел ловко плести словесные тенета… Послушали они хана — поверили, что в Туркмении началось чуть ли не светопреставление, ибо большевики против веры мусульманской, всех сгоняют в колхозы, а непокорных ссылают в морозную Сибирь, откуда никому нет возврата.

Поздно разъезжались аксакалы, услышав из уст Джунаид-хана то, что им хотелось услышать, чтобы раз и навсегда распрощаться с мыслью о возврате на родину, куда так хотелось вернуться не только голытьбе, но даже иным родовым вождям, баям. А этого старейшины страшились больше всего: уедет один — других на аркане не удержишь. Лишь вернувшись с маслахата, смекнули аксакалы, чего хотел от них Джунаид-хан: мягко стелет, а жестко спать. Из словесных плевел все же выбрали зерна: Джунаид-хан считал, что вся Туркменская степь принадлежит ему, он объявлял себя ее единовластным хозяином. Отныне все ее население — его, Джунаид-хана, подданные. И они обязаны платить дань ему, а не казне Реза-шаха. Это было безумием, ибо все знали алчность и властолюбие Реза-шаха, ревниво считавшего Туркменскую степь вотчиной короны династии Пехлеви. Дивились люди, как это умный и хитрый Джунаид-хан смог решиться на такой сумасбродный шаг… А может быть, он и вовсе не умен?

…Это решение созрело не сразу, а после отъезда Лоуренса, нагрянувшего до совета нежданно-негаданно, пожелавшего побывать у побережья Каспия — порыбачить, поохотиться и вообще посмотреть экзотические места.

Теплая южная зима была на исходе, из мелководного залива еще не улетели лебеди, лысухи, утки и даже розовые фламинго; вот-вот к устью Атрека пойдет на нерест вобла и сазан, а прикаспийские туркмены из племени иомудов-джафарбайцев, испокон веков промышлявшие рыбой, знали заветные места, где и зимой можно поймать осетра, севрюгу. И Джунаид-хан повез Лоуренса к морю, к своим друзьям.

Это была не поездка, а сплошная мука. Хан не очень-то верил, что этот белокурый гяур, свободно владевший арабским и фарси, чувствовавший себя в догматических дебрях ислама, как рыба в воде, давший обет дервишского послушания и к сорока годам из послушников выбравшийся в пиры — высшие мусульманские духовники, мог просто так, ради охоты и рыбной ловли, поехать на самый край света. Это он в двадцатом году, когда Джунаид-хан был в силе, состоял советником при Уинстоне Черчилле, военном министре Великобритании. После Томас Лоуренс устроил эмиру Фейсалу королевский трон в Ираке, помог свалить афганского короля Амануллу и посадить на его место недоноска Бачаи Сакао… С этим золотоволосым пиром, вырядившимся в туркменский чекмен — повседневный халат из верблюжьей шерсти, свободно объяснявшимся по-туркменски, шутки были плохи. Поэтому Джунаид-хан решил «забыть» свои обиды и даже полунамеком не выдать своего недовольства англичанами.

Но Лоуренса трудно было провести, хотя Джунаид-хан, не менее изворотливый, чем его белокурый спутник, пытался скрыть, подавить в себе гадливое чувство к этому человеку с резким квакающим смехом. Еще по дороге к морю Лоуренс, будто невзначай, бросил:

— Советую, мой хан, не рекламировать меня и вообще мой мусульманский сан… Представьте меня своим друзьям как этнографа, интересующегося бытом и нравами прикаспийских туркмен. Как начинающего…

В первый же день приезда в дом местного бая, владевшего на побережье всеми рыболовецкими баркасами, Лоуренс «отмочил» такое, что Джунаид-хан был готов от стыда провалиться сквозь землю.

Бай принимал гостей в большом двухэтажном доме. Жилища иранских туркмен, живущих на побережье, ничем не похожи на дома жителей, населяющих пустынную или горную часть Туркмении. Здесь дома, как журавли, на деревянных сваях: море, выходя из берегов, наступало на жилье человека, и он таким образом спасался от воды. А теперь, когда Каспий начал заметно мелеть и не покушался больше на владения человека, привычка строить дома на сваях осталась.

Дом местного бая, стоявший особняком, выделялся во всем ауле. Нижний этаж его из белого камня: здесь размещались хозяйственные помещения — кухня, баня, в отдельных комнатах жили четыре байских жены; второй этаж — из дерева, тут байская спальня, большая михманхана — гостиная.

Джунаид-хан, увидев сдвинутую в угол мягкую мебель хамадани — кресла, диваны, низкие столики, недовольно поморщился: «Как у нечестивых шиитов». От бая не ускользнула недовольная ханская мина: гость недолго гостит, да много подмечает.

Лицо Джунаид-хана посветлело, когда он увидел на полу яркие иомудские ковры, постеленные в два наката, поверх — пуховые подушки из алого шелка, две легкие каракулевые дубленки. Лоуренс, наоборот, был слегка раздосадован: он все же, как европеец, предпочитал сидеть за низким столиком или на кресле, чем по-туркменски отсиживать ноги.

С дороги попили зеленого чая, а затем два взрослых сына хозяина внесли ярко вычищенный медный тазик с таким же миниатюрным кувшином, чтобы полить на руки гостям теплую воду. Первым тазик поднесли Джунаид-хану — по старшинству. Но он протестующе замотал головой, кивнув на Лоуренса, — дескать, сперва пусть помоет гость, который у туркмен, по обычаю, почетнее отца.

И англичанин стал мыть руки, неторопливо и чинно, как и подобает истинному мусульманину. Уж Лоуренс-то знал восточный этикет, ибо это был целый мир ритуалов, и человек, прошедший школу дервишского послушания, усваивал его на всю жизнь. О аллах! Что стряслось с Лоуренсом?! Джунаид-хан не верил своим глазам: белокурый пир не отжимал руки, а стряхивал их и, поблескивая холодными глазами, вызывающе поглядывал на хана.

Джунаид-хан стыдливо опустил глаза: «О нечестивец! Кто сказал, что он чтит наши обычаи? До звания пира дошел… Трясти мокрыми руками в высшей степени невежественно… Так поступают лишь гяуры и невежды».

Началась трапеза. Большой домотканый дестерхан, расстеленный на коврах, был уставлен блюдами, одно аппетитнее другого. В продолговатых фарфоровых судках громоздилась отварная, паровая белорыбица и вобла, в медных чашках — запеченный, покрытый румяной корочкой сазан, в больших хивинских пиалах отливала синевой паюсная икра…

Слуги вносили в деревянных, выдолбленных из урючины мисках плов, приготовленный по-туркменски с морковью, по-персидски с урюком и острой подливой; поверху хорошо разварившегося риса лежали не куски баранины, а истекающие жиром нежные лысухи, начиненные черным изюмом, айвой, маслинами.

Гости, насытившись, собирались отвалиться от дестерхана, когда сам хозяин принес несколько длинных шампуров, на которых розовели куски осетрины, равномерно прожаренные на угольях саксаула. Это знаменитый шашлык из рыбы, приготавливаемый лишь на побережье Каспия. Секретом блюда владели лишь немногие.

Снова в гостиной раздалось чавканье и сопение. Лоуренс чувствовал, что сыт, но никак не мог совладать с собой, все ел и ел — уж таким отменно вкусным показался ему шашлык из свежей осетрины. А Джунаид-хан, съев два кусочка, теперь лишь делал вид, что поддерживает компанию, на самом же деле внимательно наблюдал за хозяином дома, его сыновьями, братом, трапезничавшими с гостями. Люди, живущие на побережье, чем-то похожи на рыб — это хан замечал и раньше. Чем? Ах да, глазами! И впрямь у хозяев, самозабвенно уничтожавших шашлык, глаза округлые, немигающие, по-рыбьи застывшие на одном месте. Так почему же и у Лоуренса такие же глаза? А чем он лучше этих… рыбоедов?

Лоуренс, будто угадав ханские мысли, поднял голову, оторвался от еды.

— О чем, мой хан, задумался? — рассмеялся англичанин.

— Разве все у меня устроено, что не осталось, о чем подумать? — в тон ответил Джунаид-хан и тут же подосадовал на себя: как мог забыть, что этот гяур умеет читать чужие мысли?

Лоуренс не удостоил ответом, поднялся с ковра, направился к двери. Следом за ним услужливо бросился один из сыновей бая, показывая дорогу во двор. Англичанин спустился со второго этажа, вышел за ворота — Джунаид-хан, подойдя к окну, молча наблюдал за Лоуренсом — и, на ходу развязывая тесемки узких туркменских штанов, стоя, не присев на корточки, как обычно делают туркмены, стал… мочиться. На виду всего аула, не преклонив коленей. Так ведут себя только неверные, особенно в побежденной стране. Байский сын, почтительно сопровождавший гостя, ошеломленный его хулиганской выходкой, шарахнулся назад, в дом, но, опомнившись, вернулся, топчась поодаль. Англичанин, сделав свое дело, как ни в чем не бывало поднялся в дом.

Не помыв руки, Лоуренс снова сел за дестерхан и принялся за второй шампур. Джунаид-хан не находил себе места от стыда: «У этих нечестивцев нет понятий о чистом и поганом. Они могут с постели взяться немытыми руками за хлеб… А во сне человек невольно протягивает руки к поганым частям тела. А этот, прости аллах, пир погаными руками уплетает за обе щеки. Подавись, гяур несчастный!»

Хан, заметив, как в холодных глазах Лоуренса мелькнула усмешка, понял, что тот ведет себя так умышленно. С чего бы?.. Джунаид-хан собирался поговорить с Лоуренсом начистоту, но хозяева ни на минуту не оставляли гостей наедине. Разговор пришлось отложить.

Утром к байскому дому подали лакированный фаэтон, и гости в сопровождении хозяина поехали на причал. Здесь их на большом баркасе ждали бородатые рыбаки. Еще с вечера хлебосольный бай распорядился закинуть в море сети, — как раз через эти места, на нерест, к устью Атрека, шел сазан, и хозяину дома хотелось позабавить своих именитых гостей.

Бай с гостями и тремя рыбаками уселись в баркас, и он легко заскользил по зеленой морской глади, направляясь в сторону устья реки, расположенного на советской территории. Шли с предосторожностями — упаси, аллах, угодить ненароком в руки красных пограничников! Не вторгаясь в чужие воды, остановились, заглушили мотор. Рыбаки стали проворно выбирать сети.

Лоуренс внимательно вглядывался в серую кромку берега — там простирались земли Советского Туркменистана. И удивительно, что этот чужой край, с которым у него были некогда связаны радужные мечты, планы, не вызывал у него никаких эмоций, если не считать того, что только один раз его тонкие ноздри чуть вздрогнули, словно у гончей собаки, почуявшей близко дичь. Сейчас он был далеко отсюда, его голову занимали другие мысли…

Странно вел себя Джунаид-хан: отводил глаза, стараясь не смотреть туда, где остались и молодость, и лучшие годы, и несбывшиеся мечты. И все же он искоса бросал на ту сторону быстрые взгляды, но делал это как-то боязливо, робко, словно побитый пес, не решавшийся схватить кусок хлеба у ног хозяина, так как тот держал в руках увесистую палку.

Всплески воды, шум, вскрики вернули англичанина к действительности. У его ног трепыхался большой розовобокий сазан.

— Ух, поросенок какой! — изумился Лоуренс. Один из рыбаков бросил на англичанина косой взгляд. Джунаид-хан и бай сделали вид, что не расслышали его реплики, но, когда из сети вывалился еще один сазан. Лоуренс крикнул еще громче: — Это уже целая свинья!

Рыбаки зло смерили взглядом наглеца, и один из них, что постарше, сказал:

— Этот гяур всю нашу еду испоганил… Свят у туркмен закон гостеприимства, да если он не прикусит язык, я сброшу его в воду.

— Не горячись, истинный мусульманин! — Джунаид-хан в душе ликовал, что хоть неотесанный рыбак щелкнул по носу наглеца. — Вы простите чужеземца… Он хорошо знает наш язык, да не усвоил наших обычаев. У них свинья, да простит меня аллах, — изысканная еда…

Лоуренс тоже благодарно взглянул на рыбака: англичанин достиг, чего добивался, — его поведением возмутились, значит, о нем по побережью пойдут пересуды. Он на мгновение представил Мадера, его довольную улыбку.

Джунаид-хан не сводил глаз с Лоуренса, пытаясь прочесть его мысли, но тот отвернулся. Хан был в смятении.

Вскоре Лоуренс отбыл восвояси, но Джунаид-хан и не подозревал, что его заморский шеф, открыто вздыхавший по фашизму, по возвращении в Лондон примкнет к британским нацистам, близко сойдется с Освальдом Мосли, ярым последователем Гитлера в Англии.

По заданию Мадера гостил Лоуренс у Джунаид-хана. Пусть до иранцев дойдет слушок, а от них и в Лондон — в Туркменскую степь наезжал англичанин, но так странно вел себя, что люди, знавшие английского разведчика, ни за что не поверят, что им мог быть сам Лоуренс, тонкий психолог и знаток Востока. А сам Лоуренс, слыша потом эти пересуды, недоуменно пожимал плечами: не иначе, как чья-то авантюра или злая шутка.

Стоило Лоуренсу покинуть Туркменскую степь, как бывший хивинский владыка объявил себя иранским ханом — тут не обошлось без козней Вилли Мадера. Так немцы выживали из Ирана англичан, настраивая против них персов. А шахская разведка доподлинно знала, что если Джунаид-хан, давний английский агент, повел себя так нагло на чужой вотчине, значит, не обошлось без команды из Лондона. Соглядатаи Реза-шаха исправно донесли: в Туркменской степи, у Джунаид-хана, недавно гостил сам английский эмиссар, завернувший «по пути» из Афганистана. Тайным шахским агентом был и прикаспийский бай, хлебосольно принимавший своего старого друга Джунаид-хана и его белокурого спутника. Давнему и испытанному доносчику в шахской разведке верили.

…Джунаид-хан не замечал мелкого бисера дождя, растекавшегося по лицу, падавшего капельками с седой бороды, с завитушек мохнатой папахи. Он ссутулился и не казался теперь таким рослым, как прежде; плечи его сникли, а правая рука, как безжизненная, обвисшая вдоль туловища, была схожа со старой дряблой камчой. И только глаза, острые и пронзительные, настороженно горели зеленовато-рыжим огнем.

Хан остановился, мотнул головой, стряхивая с тельпека дождевые капли, западавшие за ворот, — почувствовал, как кольнуло в боку, боль тупо растеклась под лопатками, отдалась в поясницу… «Стареешь, лев пустыни, — усмехнулся в усы Джунаид-хан. — Где она, эта пустыня?.. Ох, как далеко она осталась!.. Тебя еще никто не называл туранским тигром. Туранский тигр? О аллах, с кем только не сравнивали… А что толку? И все эти — блюдолизы и трусливые шакалы. Да и какой я лев? Ободранный и избитый. Не выставили бы пинком из Туркмении, будь я настоящий лев…»

Неожиданно в кустах что-то завозилось, зачавкало. Джунаид-хан остановился — в руках блеснула вороненая сталь маузера. Он весь вытянулся тетивой, куда девалась его сутуловатость. Джунаид-хан раздвинул ветви тальника — в камышах, у самой реки, в серой жиже грязи с хрюканьем возился старый кабан. Хан передернул плечами: «У, поганец! И холод не пронимает!»

Это был могучий зверь, таких Джунаид-хан видел лишь в тугаях — зарослях Амударьи. Летом кабан любит одиночество и терпеть не может своих сородичей, не переносит даже визг и бестолковую беготню полосатых поросят; уходит от них подальше, в глухие места, бродит в одиночку, бирюком. Вот и прозвали его за это одинцом. А когда наступает осень, старый секач, чувствуя влечение к самке, выходит из камышей и ищет табун диких свиней, чтобы, удовлетворив свой брачный инстинкт, нести в стаде караульную службу.

Все это хану когда-то рассказывал Хачли, заядлый охотник на кабанов. «Где он теперь?» — Хан не успел прицелиться маузером, секач, видно, почуяв человека, нырнул в кусты. — Ты тоже похож на этого кабана, — вслух заговорил он. — Только ты уже не самец, а сторож… Богатство свое стережешь».

Джунаид-хан огляделся по сторонам, воскликнул: «О аллах, прости мое святотатство!.. Что я, истинный правоверный, сравнил себя с этой поганой скотиной». — И он, расстегнув дубленку, отвернул ворот рубахи, поплевал себе на грудь, приговаривая: «Эстопырла! Эстопырла! Чур, свят! Чур, свят!»

В эти минуты Джунаид-хан и впрямь походил на кабана: его усы, набрякшие от дождя, свисали над губами, напоминая клыки, а сам он, как старый одинец, избегавший людей, шумных сборищ, погрузневший, тяжелый, походил на секача, способного нести лишь сторожевую службу.

Джунаид-хан снова вернулся мыслями к событиям двухгодичной давности. Увлекшись, он уверовал, что на самом деле смог бы стать ханом Туркменской степи, пусть это будет под протекторатом Англии или Германии, какая беда, лишь бы управлять ханством. Но Мадер, эта немецкая жердь, безжалостно разрушил его воздушные замки.

— Хан! — Мадер чеканил слова, будто отдавал команду. — Нам нужна игра. Игра, стоящая свеч. Вы же умный человек…

— Коза думает о жизни, а мясник печется о ее сале, — настаивал Джунаид-хан на своем последнем, реальном варианте. Его отряды, вяло отбивавшиеся от сарбазов Реза-шаха, почти бездействовали, избегали боя, но зато рвались в набег, чтобы пограбить.

— Хорошо, хан, — согласился Мадер. — Ваши джигиты, по праву победителей, хозяйничают три дня. Не зарывайтесь! Распустите слушок, что ваши молодцы исполняют волю англичан. Уходите в Афганистан. Под Кучаном и Дерегезой поддайте курдам. Стравите их с персами. Это подольет масла в огонь… Вам хочется насолить Реза-шаху, я знаю. А нам хочется сделать его покладистым. Так что наши интересы почти совпадают…

Три дня и три ночи хозяйничали в Туркменской степи головорезы Джунаид-хана, отводя душу на местных туркменах — рыбаках, скотоводах, земледельцах; собрали богатую дань коврами, украшениями, золотом, конями — всем, чем можно было поживиться. Особенно они обирали тех, кто отказывался покинуть обжитые места и идти вслед за Джунаид-ханом в Афганистан.

Иранское правительство, видя, что дело принимает серьезный оборот и ханские нукеры могут обобрать население до нитки, ничего не оставив для поживы и сарбазам, прислало сильное подкрепление, но поздно, — джунаидовцы, уведя с собой три тысячи туркменских семей, ушли в Афганистан, не забыв по дороге пограбить курдские и иранские селения.

…Дождь наконец унялся. Тучи, нависавшие над головой изодранными лохмотьями, ветер относил на запад, а на востоке во всю ширь неба разгоралось солнце. Вроде потеплело, и Джунаид-хан собрался вернуться туда, где оставил коня, но услышал людские голоса, треск сучьев. Рука привычно потянулась к маузеру, но тут он увидел приближавшихся на конях Эшши, Эймира и еще незнакомого третьего всадника. Пригляделся. Да это белокурый пир, в богатом одеянии, подобающем его высокому духовному сану. И несет же нелегкая этого белокожего шайтана!

Лоуренс еще издали сошел с коня и с руками, вытянутыми для приветствия, пошел навстречу хану, пытаясь обнять его. Но Джунаид-хан холодно кивнул, подал англичанину лишь одну руку. Лоуренс иного приема и не ожидал — хан не забыл неподобающего поведения пира в гостях у прикаспийских туркмен.

— Умоляю вас, хан-ага, не обижайтесь на старого друга, — Лоуренс улыбался одними губами, но светлые глаза мерцали холодно и равнодушно. — Мы порой не властны над собою… Нашими поступками повелевают другие… Если не шефы, то всевышний. — Видя, что его слова не возымели действия, Лоуренс бросил заготовленную фразу: — Если вы, мой хан, не уважаете во мне англичанина, то хоть чтите меня, как пира, мой высокий мусульманский сан духовника.

Хан по-прежнему дулся, ехал молча, не поддерживая разговора сыновей и Лоуренса. Когда завиднелись окрестности Герата, англичанин придержал своего скакуна и, поравнявшись с Джунаид-ханом, резко бросил:

— Хан-ага! Не уподобляйтесь обидчивой бабе. Возьмите себя в руки! Мы сейчас въедем в город, на людях появимся… Так не давайте повода врагам языки чесать.

Джунаид-хан вскинул выцветшие брови, но, встретившись взглядом с льдистыми, колючими глазами Лоуренса, осекся, где-то в горле застряли проклятия, и он, вымещая бессильную злобу на своем умном аргамаке, остервенело огрел его камчой, понесся вскачь.

Маленькая кавалькада едва поспевала за ханом. Эшши-бай тревожно поглядывал то на отца, то на гостя. «На ком сейчас зло сорвет?» — с тревогой думал Эшши-бай. Уж сын-то знал крутой нрав отца, который с годами становился несноснее.

Подъезжая к дому, Джунаид-хан все же дал волю своим чувствам. Там, где еще утром был пустырь, купленный ханом у одного разорившегося торговца, он увидел аллею саженцев чинары. Он узнал своих батраков, вскапывавших лунки, расчищавших пешеходную тропинку, носивших воду в бурдюках.

Джунаид-хан натянул поводья — аргамак, дико сверкая белками глаз, стал пританцовывать на месте. Батраки пали ниц, управляющий имением, пожилой иранский туркмен, с побледневшим лицом кинулся к хану и, рискуя угодить под конские копыта, низко склонился в поклоне. «Там, на родине, меня так не боялись», — довольно отметил про себя Джунаид-хан.

— Какой ублюдок распорядился посадить чинары? — Джунаид-хан еле удержался, чтобы не хлестнуть камчой перепуганного управляющего. — Кто, спрашиваю?

Управляющий молчал, не смея поднять глаз.

— Это я, отец, — осипшим от волнения голосом произнес Эшши-бай.

— Разве ты не знаешь, что человек при жизни не может дождаться прохлады от чинары? Под ее сенью будут наслаждаться другие… А ты, я к тому времени сгинем со свету! Для кого сажаешь? Кто здесь будет после нас? Может быть, сюда придут большевики, как они пришли в Хиву, в Бедиркент. Может, сама земля афганская наплодит этих красных… Дурной пример заразителен. Значит, для этих нерезаных недоносков стараешься?! — Джунаид-хан, натужно закашлявшись, ослабил поводья — конь, поматывая красивой головой, пошел иноходью. — В Крыму, у эмира бухарского, пока не пришли большевики, был дворец с большим садом… Так там он посадил вечнозеленый тис. Есть такое дерево, у которого хвоя и плоды ядовитые, и живет оно четыреста лет… Пусть деревья четыре века источают яд. Не думаю, что после нас люди станут лучше, благороднее. Пусть помнят… Вот так-то, сынок! А чинары вырвать! Немедленно…

Лоуренс, на что жестокий и суровый человек, которого никогда не трогали человеческие судьбы, и тот не нашелся, что подумать, — настолько его ошеломила ханская мизантропия.

Всадники на рысях въехали в просторный ханский двор. Над двумя юртами, установленными рядом с большими домами из добротного жженого кирпича, вились струйки дыма. По двору суетливо носились слуги, свежевали баранов, потрошили гусей, индюков; горел огонь в глиняных тамдырах — печах, где выпекали пышные пшеничные чуреки.

Джунаид-хан не сразу понял, с чего это весь дом всполошился, но тут же догадался: приехал Лоуренс, и Эшши-бай распорядился достойно встретить гостя. Но хана такая прыть сына озлила, и он не преминул съязвить: «Ты чего это перед этим нерезаным выслуживаешься? В ханы метишь?! Не дождешься, когда я подохну?»

Сын знал причину отцовского гнева. Не так давно, когда хан находился в хорошем расположении духа, Эшши осмелел:

— Мне, отец, скоро стукнет сорок. А я все в баях хожу… Я ведь все-таки сын самого Джунаид-хана…

— Пока я жив, этому не бывать, — отрезал Джунаид-хан. — Хватит тебе и той чести, что ты сын Джунаид-хана! В роду джунаид, что из крупного колена орсыкчи, — ты знаешь, так называют наш род — должен быть только один хан. Им ты станешь только после моей смерти.

Джунаид-хан окинул сына пронизывающим взглядом. Эшши-бай не сводил с отца по-собачьи преданных глаз, но хан в последнее время не доверял своему чаду, казалось, что тот ради ханского титула был готов пойти на отцеубийство. «Видно, потому заглядывает в глаза этому нерезаному пиру, чтобы его благосклонностью заручиться… Отойду я в небесные чертоги аллаха, будет притворно плакать на людях… О лицемерный мусульманин! Смертельно ты ненавидишь врага при жизни, будь он сосед, аульчанин или брат родной… Грызешься, как злой пес, а стоит врагу умереть, так идешь к нему в дом, на поминки… Вздыхаешь притворно, хвалишь усопшего. А при жизни был готов сожрать его с потрохами. Гяур и тот во сто крат благороднее, прямодушнее. Если умер его враг, лицемерить не будет, на похороны не пойдет, на поминках не появится. Скорее при жизни помирится и с камнем за пазухой ходить не будет. А мы так злобны и мстительны, что самую малую обиду до самой смерти не забываем. Или труп врага сладко пахнет?!»

Больше всего Джунаид-хан боялся, что после смерти сыновья нарекут его именем своих детей, как это принято у туркмен. «Не смейте моим именем называть внуков, — наставлял он сыновей. — Чтобы ваши жены били, наказывали их?! Прикасаясь к ним, носящим мое имя, они, выходит, будут избивать, поносить и меня. Я в могиле перевернусь…»

Ханским сыновьям было и невдомек, почему отец противится такой доброй традиции. С испокон веку живет в народе этот обычай: чтобы имя человека в земле не лежало. Если бы они могли заглянуть в тайники дремучей души отца… Старому хану не давала покоя слава Чингисхана. Правда, с годами эта зависть становилась глуше, тупее, но он благоговел перед обычаями тех диких орд, некогда заполонивших почти полсвета. «Нашим бы детям научиться у них чтить своих родителей. Они боготворят своих отцов. Человек трепещет даже перед чужим, если тот носит имя его родителя. Тезку своего отца он величает не иначе как «Человек с красивым именем», «Трудноименуемый»… И никогда не назовет его имени. Дабы не осквернить. Хоть режь — не осмелится».

— Я, отец, пекусь лишь о чести Джунаид-хана. Твое гостеприимство должно быть достойно твоего имени… Поэтому я распорядился… По-твоему, щедро. — Спокойный голос Эшши-бая вселил в ханское сердце умиротворенность.

Но Джунаид-хан виду не подал, зачем-то поморщился, будто лизнул квасцы; его лицо напоминало сыну дряблую кожуру прошлогодней дыни-зимовки гарры гыз — старой девы, которую после того, как съедена мякоть, остается выбросить на свалку или, если не горчит, скормить скотине. Старый хан не переставал гримасничать… А ведь Эшши-бай прав — мудро, по-хански решил. Умаслил отца, пройдоха!


Поздней ночью, после обильной трапезы, когда все разошлись спать, Лоуренс и Джунаид-хан сидели вдвоем в ханских покоях. Перед ними стояли пузатые чайники с крепко заваренным зеленым чаем с жасмином. Уже давно остыл напиток в пиалах, никто не притронулся к белой кунжутной халве, засахаренным фруктам, сушеному инжиру, хурме…

Беседа захватила старого хана и английского эмиссара, приехавшего в Герат не с пустыми руками: вместе с ним прибыл большой караван с оружием и боеприпасами. Кейли сдержал свое слово. А вот что надобно было Лоуренсу? Видно, не простые заботы привели его в Герат, если решился пуститься в такой дальний путь. Ведь все обговорили — весной Эшши-бай перейдет советскую границу, поднимет мятеж в большевистском тылу. Может, надумал с Эшши-баем пойти?

Эмиссар не стал томить хана, видя, как тот вымученно улыбался, сгорая от нетерпения поскорее узнать о цели приезда гостя. Но гордость не позволяла Джунаид-хану спросить о том первым.

— Мы, хан-ага, хотели бы видеть вас во главе отрядов, которые зажгут пожар в тылу красных. — Лоуренс имел обыкновение смотреть собеседнику не в глаза, а в ноги. И на этот раз он уставился на мягкие, новенькие ичиги Джунаид-хана, а тот, беседуя с англичанином, всегда думал об одном и том же: «Друг смотрит в глаза, враг — в ноги. Кто же ты, друг или враг?» — Эшши-бай — хорош, смел и отважен. Ваш сын, хан-ага! А ваше имя, авторитет соберет под знамя ислама всю Туркмению… Вам только стоит показаться там, пусть только люди узнают, что вы приехали, а там тут же вернетесь, Эшши-бай сменит вас, продолжит. Важно, чтобы мятеж был связан с вашим именем…

«Хитришь, белокурый плут, — раздумывал хан. — Стоит лишь ногой ступить — все тело увязнет, словно в зыбучем песке…»

Лоуренс неожиданно поднял голову и остановил пристальный взгляд на раздумчивом лице своего собеседника.

— Вы, я вижу, хан-ага, не верите мне, — Лоуренс снова опустил глаза. — Ваша неудача — это и наш провал…

— Где гарантия? — перебил Джунаид-хан.

— Успеха мятежа или вашего скорого возвращения?

— И того и другого…

— Вот этот разговор мне нравится. Вы вернетесь через две недели. Слово джентльмена. А успех мятежа обеспечен. К Пешавару мы стянули свои войска… К вашему выступлению они подойдут в Афганистан, к советской границе. Вы поднимаете повстанцев и от имени туркменского народа обращаетесь к правительству Великобритании за помощью… Наши батальоны перейдут границу… — Лоуренс исподлобья взглянул на хана — тот беззвучно смеялся, от смеха сотрясалось его большое, грузное тело, на глазах выступили слезы.

— Старые сказки рассказываешь, Лоуренс. — Джунаид-хан вытащил из-за пазухи большой платок, вытер им глаза, промокнул пот на шее. — Я это уже однажды слышал, а что из этих заверений вышло, сам знаешь… Ты лучше скажи, на какие силы опираться там, в Туркменистане. Лучше синица в руках, чем журавль в небе.

— На севере Туркмении, в Хиве, Каракалпакии, — Лоуренс недоверчиво поглядывал на хана, рассказывая без прежнего энтузиазма, но, убедившись, что тот слушает его внимательно, приободрился, — существуют подпольные антисоветские повстанческие организации, которые связаны с басмаческими отрядами. Есть свои люди в милиции, колхозах, советских учреждениях, которые по первому вашему сигналу выступят против Советской власти. Во главе подполья Халта-ших, Балта Батыр, муллы, ишаны, но… Их надо возглавить. Там нужна сильная, волевая рука. Одним словом, им не хватает Джунаид-хана. Что вы скажете, хан-ага?

Джунаид-хан опустил голову и неожиданно спросил:

— Хочешь, я расскажу тебе легенду? Ее мне еще покойный дед рассказывал… Жил-был старый-престарый филин. Пока был молод, удача не изменяла, постарел — не везло, ослаб, часто болел. С виду казался сильным, а пищу себе уже раздобыть не мог, только ухал с досады, пугал…

Однажды старая птица увидела в поле молодого зайца и бесшумно кинулась за ним. Косой не растерялся, юркнул в колючие заросли, филин за ним, да застрял… Острый, длинный шип пронзил ему грудь, а заяц спасся, лишь оставил в когтях у хищника клочок серой шерстки.

— Мне ваша легенда больше чем понятна. Но вы не так стары… У вас, хан-ага, опыт, талант… Умные вас уважают, глупые трепещут перед вами. Вернетесь — занимайтесь торговлей. Вас освободят от налогов, пошлин. Не только в Афганистане, но и в Иране. Вам только надо будет… — Лоуренс, услышав посапывание, запнулся, заскрипел зубами от ярости. Джунаид-хан, натянув на лицо дубленку, вытянувшись на ковре, спал, иногда даже всхрапывал.

Английский эмиссар, набросив на плечи халат, вышел. Когда под окном утихли быстрые шаги Лоуренса, хан поднялся, натянул поглубже шапку, на его лице блуждала хитрая усмешка.

Джунаид-хан, накинув на себя дубленку, не спеша прошел во двор, вскинул голову — небо чистое, звездное. В вышине, в оголенных кронах кряжистых гуджумов, гулял ветер, налетавший порывами. Где-то вдали истошно завопил ишак, лениво брехали собаки. А потом наступила тишь, безмолвие…

Герат спал глубоким сном, казалось, весь мир был погружен в дремоту, чуткую, настороженную. Хан замедлил шаги, прислушался, почудились вскрики, не то вздохи, огляделся по сторонам, зашарил глазами по небу и, забыв о звуках, настороживших его, поразился необъятности мироздания, его бесконечности, его нетленной красоте. Вспомнилась мать, молодая, красивая: «Не смотри, сынок, пристально на луну, на звезды, — суеверно говорила она. — А пальцем покажешь — великий грех, ибо человек песчинка, он умирает, а звезды, луна — бессмертны… Они творение аллаха, и сам всевышний, оседлав их, летает по вселенной».

А ему, десятилетнему мальчишке, хотелось по высокой горе взобраться на небо, достать звезду, которая, казалось, была соткана из серебра, разбивать ее молотком, резать ножом, набивать этим драгоценным металлом большие хорджуны… Или поймать лучи солнца и смотать их в золотой клубок. Вот тогда, когда у него будет много золота и серебра, он наделает матери много-много украшений, таких, что видел на одной русской губернаторше, приезжавшей однажды в Бедиркент. Тогда все баи в округе, даже сам хан Хивы, будут валяться у него в ногах, выпрашивая драгоценности… У него будет много войск, рабов, он им прикажет построить минареты, такие высокие, по которым можно взобраться на небо и снимать звезды, ловить лучи солнца…

Джунаид-хан остановился, замер. Откуда-то доносилось едва слышное стрекотание, постепенно переходившее в курлыканье журавлей, теперь уже летевших на него и медленно проносившихся над ним, где-то в небесной выси. Они летели с севера, оттуда, где простиралась его родина. Может быть, эти журавли летом вили гнезда в плавнях Амударьи, пили ее воду, кружились над его родным Бедиркентом, а теперь держали путь на юг, в теплые страны, чтобы ранней весной вернуться обратно. И хану неотвратимо захотелось увидеть этих птиц вблизи, в ту минуту он дорого бы дал, чтобы они опустились где-нибудь в окрестностях Герата, и тогда он сломя голову понесся бы туда, чтобы хоть краешком глаз взглянуть на них. Ведь они еще вчера ходили по его земле, видели каракумские просторы…

Журавли уже давно пролетели, унося с собой весну и лето, а Джунаид-хан стоял не шелохнувшись — в ушах все еще раздавалось их грустное постаныванье. Он прошелся по двору — птичья перекличка, казалось, по-прежнему раздавалась над головой, и он будто прогуливался по своему родному аулу, что остался далеко-далеко. О, если бы продлить эти счастливые минуты, когда на душе наступали просветление, блаженство, уводившие его от черной, гнетущей тоски. Тоска, тоска!.. Это была ностальгия, его самая тяжкая боль сердца. Она, как ржа, точила его нутро, душу. Как избавиться от нее? Где отыскать чудодейственное снадобье? Он знал, каким бальзамом излечиваются от этой болезни. Возвращением на родину. Но дорога домой, с мечом, ему заказана, ибо силой потерянного не вернешь и людей за собой не поведешь: большевики, Советы располагают нечто большим, более могучим, нежели грубая физическая сила. Значит, остается признать себя побежденным — это единственная плата за его возвращение на родину… Побежденный — это повинный, униженный, отдающий себя на милость победителя…

Джунаид-хан чуть не задохнулся от гнева и обиды, будто кто-то нанес ему удар под дых. Нет, этому не бывать! Ехать с миром? Это против его естества, против его характера, привыкшего стоять над другими, повелевать, властвовать, все еще не смирившегося ни со старостью, ни с убывающей силой.

В углу двора особняком стоял дом Эшши-бая и его жен; неясные очертания его проступали в ночной темени яркими «молниями» — большими тридцатилинейными керосиновыми лампами, горевшими в покоях ханского сына и его самой молодой жены. Сыновья не ложились, пока не засыпал отец.

Эшши встретил хана у дверей и, войдя с ним в дом, впервые за последние годы заметил, как постарел, сдал отец, ссутулился, походка стала по-стариковски шаркающей, хотя иногда он спохватывался, старался приподнимать ноги, но ненадолго. Он взглянул на сына — в слегка помутневших ханских глазах мелькнула и грусть и растерянность, а Эшши-бая охватила какая-то пронзительная жалость к отцу. В ту минуту его мстительное сердце забыло, как помыкал им отец всю жизнь, как презирал его только за то, что он чем-то похож на мать, как мучил его подозрениями, недоверием.

— Сынок! — Голос Джунаид-хана звучал просительно. — Пойдешь в Туркмению сам… Я не смогу. Видать, скоро умру. Лоуренс отказа не простит. Зачем я им такой — старый, немощный, слишком много знающий, да еще и строптивый… Благословляю тебя, сынок! Носи отныне звание хана, а я… — Он тяжко вздохнул, будто хотел сказать, что в одном доме двум ханам теперь делать нечего и один из них — скорее всего он, Джунаид, — лишний. Впрочем, кто знает, для пользы дела, наверное, и лучше, если Эшши в Туркмению ханом поедет: больше почета и послушания. Неплохо и для острастки — друзей и ворогов. Не бай какой-нибудь, а хан, сын самого Джунаид-хана, хивинского владыки, не беда, что бывшего… Но заговорил Джунаид-хан вовсе о другом, не о том, что только подумал, словно выторговывая за свою милость новую услугу сына. — Есть у меня к тебе, сынок, просьба… Это мое предсмертное завещание. Похороните меня на родной земле, под родным аулом, на кладбище, где погребен святой Исмамыт Ата. Это будет нелегко, знаю… Если даже это будет стоить столько золота, сколько будет весить мой труп, не скупитесь, отдайте… Пусть только красные позволят в родной земле захоронить. Не согласятся, бросьте мои останки в Амударью… Если даже воды, которые омоют мое тело, хотя бы коснутся родных берегов, я тоже буду доволен… на том свете.

Джунаид-хан тяжело опустился на ковер, облокотился на высокую атласную подушку и прикрыл веки — не поймешь, то ли дремлет, то ли молча прислушивается к тому, что происходит вокруг.

В ту ночь во дворе Джунаид-хана никто не сомкнул глаз, начиная от Эшши-хана и кончая слугами.

Загрузка...