Тимошка деду не внук…


Тимошка деду не внук. Наверное, и у Тимошки был когда-то родной дед, и отец, и мать, только когда — он этого не помнит.

Тимошка помнит шумный город, море, базар и Толика. Толик — это кличка. У всех воров клички, а Толик — вор. Он и Тимошку учил быть жуликом.

Ловкий, маленький Тимошка, он не в окно — в фортку влезал, из чужих карманов уводил кошельки. Всё было…

Тимошке снится базар. Жаркий, пёстрый, залитый солнцем. На базаре бьют Толика.

«Он вор! Негодяй! — кричит растрёпанная женщина, размахивая яркой кофтой в голубых розах. — Будьте свидетелями — это моя кофта!»

Давя рассыпанные баклажаны, городовые волокут Толика под руки и взваливают на телегу. Ломовой, нахлёстывая лошадь, правит к участку, и Тимошке видно через завесу пыли, как бьётся о кованый край телеги окровавленная голова Толика. За телегой бегут, улюлюкают…

«Будьте свидетелями!..» — вопит женщина.

Прячась за прилавками, Тимошка пробирается к лазу в дощатом заборе и мчится по откосу в слободку.

Через колючие заросли терновника он видит, как на галерее дома, в котором они с Толиком проживают, роются в узлах городовые, а хозяйка дома стоит внизу, в палисаднике, у плиты под черешней, переворачивая на сковороде пригорелые бычки. Она ругает Толика всякими гадкими словами.

«Чтобы он сдох! — кричит она. — Кто знал, что он продаёт ворованное?..»

А усатый городовой, перегнувшись через перила галереи, смотрит на кусты, под которыми сидит, не дыша, Тимошка, и говорит сиплым басом:

«Мы дознаемся, кто знал!»

Тимошка, холодея от страха, припадает к земле и ползёт прочь, раздирая острыми шипами рубаху… Ему кажется, что городовой сейчас его догонит и схватит за шиворот.

Вот что снится Тимошке, и он стонет и плачет всё громче и громче.

* * *

Всё так оно и было наяву, только городовой его не видел. И не думал за ним гнаться. Тимошка тогда просидел в кустах до темноты и, только когда солнце окунулось с макушкой в море, спустился на берег.

В беспамятстве он упал на холодный песок. Там ночью его и нашёл дед.

— Я думал, что ребёнок не жив, — рассказывал шарманщик хозяину, Василию Васильевичу. — И посудите сами, что стало со мной, когда он открыл глаза? Я его взял на руки и принёс в дом. У меня тогда был ещё дом. Только на другой день — вы представляете? — только на другой день ребёнок проглотил глоток воды и сказал, что его зовут Тимофей. Тимофей… — повторил старик нараспев, и веко над глазом у него задрожало. — А моего внука звали Гершеле… — Старик говорил глухо, чуть слышно. — У нас была хорошая большая семья. И в одну ночь я остался на всём свете совсем один… Вот что такое погром. — И, помолчав, он добавил: — Я бы вам не стал рассказывать всего этого, если бы вы не спросили меня, почему я кручу шарманку. Я был тоже уважаемый человек. Меня приглашали в оркестр Одесского театра.

Бывший музыкант Одесского театра и питерский рабочий сидели на крыльце, а перед крыльцом черноглазый Тимошка и хозяйская дочь Фроська играли в чижика.

— Чур, мне не водить! — кричала Фроська, прыгая на одной ножке.

Отбежав в сторону, Тимошка ловко подхватил летящий чижик и отобрал у Фроськи лапту.

— Вот тебе и чур…

— Он не еврейское дитя, — вздохнул шарманщик, — и всё равно, разве я мог его бросить, больного и одинокого? На всём свете одного… Но сколько у меня с ним было забот, про это не знает даже бог, потому что я ему не жаловался, — горько пошутил Семён Абрамович.

Забот действительно было много. Когда Тимошка поднялся после горячки, старый музыкант решил уехать из проклятого города. Он потихоньку от знакомых купил у грека шарманку и попугая.

«Я очень прошу об этом никому не говорить. Если узнают, меня будут считать сумасшедшим. Пусть думают, что я пропал», — сказал он, расплачиваясь с греком.

Перед отъездом они с Тимошкой пошли на базар. Там по старой привычке Тимошка запустил руку в чужой карман. Когда он отдал деду краденый кошелёк, дед его взял, пересчитал деньги — в кошельке было тридцать девять копеек серебром и медью, — потом спросил:

«Чей кошелёк?»

«Кошелёк-то? Да на базаре одна тётка брала ставридку».

Тимошка уже хотел рассказать, как тётка торговалась, покупая рыбу, но дед его перебил:

«Беги на базар и отдай даме её портмоне… Понял? Или я тебя больше знать не знаю».

Тимошка не хотел, чтобы дед от него отказался, а кошелёк отдать было жалко.

Он долго слонялся по базару. И никак не мог придумать, как же ему поступить. Потом купил на три копейки халвы и пошёл к морю.

Сидя на большом камне, к которому ползли волны, Тимошка грыз халву.

К вечеру он зарыл потёртый кошелёк в гальке, а на камне нацарапал крест и, трижды плюнув, не оборачиваясь, побежал домой.

Деду он сказал, что отдал кошелёк тётке.

«Какая же благодарность была от дамы?» — спросил дед.

Тимошка молчал. Он не ожидал такого вопроса.

«Запомни, это было в последний раз! — сказал дед. — Иди умойся. Сколько ты съел халвы, дурень? Тебя стошнит».

Зарытый кошелёк не давал Тимофею спать. Он даже снился ему. Утром он побежал на берег. Там шабашила артель. Грузчики весело ругались. Тимошка разгрёб на примеченном месте гальку. Кошелька не было. Грузчики пропили тридцать шесть копеек вместе с кошельком… Больше Тимошка не воровал.

«Если это случится ещё раз, я тебя отведу в полицию», — пообещал дед.

С той поры Тимошка, даже невиноватый, обходил стороной городовых.

Дед никогда его не ласкал. Молча кормил, молча брал шляпу, в которую Тимошка собирал у публики за представление медяки.

Не ласкал и не бранил. Учил песням. Когда Тимофей, сразу схватив мотив новой песни, не запоминал слов, дед говорил с досадой:

«Песня без слов! Это мог себе разрешить Мендельсон! А ты будь внимательнее. Слушай и повторяй:

Зачем улыбкою коварной

Ты сердце бедное разбил?»

Тимошка повторял с пятого на десятое. Не трогало Тимошку «разбитое сердце».

Но была песня, которую не надо было учить. Она запоминалась сама. Про чайку, которую убил охотник. Он убил её, когда ещё солнце не вставало. Тимошка пел и видел, как над озером поднимается туман, от ветра клонится тростник у берега, а раненая белая птица ещё трепещет на холодной воде.

Вот вспыхнуло утро,

Румянятся воды… —

пел Тимошка, жалея белую чайку.

— Дитя есть дитя, — говорил шарманщик. — Наверное, богу было угодно дать мне ещё одно тяжёлое испытание. Только мне иногда становится не по себе, когда я думаю, что мне не двадцать лет, что уже поздно растить человека.

Загрузка...