Было около четырех часов утра, когда Баба Хаджи забарабанил к нам в дверь. Он что-то прокричал на фарси.
На улице по радиотрансляторам разносился азана – призыв к молитве – грустные, унылые завывания, звавшие правоверных к исполнению священного долга.
– Время молитвы, – пробормотал Махмуди.
Зевая и потягиваясь, он встал с постели и направился в ванную для ритуального омовения: надлежало ополоснуть руки от локтей до кисти, лоб, нос и ступни.
Мое тело ныло после сна на продавленном, тонком матраце без пружин. Махтаб спала в центре – между мной и Махмуди – и беспрестанно ворочалась, так как ей мешали деревянные края сдвинутых кроватей. Она сползла во впадину, ко мне под бок, и спала так крепко, что я не могла сдвинуть ее с места. Так мы и лежали, прижавшись друг к другу, несмотря на жару, когда Махмуди отправился в гостиную для отправления молитвы.
Через несколько минут его голос влился в хор голосов Баба Хаджи, Амех Бозорг, их дочерей, Зухры и Фереште, и младшего, тридцатилетнего сына, Маджида. Другие пять сыновей и дочь Фери жили отдельно, в собственных домах.
Не знаю, сколько времени длилась молитва: я то засыпала, то просыпалась и не слышала, как Махмуди опять лег. Но даже тогда религиозные отправления домашних не закончились. Баба Хаджи нараспев, во весь голос читал Коран. То же самое делала Амех Бозорг в своей спальне на другом конце дома. Так продолжалось в течение нескольких часов, пока оба, судя по голосам, не впали в транс.
Я встала уже после того, как Баба Хаджи, завершив молитвенный ритуал, уехал на работу – он был владельцем фирмы по импорту и экспорту под названием «X. С. Салам Годжи и сыновья».
Моим первым желанием было принять душ, чтобы смыть с себя вчерашний день. Полотенец в ванной не оказалось. Махмуди предположил, что в доме Амех Бозорг ими вообще не пользуются, тогда я сняла с постели простыню, которая должна была нам их заменить. Штора для душа тоже отсутствовала, вода попросту стекала в отверстие, находившееся в нижнем углу ванной, мраморный пол которой был уложен с уклоном. Несмотря на все эти неудобства, душ меня освежил.
Пока я одевалась – в скромные юбку с блузкой, – Махтаб и Махмуди тоже приняли душ. Я слегка подкрасилась и старательно уложила волосы. Как сказал мне Махмуди, дома, в семейном кругу, можно было оставаться с непокрытой головой.
Амех Бозорг, в домашней цветной чадре, суетилась на кухне. Поскольку для работы ей нужны были обе руки, она обмотала свисавшие концы чадры вокруг себя, забрав их под мышки. Чтобы они не выскользнули, ей приходилось плотно прижимать руки к бокам.
Скованная в движениях, она возилась на кухне, которая когда-то была красивой, но сейчас, как и весь дом, нуждалась в ремонте. Стены были покрыты многолетним слоем жира. Большие металлические шкафы наподобие тех, что висят на кухнях в американских закусочных, проржавели. Двойная мойка из нержавеющей стали была завалена грязной посудой. Кастрюли и сковороды всех сортов громоздились на разделочных поверхностях и на маленьком обеденном столе. Поскольку другого свободного места не было, Амех Бозорг готовила на полу, где на рыжевато-коричневом мраморе лежал красный с черным коврик. Весь пол был в крошках, жирных масляных пятнах и таинственных сахарных дорожках. Я с удивлением увидела холодильник и морозильную камеру с отделением для льда фирмы «Дженерал электрик». Я быстро заглянула внутрь – там стояло множество ненакрытых тарелок и салатниц с остатками еды, из которых торчали ложки. Кухня также была оснащена итальянской посудомоечной машиной и единственным во всем доме телефоном.
Я была потрясена, когда Махмуди с гордостью сообщил мне, что Амех Бозорг тщательно убрала дом в честь нашего приезда. Интересно, на что было похоже это жилище до уборки?
Старообразная, тощая прислуга, чьи гнилые зубы составляли идеальный цветовой ансамбль с ее темно-синей чадрой, суетливо выполняла приказания Амех Бозорг. Она водрузила на поднос чайник, сыр и хлеб – разумеется, все проделывалось на полу – и поставила его на полу в гостиной – для нас.
Чай разливали в маленькие стаканчики, эстаконы, объемом с четверть чашки, строго по старшинству: сначала Махмуди, единственному мужчине «за столом», затем Амех Бозорг, почтенной матроне, потом мне и наконец Махтаб.
Амех Бозорг изрядно подсластила свой чай, зачерпнув из сахарницы одну за другой несколько ложек и всыпав их в стакан. Добрая половина сахара осталась на ковре – приглашение тараканам к завтраку.
Чай, горячий и крепкий, оказался на удивление хорош. Я отпила глоток, и Амех Бозорг что-то выговорила Махмуди.
– Нет бы тебе положить сахар? – спросил он.
Я заметила, что Махмуди как-то странно стал изъясняться по-английски. Дома бы он сказал: «Ты не положила…» Сейчас он словно нарочито старался подчеркнуть, что английский язык является для него иностранным. Уже много лет Махмуди говорил по-английски как истинный американец. С чего вдруг такая перемена? Он что, опять начал думать на фарси, а потом переводить на английский? Вслух я ответила:
– Этот чай хорош и без сахара.
– Ты ее огорчила. Но я сказал, что ты и так сладкая. Сахар тебе ни к чему.
В глубоко посаженных глазах Амех Бозорг читалось явное неодобрение. Пить чай без сахара, вероятно, было нарушением этикета, ну и пусть. Я встретила взгляд своей золовки и, продолжая потягивать чай, выдавила из себя улыбку.
Хлеб, который подали к чаю, был пресным, безвкусным, сплющенным и засохшим – он напоминал картон. Сыр был овечий, острый. И Махтаб, и я любили овечий сыр, но Амех Бозорг не знала, что его надо хранить в воде, иначе он потеряет свой аромат. От этого сыра несло немытыми ногами, и мы с трудом проглотили по кусочку.
В то утро меня навестил Маджид, младший из сыновей. Он был весел, дружелюбен и прилично говорил по-английски. Он хотел показать нам множество достопримечательностей. Мы должны были осмотреть дворец шаха. И парк Мелят – один из тех редких уголков Тегерана, где растет трава. Он также готов был сопровождать нас по магазинам.
Однако мы знали, что все это придется отложить. Первые несколько дней мы будем принимать гостей. Друзья и родственники – дальние и близкие – хотели повидать Махмуди и его семью.
В то утро Махмуди настаивал, чтобы я позвонила родителям в Мичиган, я не соглашалась. Мои сыновья, Джо и Джон, которые остались с моим бывшим мужем в Мичигане, знали, где мы, но поклялись мне, что будут молчать. Я хотела скрыть это от моих родителей. Иначе они бы стали волноваться. А у них и без того было слишком много поводов для треволнений. У отца обнаружили рак толстой кишки – он был приговорен. Я хотела избавить родителей от лишних тревог и сказала им, что мы едем в путешествие по Европе.
– Я скрыла от них, что мы в Иране, – призналась я.
– Они в курсе, – огорошил меня Махмуди.
– Да нет же. Я соврала, что мы едем в Лондон.
– Когда мы в последний раз их навещали, я, уже стоя в дверях, сказал им, что мы собираемся в Иран.
Так что мне пришлось позвонить. На другом конце света раздался мамин голос. Поздоровавшись, я спросила у нее об отце.
– Он держится молодцом, – сказала мама. – Правда, химиотерапия – штука тяжелая.
Наконец я сообщила ей, что звоню из Тегерана.
– О Господи! – воскликнула она. – Этого-то я и боялась!
– Не беспокойся. Мы прекрасно проводим время, – солгала я. – Все замечательно. Будем дома семнадцатого числа.
Я передала трубку Махтаб, у которой заблестели глаза при звуках родного бабушкиного голоса.
Закончив разговор, я повернулась к Махмуди:
– Ты меня обманул! На самом деле они не знали, где мы.
– Но я же им сказал, – пожал он плечами.
Меня охватила паника. Неужели мои родители не расслышали? Или я уличила Махмуди во лжи?
Родственники приходили толпами – многолюдным обедам и ужинам не было конца. При входе в дом мужчинам вручались пижамы для гостей. Они удалялись в соседнюю комнату, чтобы быстро переодеться, и присоединялись к нам в гостиной. Амех Бозорг всегда держала наготове несколько полотнищ чадры для женщин, которые с необычайной ловкостью меняли черную уличную чадру на цветную домашнюю, при этом ни на дюйм не приоткрыв лица.
Гости беспрерывно ели и разговаривали.
Во время бесед мужчины то и дело возносили молитвы. У каждого в руке были четки – из пластика или камней – для того, чтобы ровно тридцать три раза повторить: «Алла акбар» – «Аллах всемогущ».
Если гости являлись утром, то нескончаемая церемония прощания начиналась к полудню. Уже облачившись в уличную одежду, они целовали друг друга на прощание и делали несколько шагов к входной двери, тут они задерживались поболтать, опять целовались и опять делали несколько шагов, и снова – разговоры, крики, плач, объятия еще минут на тридцать—сорок пять, а то и на час. Казалось, здесь никто никуда не спешит.
Наконец они уходили, ибо в послеполуденные часы должна была неукоснительно соблюдаться сиеста – как из-за жары, так и из-за строгого расписания молитв.
Если гости являлись к ужину, они засиживались допоздна, так как каждый раз приходилось дожидаться, когда вернется с работы Баба Хаджи – чего раньше десяти никогда не бывало, – он усаживался за трапезу с мужчинами в пижамах и женщинами, укутанными в чадру.
В доме я обычно ходила с непокрытой головой, однако присутствие некоторых гостей обязывало к соблюдению мусульманских ритуалов. Однажды вечером неожиданно нагрянули гости, Амех Бозорг влетела к нам в комнату, швырнула мне черную чадру и что-то рявкнула Махмуди.
– Быстро надевай, – велел он. – В доме гости. Среди них человек в тюрбане.
«Человек в тюрбане» значит мулла масджида – мечети. В иерархии христианского духовенства его можно сравнить со священником или пастором. По халату (под названием абба), напоминавшему скорее плащ, и по классическому головному убору, от которого и пошло это название – «человек в тюрбане», его можно сразу отличить от рядовых иранцев – в обычных костюмах или спортивных куртках и с непокрытой головой. «Человек в тюрбане» пользуется колоссальным уважением.
Воспротивиться требованию Махмуди я никак не могла – пришлось укутаться в чадру, но тут я с ужасом обнаружила, что от нее исходит отвратительный запах. Кусок покрывала, приходившийся на нижнюю часть лица, заскоруз от засохшей слюны. В доме я не видела ни носовых платков, ни салфеток. Вместо них женщины пользовались чадрой – это я успела заметить. Вонь была омерзительной.
«Человека в тюрбане» звали Ага Мараши. Его жена приходилась родной сестрой Баба Хаджи. Кроме того, он был каким-то дальним родственником Махмуди. Опираясь на трость ручной работы, он нетвердой походкой вошел в гостиную, пригибаясь под собственным весом – никак не меньше трехсот фунтов. Он медленно опустился на пол, постанывая от напряжения. Не в состоянии скрестить ноги, он просто раскинул их в стороны и наклонился вперед. Живот под черным одеянием свисал до полу. Зухра проворно поднесла ему поднос с сигаретами для почетных гостей.
– Чаю мне, – резко приказал он, прикуривая одну сигарету от другой.
Он кашлял и шумно, с хрипом дышал, не утруждаясь прикрывать рот.
Чай был мгновенно подан. Ага Мараши зачерпнул полную ложку сахара, всыпал его в свой эстакон, затянулся, прокашлялся и добавил вторую.
– Я буду твоим пациентом, – заявил он Махмуди. – Мне надо лечиться от диабета.
Я все никак не могла определить, что было отвратительнее – заскорузлая от слюны чадра, под которой я тщательно скрывала лицо, или «человек в тюрбане», ради которого меня обязали в нее замотаться.
Я, старательно сдерживая рвотные позывы, должна была высидеть до конца. Как только гости ушли, я сдернула с себя чадру и сказала Махмуди, сколь мерзкой была исходившая от нее вонь.
– Женщины в нее сморкались.
– Это неправда. Не выдумывай.
– На, убедись сам.
Только осмотрев покрывало, он понял, что я не преувеличиваю. Интересно, что это творится с Махмуди? – недоумевала я. Неужели он так простодушен, что, погрузившись в мир детства, не замечает очевидных вещей?
В течение первых нескольких дней мы с Махтаб проводили время главным образом в спальне, выходя оттуда лишь для того, чтобы встретить новых гостей. По крайней мере у себя в комнате мы могли сидеть не на полу, а на кровати. Махтаб играла с кроликом или со мной. Нам было скучно, жарко и тоскливо.
Ежедневно во второй половине дня по иранскому телевидению передают выпуски последних известий на английском языке. Когда Махмуди сказал мне об этом, я с нетерпением стала ждать этих передач – не столько ради информации как таковой, сколько ради того, чтобы послушать родной язык. Передачи начинались около 16.30 и продолжались пятнадцать-двадцать минут. Это зависело от ведущего.
Первый блок новостей был неизменно посвящен войне с Ираком. Каждый день торжественно сообщалось о числе понесенных Ираком потерь, однако о потерях иранцев не говорилось ни слова. Всякий раз в выпуск вставлялись кадры кинохроники – одержимые юноши и девушки отправляются на священную войну (юноши – сражаться, девушки – готовить еду и выпекать хлеб, что вообще-то считалось мужским делом), засим следовал патриотический призыв добровольно вступать в армию. После этого шел пятиминутный блок новостей о Ливане, поскольку ливанские шииты – мощное крыло исламистов – пользуются поддержкой Ирана и страстно преданы аятолле Хомейни; выпуск завершала трехминутная сводка новостей из-за рубежа, во время которой Америку обязательно поливали грязью. Американцы, как мухи, мрут от СПИДа. Число разводов в Америке превышает всякие разумные пределы. Если Военно-воздушные силы Ирака бомбили какой-нибудь танкер в Персидском заливе, то обязательно по наущению американцев.
Эта «клюква» мне быстро надоела. Если таковы передачи на английском, то чем же средства массовой информации пичкают иранцев на фарси?
Саид Салям Годжи, которого мы называли Баба Хаджи, был загадочной личностью. Он редко бывал дома и почти никогда не разговаривал с членами семьи, кроме как призывая их на молитву или читая им суры из Корана, тем не менее его влияние чувствовалось во всем. Когда рано утром, после многочасовой молитвы, надев свой неизменный серый костюм в пятнах от пота, он уходил из дому, вознося хвалу Аллаху и перебирая четки, в воздухе оставалась его железная воля. Весь день, пока он чередовал свои дела с посещениями мечети, в Доме висела его тяжелая, мрачная аура. Его отец был «человеком в тюрбане». Брат недавно погиб в Ираке смертью мученика. Всегда памятуя о своем выдающемся происхождении, он держался с отрешенным видом человека, осознающего собственное превосходство над другими.
По окончании долгого дня, состоявшего из работы и молитв, Баба Хаджи возвращался домой, и начиналась суматоха. Около десяти часов слышался звук открывающихся ворот, что служило сигналом к действию. Раздавался чей-нибудь возглас: «Баба Хаджи!», и эта весть разносилась по всему дому. Зухра и ее младшая сестра Фереште в течение дня носили русари, но перед появлением отца быстро меняли их на чадру.
Примерно на пятый день нашего пребывания в доме Баба Хаджи Махмуди сказал мне:
– Ты должна надевать в доме чадру или по крайней мере русари.
– Нет, – ответила я. – И ты, и Маммаль уверяли меня, что дома я могу оставаться с непокрытой головой. Они поймут, потому что я американка, – вот ваши слова.
– Баба Хаджи на тебя сердится. Мы все-таки находимся в его доме.
Это прозвучало отнюдь не как просьба. В голосе Махмуди слышались властные нотки, почти угроза. Эта черта его характера была мне хорошо знакома, и я всегда восставала против нее. Но здесь он был в своей стране, в своей среде. У меня же не было выбора, но всякий раз, когда я обматывалась ненавистным шарфом, чтобы предстать перед Баба Хаджи, я говорила себе: скоро мы вернемся в Мичиган, на мою родину, к моим близким.
Поведение Амех Бозорг становилось все менее сердечным. Она высказала Махмуди свое неудовольствие по поводу нашей глупой американской привычки ежедневно принимать душ. Накануне нашего приезда она посетила хамум – общественную баню – для совершения ритуала, занимающего целый день. С тех пор она ни разу не мылась и, похоже, в обозримом будущем не собиралась этого делать. Она, как и все ее семейство, не меняла грязную одежду, невзирая на чудовищную жару.
– Нельзя принимать душ каждый день, – заявила она.
– Наоборот, это необходимо, – ответил Махмуди.
– Вы смываете все клетки с кожи, простуда проберется в желудок, и вы заболеете.
Спор окончился вничью. Мы продолжали ежедневно принимать душ, Амех Бозорг и остальные домочадцы – зарастать грязью.
Тщательно соблюдая личную гигиену, Махмуди, казалось, не замечал царившей в доме антисанитарии.
– В рисе полно жуков, – как-то пожаловалась я.
– Неправда. Ты просто вбила себе в голову, что тебе здесь не нравится.
За ужином, запустив ложку в рис, я выловила сразу несколько жуков и положила их на тарелку Махмуди. Оставлять еду на тарелке считается невежливым, и потому, чтобы не обидеть хозяев, ему пришлось съесть жуков. Он убедился в моей правоте.
Махмуди не замечал отвратительного запаха, наполнявшего дом всякий раз, когда, по мнению Амех Бозорг, наступала пора отвести дурной глаз. Это делалось при помощи курения специальных семян – зловонных и черных, – всыпанных в рассеиватель – сосуд наподобие дуршлага. Рассеиватель используется для приготовления риса по-ирански – в нем рис равномерно нагревается, образуя корочку. Однако в руках Амех Бозорг, наполненный дымящимися семенами, он превращался в орудие пытки. Она обносила им все углы дома, и Махмуди, так же как и я, задыхался от едкого запаха.
Иногда Махтаб играла с приходившими в гости детьми, у которых понемногу училась фарси, но в этой непривычной для нее обстановке все время льнула ко мне, не выпуская из рук своего кролика. Однажды, когда ей нечем было заняться, она пересчитала комариные укусы у себя на личике. Их оказалось двадцать три. Вообще-то она была искусана с ног до головы.
Шли дни, и Махмуди, казалось, стал забывать о нашем с Махтаб существовании. Поначалу он переводил мне все разговоры, любую незначительную реплику. Сейчас он перестал себя этим утруждать. Нас с Махтаб выставляли гостям напоказ, и мы должны были высиживать перед ними часами, стараясь мило улыбаться, хотя и не понимали ни единого слова из того, что они говорили. В течение нескольких дней мы с Махтаб общались исключительно друг с другом.
Мы обе ждали – жили ожиданием – того дня, когда наконец мы сможем вернуться в Америку.
На плите непрерывно попыхивал казан с едой – для каждого, кто был голоден. Множество раз я наблюдала, как кто-нибудь из присутствующих пробовал на вкус его содержимое, пользуясь общей большой ложкой, ссыпая остатки обратно в казан или попросту на пол. Поверхности рабочих столов и пол были усеяны сахарным песком – результат неряшливости во время чаепитий. Кухня и ванная кишели тараканами.
Я почти ничего не ела. Дежурным блюдом Амех Бозорг было баранье хореше, изрядно сдобренное дохмбехом. Так называется курдюк, мешочек с жиром – около восемнадцати дюймов в диаметре, – болтающийся под хвостом у иранских овец. Иранцам по вкусу его прогорклость, а кроме того, он служит дешевым заменителем растительного масла.
Дохмбех хранился у Амех Бозорг в холодильнике; приготовление любого блюда начиналось с того, что она отрезала кусок жира и растапливала его в кастрюле с длинной ручкой. Затем бросала туда лук, крупно порезанное мясо, бобы и прочие овощи, которые оказывались под рукой. Все это тушилось до самого вечера, от едкого запаха жира некуда было деться. К ужину ни я, ни Махтаб не могли смотреть на произведение кулинарного искусства Амех Бозорг. Даже Махмуди не чувствовал особого аппетита.
Постепенно медицинское образование и здравый смысл Махмуди одержали верх над семейной почтительностью. Я постоянно твердила ему об антисанитарных условиях в доме, и наконец Махмуди прозрел.
– Я врач и надеюсь, ты прислушаешься к моему совету, – сказал он сестре. – Ты не соблюдаешь гигиену. Тебе необходимо принимать душ. И приучить к этому своих детей. Нельзя так к себе относиться.
Амех Бозорг пропустила слова младшего брата мимо ушей. Когда он отвернулся, она метнула на меня злобный взгляд – мол, ей известно, откуда ветер дует.
Душ был не единственной дурной привычкой, оскорблявшей достоинство моей золовки. Однажды, уходя из дому, Махмуди чмокнул меня на прощание в щеку. При виде такого безобразия Амех Бозорг пришла в ярость.
– Чтобы я больше этого не видела! – разносила она Махмуди. – В доме дети!
То обстоятельство, что младшенькая из детей, Фереште, готовилась поступать в Тегеранский университет, роли не играло.
После нескольких дней безрадостного затворничества в доме Амех Бозорг мы наконец отправились по магазинам. Махмуди, Махтаб и я с нетерпением ждали этого часа – нам очень хотелось накупить экзотических сувениров для наших американских друзей и родственников. Для себя мы намеревались приобрести ковры и драгоценности, поскольку в Тегеране они сравнительно дешевы.
По утрам, несколько дней подряд, в сопровождении Зухры или Маджида, мы выезжали в город. За четыре года после революции население Тегерана увеличилось с пяти миллионов – подумать только! – до четырнадцати. Провести точную перепись было невозможно. В результате экономического кризиса разорялись целые деревни, чьи жители устремлялись в Тегеран в поисках еды и жилья. В город также вливались тысячи, если не миллионы, беженцев из охваченного войной Афганистана.
Всюду были несметные толпы – люди с мрачными лицами спешили по делам. Никто не улыбался. Зухра или Маджид вели машину, застревая в немыслимых пробках, создаваемых не без участия пешеходов, которые, казалось, не дорожили ни собственной никчемной жизнью, ни жизнью своих детей, то и дело перебегавших запруженные машинами мостовые.
По краям улиц были вырыты широкие канавы, по которым текла сбегавшая с гор вода. Жители использовали этот бесплатный «родник» в самых различных целях. В канавы вываливали мусор. Владельцы магазинов обмакивали в них свои швабры. Одни здесь мочились, другие мыли руки. На каждом углу нам приходилось перепрыгивать через эти зловонные потоки.
Всюду велись строительные работы – вручную и бестолково. Для рам, например, использовались не планки размером четыре на два, а бревна диаметром в четыре дюйма; хоть и очищенные от коры, они были непросушенными и кривыми. Не заботясь о точности, строители соединяли бревна разных размеров, сооружая дома сомнительного качества и прочности, словно их строил из нестандартных кубиков ребенок.
Город был на военном положении – всюду рыскали угрюмые полицейские и вооруженные до зубов солдаты. По улицам было страшно ходить – ведь ружья были заряжены. Непрерывно попадались навстречу мужчины в темно-синих полицейских формах, чьи винтовки были нацелены на пешеходов – на нас в том числе. А что, если случайный выстрел?
На улицах было полно повстанцев в маскировочной одежде. Они останавливали все машины подряд и подвергали их обыску – искали антиреволюционную контрабанду: наркотики, литературу, критикующую шиизм, и американские кассеты. За последнее нарушение закона можно было схлопотать шесть месяцев тюрьмы.
Особый ужас внушал пасдар – Корпус стражи исламской революции, специальные подразделения, патрулировавшие город в небольших белых пикапах «ниссан». Казалось, у каждого жителя имелась про запас леденящая душу история о пасдаре. Пасдар был ответом аятоллы на создание савака – секретной полиции шаха. О пасдаре, куда вербовались чуть ли не уличные бандиты, наделявшиеся неограниченной властью, ходили темные легенды.
Одна из задач пасдара заключалась в том, чтобы следить за соблюдением требований, предъявляемых к женской одежде. Меня изумляло это стремление к благопристойности. Женщины, нимало не смущаясь, кормили младенцев грудью у всех на виду, а вот волосы, подбородок, запястья и щиколотки должны были быть тщательно скрыты от посторонних глаз.
По словам Махмуди, мы принадлежали к элите этого странного общества. Наш род был знатен и уважаем – его представители по сравнению с подавляющим большинством населения являлись чрезвычайно культурными и образованными людьми. Рядом с теми, кого мы видели на улицах Тегерана, даже Амех Бозорг могла служить образцом мудрости и аккуратности. К тому же мы были относительно богаты.
Махмуди собирался ввезти в Иран 2000 долларов туристскими чеками, но ввез явно больше и ни в чем себе не отказывал. Да и Маммаль был только рад сунуть нам деньги, демонстрируя таким образом свои возможности и влияние, а также желая отплатить за наше гостеприимство в Америке.
Курс риала по отношению к доллару был невообразим. В банках он составлял сто риалов за доллар, но, как сказал Махмуди, на черном рынке был еще выше. Я подозревала, что именно поэтому Махмуди иногда исчезал из дому без меня. У Махмуди было столько денег, что он не мог носить их с собой. Большая их часть была рассована по карманам висевшей в шкафу одежды.
Теперь-то я поняла, почему люди на улицах открыто держали в руках пачки банкнот толщиной в пять-шесть дюймов. Для того чтобы что-нибудь купить, надо было потратить целое состояние. В Иране не существует системы кредитов и никто не расплачивается чеками.
Мы с Махмуди перестали ориентироваться в реальной стоимости денег. Было приятно их транжирить, чувствуя себя богатыми. Мы купили расшитые вручную наволочки, рамы для картин, тоже ручной работы, украшенные золотым узором, и замысловатые миниатюрные книжечки. Махмуди купил Махтаб золотые серьги с бриллиантами. Мне он подарил золотые кольцо, браслет и также бриллиантовые серьги. Кроме того, мне было куплено нечто особое – золотое ожерелье, стоимость которого равнялась трем тысячам долларов. В Штатах оно стоило бы гораздо дороже.
Нам с Махтаб очень понравились пакистанские платья – длинные и яркие. Махмуди купил нам и их. Мы выбрали два мебельных гарнитура – полированное дерево, инкрустированное золотыми листьями, и экзотическая обивка. Это была мебель для столовой, а также диван и кресла в гостиную. Маджид пообещал, что организует отправку мебели в Америку. Эта покупка рассеяла почти все мои страхи. Махмуди намеревается вернуться домой.
Однажды утром, когда Зухра собиралась взять нас с Махтаб за покупками в компании еще семерых родственниц, Махмуди вручил мне толстую пачку риалов. В тот день моей главной находкой стал итальянский гобелен – пять на восемь футов, – я представляла, как потрясающе он будет смотреться на стене у нас дома. Он стоил двадцать тысяч риалов, что-то около двухсот долларов. Больше я не купила практически ничего и решила попридержать деньги до следующего раза. Я знала, что Махмуди, который потерял счет деньгам, не заметит и даже не поинтересуется тем, сколько я потратила.
Почти каждый вечер в доме то у одного, то у другого из многочисленных родственников Махмуди устраивались торжественные ужины. Мы с Махтаб играли там роль экспонатов. Эти, мягко говоря, скучные вечера позволяли нам отлучаться из ужасного дома Амех Бозорг.
Вскоре стало ясно, что все родственники Махмуди четко делятся на две категории. Одна половина клана – рьяные шииты, фанатичные приверженцы аятоллы Хомейни – жила подобно Амех Бозорг – в грязи, презирая западные идеалы и традиции. Другая половина была более европеизированной, более терпимой по отношению к остальному миру, более образованной, дружелюбной и, уж конечно, более чистоплотной. Они вполне могли изъясняться по-английски и были гораздо любезнее с Махтаб и со мной.
Нам нравилось бывать у Резы и Ассий. У себя в доме племянник Махмуди держался доброжелательно и мило. Ассий, похоже, тоже питала ко мне симпатию. Она старалась не упустить ни одной возможности поупражняться в английском, которым владела не слишком хорошо. Ассий и еще несколько родственников скрашивали наше тоскливое пребывание в этой чужой стране.
Мне редко позволяли забыть, что, будучи американкой, я являюсь врагом иранцев. В качестве примера приведу такой случай. Однажды вечером нас пригласила в гости двоюродная сестра Махмуди, Фатима Хаким. Иногда иранки, выйдя замуж, берут фамилию мужа, но чаще оставляют девичью. Фатима же была урожденной Хаким и замужем за Хакимом, близким родственником. Этой славной женщине лет пятидесяти хватало смелости все время улыбаться мне и Махтаб. Она не говорила по-английски, но тем не менее была приветлива и внимательна во время ужина. Ее муж, необычайно рослый для иранца, большую часть вечера бормотал молитвы или нараспев читал Коран, тогда как мы слушали уже ставший привычным гвалт родственников.
Сын Фатимы был престранной личностью. Скорее всего, ему было около тридцати пяти, однако лицо его осталось детским, а рост не превышал четырех футов. Возможно, он являлся очередным продуктом генетических отклонений в результате родственного брака, что я уже столько раз наблюдала в семействе Махмуди.
За ужином это карликовое существо заговорило со мной по-английски с ярко выраженным британским акцентом. Хотя мне и было приятно слышать английскую речь, его манера держаться меня нервировала. Будучи человеком набожным, он ни разу не поднял на меня глаз.
После ужина он обратился ко мне, уставившись в угол:
– Мы хотели бы попросить вас подняться наверх. Махмуди, Махтаб и я взошли за ним по лестнице и, к нашему вящему изумлению, увидели комнату, обставленную американской мебелью. Вдоль стен стояли стеллажи с книгами на английском языке. Сын Фатимы усадил меня на низкую кушетку. Махмуди и Махтаб сели по бокам.
Пока я рассматривала столь дорогую моему сердцу знакомую обстановку, вошли остальные родственники. Они расселись согласно иерархии – самое почетное место предназначалось для мужа Фатимы.
Я вопросительно взглянула на Махмуди. Он пожал плечами, тоже не понимая, что происходит.
Муж Фатимы что-то произнес на фарси, и сын перевел адресованный мне вопрос:
– Вы хорошо относитесь к президенту Рейгану? Заикаясь от неожиданности и стараясь быть вежливой, я пролепетала:
– В общем, да.
Вопросы посыпались один за другим.
– А как насчет президента Картера? Что вы думаете по поводу отношений Картера с Ираном?
На сей раз я уклонилась от ответа – с какой стати я должна оправдываться за свою страну в иранской гостиной, куда меня заманили.
– Мне бы не хотелось это обсуждать. Я никогда не интересовалась политикой.
Они не унимались.
– Наверняка, перед тем как вам сюда приехать, – сказал сын, – вы наслушались россказней об угнетенном положении женщин в Иране. Сейчас, погостив здесь, вы убедились, что все это выдумки?
Вопрос показался мне слишком нелепым.
– Я убедилась в обратном, – ответила я.
Я уже собралась было разразиться тирадой по этому поводу, но, посмотрев на надменных, высокомерных мужчин, перебирающих четки со словами «Алла акбар», и на подобострастно молчавших, укутанных в чадру женщин, передумала.
– Не хочу я об этом говорить, – отрезала я. – И отказываюсь отвечать на дальнейшие вопросы. – Повернувшись к Махмуди, я вполголоса попросила: – Лучше уведи меня отсюда. Здесь не суд, а я не свидетель.
Махмуди оказался в щекотливом положении: с одной стороны, ему следовало защитить свою жену, с другой – проявить уважение к родственникам. Он решил, что лучше просто отмолчаться, и разговор перешел на религиозные темы.
Сын достал с полки книгу и сделал на ней надпись: «От всего сердца – Бетти».
Это была книга нравоучительных изречений Имама Али, основателя секты шиитов. Мне объяснили, что сам Мохаммед повелел Имаму Али стать его преемником, но после смерти пророка сунниты захватили власть в свои руки и установили контроль над большей частью исламского мира. Что и являлось яблоком раздора между суннитами и шиитами.
Я постаралась принять подарок как можно любезнее, однако остаток вечера прошел натянуто. После чая мы ушли.
Уже у нас в комнате в доме Амех Бозорг между нами вспыхнул спор.
– Это было невежливо с твоей стороны, – выговаривал мне Махмуди. – Ты должна была с ними согласиться.
– Но ведь это неправда.
– Правда, – изрек мой муж.
Я не поверила своим ушам: Махмуди разделял точку зрения шиитов, утверждавших, будто женщины являются самой что ни на есть полноправной половиной населения Ирана.
– Это твое предубеждение, – продолжал Махмуди. – Женщин в Иране никто не угнетает.
Боже правый! Он собственными глазами видел, как здешние женщины становились рабынями своих мужей, как их закрепощали и религия, и правительство, что явствовало хотя бы из оскорбительного и вредного для здоровья пережитка прошлого – традиционной женской одежды.
Мы легли спать, обозленные друг на друга.
По настоянию некоторых членов семьи мы побывали в одном из дворцов бывшего шаха. Когда мы вошли во дворец, мужчин и женщин разделили. Меня вместе с другими женщинами ввели в комнату, где обыскали на случай контрабанды и проверили, надлежащим ли образом я одета. На мне были манто и русари, подаренные Амех Бозорг, а также толстые черные носки. И хотя ноги были закрыты до последнего миллиметра, меня все равно не пропустили. Старшая «инспектриса» заявила через переводчика, что мне не хватает плотных шаровар.
Махмуди, выяснив причину задержки, решил вмешаться. Он объяснил, что я иностранка и не имею длинных шаровар. Но его объяснение было отвергнуто, и всей группе пришлось ждать, пока жена Маммаля, Нассерин, сходит к родителям – они жили поблизости – и принесет мне недостающие шаровары.
Тем не менее Махмуди продолжал утверждать, что и это не свидетельствует об ущемлении женских прав.
– Просто бабе захотелось покуражиться, вот и все. Это не норма.
Когда наконец мы были допущены во дворец, нас ждало разочарование. Мифическое богатство было почти полностью разграблено мародерами Хомейни, а то, что осталось, – варварски уничтожено. От роскоши шаха не осталось и следа, однако экскурсовод подробно описывал нам его бесстыдное, порочное богатство, затем подвел нас к окну, откуда открывался вид на трущобы, и прокомментировал это следующим образом: как мог шах купаться в роскоши, наблюдая нищету масс?! Мы шли по пустым залам и заглядывали в комнаты, где сохранилась кое-какая обстановка, – вокруг нас с истошными криками носились немытые, брошенные без присмотра дети. Главной достопримечательностью дворца оказался ларек, где продавали исламскую литературу.
Этот поход не дал ничего ни уму, ни сердцу, однако благодаря ему мы с Махтаб скоротали еще один день нашего пребывания в Иране.
Время тянулось мучительно долго. Мы с Махтаб жили ожиданием возвращения в Америку – к нормальной, здоровой жизни.
В середине второй недели нашего «отпуска» благодаря Резе и Ассий на нас повеяло домом. Одним из самых дорогих воспоминаний Резы об Америке был День благодарения, проведенный с нами в Корпус-Кристи. И сейчас он попросил меня приготовить на ужин индейку.
Идея привела меня в восторг. Я вручила Резе список того, что нужно купить, и он целый день рыскал по магазинам.
Индейка оказалась тощей, непотрошеной, в перьях, с неотрубленными ногами и головой. Я провозилась с ней целый день, так как обязана была справиться с задачей. Кухня Ассий, хотя и не блистала чистотой, была стерильной по сравнению с кухней Амех Бозорг, и я с удовольствием готовила, радуясь возможности отметить американский праздник.
В хозяйстве Ассий не было сковородки. Духовкой она тоже никогда не пользовалась. Мне пришлось разрубить индейку на несколько больших кусков и запечь их в кастрюлях. Махмуди и Реза сновали между кухнями Ассий и Амех Бозорг, точно выполняя мои инструкции шеф-повара.
Мне пришлось изобретать замену многим продуктам. Вместо шалфея я добавила в подливу марсай – пряную траву – и свежий сельдерей, который Реза отыскал после нескольких часов хождения по рынкам. Для начинки я выпекла некое подобие французского хлеба. Картошку, которая была здесь деликатесом, я протерла через дуршлаг с помощью деревянного пестика, напоминавшего кеглю, затем размяла в кашицу все тем же пестиком, и получилось картофельное пюре.
За что бы я ни взялась, я натыкалась на различия в бытовой культуре. Иранцы понятия не имеют о существовании посудных полотенец или прихваток для кастрюль. Вместо вощеной бумаги или целлофана они заворачивают продукты в газеты. Мое намерение испечь яблочный пирог не осуществилось из-за отсутствия сковороды, и пришлось печь яблочное печенье. О температуре в духовке я могла только догадываться, так как делений на термометре не было видно, а Ассий была бессильна мне помочь, потому что никогда не пользовалась духовкой.
В результате целого дня трудов я приготовила сухую, жилистую и в общем безвкусную индейку. Но Реза, Ассий и их гости ели и похваливали – по правде говоря, по сравнению с грязной, жирной пищей, которой нас потчевали в Иране, мое кушанье было поистине праздничным.
Махмуди чрезвычайно мною гордился.
Наконец наступил последний день нашего отпуска. Маджид предложил провести утро в парке Мелят.
Мы с радостью приняли его предложение. Маджид был единственным по-настоящему приятным человеком в семействе Амех Бозорг, единственным, у кого живо светились глаза. Маджид и Зия, который произвел на меня такое сильное впечатление в аэропорту, были совладельцами косметической фабрики. Основной продукцией их предприятия был дезодорант, которым почему-то и не пахло в доме Амех Бозорг.
Похоже, Маджид был не ограничен в свободном времени и проводил его в играх с многочисленными детьми представителей клана. Фактически он был единственным взрослым, кого хоть в какой-то мере интересовали дети. Мы с Махтаб прозвали его шутилой.
В парк Мелят мы отправились только вчетвером: Маджид, Махмуди, Махтаб и я. Лучшего способа для завершения нескончаемых двух недель нельзя было и придумать. Мы с Махтаб считали часы, остававшиеся до отъезда.
Парк являл собой оазис зеленых лужаек и цветников. Махтаб была на седьмом небе от счастья – наконец-то ей было где порезвиться. Они с Маджидом, весело играя, убежали вперед, Махмуди и я медленно брели следом.
Я бы получила несравненно большее удовольствие от прогулки, если бы могла скинуть с себя дурацкие балахон и платок. Жара и запахи немытых человеческих тел – они проникали даже в этот Эдем – вызывали во мне дикое раздражение. Как же я ненавидела Иран!
Внезапно я почувствовала, как Махмуди сжал мою руку, что служило некоторым нарушением этики шиитов. Он был задумчив и опечален.
– Перед тем как нам уехать из дома, случилось то, о чем ты не знаешь, – сказал он.
– Что же?
– Меня уволили с работы.
Я заподозрила ловушку, почуяла опасность, ощутила прежние страхи.
– Почему? – спросила я, отдернув руку.
– Руководство клиники решило нанять на мое место человека с гораздо более низким окладом.
– Ты лжешь, – вскричала я. – Это неправда.
– Нет. Правда.
Мы сели на траву и продолжили разговор. На лице Махмуди вновь отразились признаки глубокой подавленности, не оставлявшей его последние два года. Юношей он уехал на Запад из родной страны попытать счастья. Он серьезно учился, получил лицензию врача-остеопата, а затем и практику анестезиолога. Сначала он работал в Корпус-Кристи, затем в Алпине, маленьком городке, расположенном на севере полуострова штата Мичиган. Все было в порядке, а потом пошли неприятности. Некоторые из них Махмуди навлек на себя сам, хотя и отрицал это. Некоторые возникли на почве расовых предрассудков, а некоторые явились результатом невезения. Как бы то ни было, заработок Махмуди резко сократился, а профессиональная гордость была глубоко уязвлена. Нам пришлось уехать из горячо любимой нами Алпины.
По моему настоянию Махмуди согласился занять место в детройтской клинике на Четырнадцатой улице, где проработал около года. А сейчас выходило, что он лишился и этого.
Но будущее отнюдь не казалось мне безысходным. Сидя на траве и утирая слезы, я попыталась приободрить Махмуди.
– Это не страшно, – говорила я. – Найдешь другое место, я тоже снова пойду работать.
Махмуди оставался безутешен. Взгляд его затуманился и стал пустым – выражение лица, присущее многим иранцам.
После обеда мы с Махтаб начали укладывать вещи – наконец-то! Больше всего на свете мы желали вернуться домой. Мне безумно хотелось уехать отсюда – никогда в жизни я ниоткуда так не стремилась вырваться. Нам предстояло в последний раз отужинать в Иране! Провести последний вечер в обществе людей, чьи язык и традиции так и остались для меня чужими.
Нам надо было умудриться упаковать все накупленные сокровища, и мы занимались этим с удовольствием. Глаза Махтаб светились радостью. Она знала, что завтра вместе со своим кроликом пристегнется ремнями к креслу самолета и полетит домой.
Я все же сочувствовала Махмуди. Он понимал, что его родина и семья мне глубоко неприятны, и я старалась лишний раз не показывать своей безграничной радости по поводу окончания нашего отпуска. Тем не менее ему тоже следовало собираться.
Желая убедиться, что ничего не забыто, я оглядела маленькую, убогую спальню – Махмуди, по-прежнему в состоянии подавленности, сидел на кровати.
– Полно тебе, – сказала я, – давай-ка укладывать вещи. Лекарства, которые он привез в дар местным больницам, так и не были вынуты из чемодана.
– Что ты собираешься с ними делать? – спросила я.
– Не знаю.
– Почему бы не отдать их Хусейну?
Старший сын Баба Хаджи и Амех Бозорг был преуспевающим фармацевтом.
В глубине дома зазвонил телефон, но я едва обратила внимание на этот звук. Я должна была заканчивать сборы.
– Я еще не решил, как поступить с лекарствами, – произнес Махмуди. Голос у него был мягкий, но отчужденный. Вид – задумчивый.
Мы не успели договорить, так как Махмуди позвали к телефону, и я отправилась на кухню следом за ним. Звонил Маджид, который должен был подтвердить нашу бронь на завтрашний рейс. Махмуди что-то обсудил с ним на фарси, а затем сказал по-английски:
– Лучше поговори с Бетти.
Мой муж передал мне трубку, и я содрогнулась от недоброго предчувствия. Внезапно все кусочки чудовищной головоломки встали на свои места. Радость, переполнявшая Махмуди, когда он воссоединился со своей семьей, и его явное сочувствие исламской революции. Эта бездумная трата денег. А как же мебель, которую мы купили? Тут я вспомнила, что Маджид все еще ничего не предпринял для ее отправки в Америку. А может быть, сегодня утром в парке Маджид не случайно увел от нас Махтаб – хотел оставить нас наедине? Мне вспомнились тайные беседы Махмуди с Маммалем, когда тот гостил у нас в Мичигане. У меня уже тогда возникло подозрение, что они что-то затевают.
И сейчас я знала – должно произойти нечто ужасное, знала еще до того, как Маджид произнес:
– Завтра вы не сможете вылететь.
Стараясь говорить спокойно, я спросила:
– Что значит – не сможем вылететь?
– Надо было привезти ваши паспорта в аэропорт за три дня для получения разрешения на выезд. Вы не сделали этого вовремя.
– Я же не знала. Меня никто не предупредил.
– Как бы то ни было, завтра вы никуда не летите.
Маджид произнес это с оттенком некоторого снисхождения – мол, женщинам, а уж тем более западным, никогда не понять, как устроен мир. Но в его словах слышалось и кое-что еще – холодная, почти отрепетированная, отчетливость. Вся моя симпатия к Маджиду исчезла.
– Когда будет следующий рейс, которым мы сможем вылететь? – заорала я.
– Не знаю. Мне надо это выяснить.
Когда я повесила трубку, у меня было такое ощущение, словно из меня выкачали всю кровь. Я была совершенно без сил. Интуиция подсказывала мне, что бюрократическая проблема паспортов тут ни при чем – дело гораздо серьезнее.
Я утащила Махмуди обратно в спальню.
– Что происходит? – гневно спросила я.
– Ничего-ничего. Мы полетим следующим рейсом.
– Почему ты протянул с паспортами?
– Упустил из виду. Никто об этом не подумал.
Я была на грани истерики. Я старалась сохранять спокойствие, но чувствовала, что меня трясет. От напряжения у меня срывался голос.
– Я тебе не верю, – выкрикнула я. – Ты лжешь. Забери паспорта. И укладывай свои вещи. Мы едем в аэропорт. Объясним, что мы не знали о требовании предоставлять паспорта за три дня, и, может быть, нас выпустят. Если нет, то будем ждать в аэропорту столько, сколько понадобится.
С минуту Махмуди молчал. Затем тяжело вздохнул. В течение семи лет нашего супружества мы старались избегать ссор. Мы всегда оттягивали до последнего решение серьезных, постоянно углублявшихся проблем нашей совместной жизни.
Сейчас Махмуди понимал – медлить нельзя; и еще до того, как он открыл рот, я знала, что он скажет.
Он присел на кровать рядом со мной и попытался обнять меня за талию, я отстранилась. Он заговорил спокойно и твердо, в его голосе нарастали властные нотки.
– Я действительно не знаю, как тебе объяснить. Мы не поедем домой. Мы остаемся здесь.
И хотя я ждала этой фразы уже несколько минут, я взорвалась.
– Лгун! Лгун! Лгун! – кричала я, вскочив с кровати. – Как ты мог так со мной поступить? Ты знал, по какой причине я согласилась сюда приехать. Ты обязан отпустить меня домой!
Да, Махмуди знал причину, но сейчас это не имело для него никакого значения.
Махтаб наблюдала за нами, не в состоянии понять, почему поведение отца так странно изменилось.
– Я не обязан отпускать тебя домой, – прорычал Махмуди. – Это ты обязана мне подчиняться, и ты останешься здесь.
Он схватил меня за плечи и толкнул на кровать. Он выкрикивал свои приказания с оскорбительной наглостью, с насмешкой, словно торжествовал победу в затяжной, тайной войне.
– Ты останешься здесь до конца своих дней. Понятно? И никуда не уедешь из Ирана. До самой смерти.
Потрясенная, я молча лежала на кровати, по щекам текли слезы, слова Махмуди доносились до меня словно из глубокого туннеля.
Махтаб захлебывалась от рыданий, прижимая к себе кролика. Безжалостная, жуткая реальность, казалось, стирала меня в порошок. Неужели это происходит на самом деле? Неужели мы с Махтаб пленницы? Заложницы? Узницы этого злобного незнакомца, который когда-то был любящим мужем и отцом?
Должен же быть выход из этого безумия! В своем праведном гневе я осознала, что по иронии судьбы Аллах на моей стороне.
В слезах бессильной ярости я бросилась вон из комнаты и столкнулась с Амех Бозорг и еще несколькими членами семьи, как всегда слонявшимися по дому.
– Все вы подлые лгуны! – крикнула я.
Никто не понимал, да и не хотел понимать, что творится с этой американкой, женой Махмуди. Я смотрела на их враждебные лица, ощущая всю нелепость и беспомощность своего поведения.
У меня текло из носа. По щекам струились слезы. Не имея ни носового платка, ни бумажных салфеток, я, как было принято среди женщин в семье Махмуди, утерлась шарфом.
– Я требую, чтобы немедленно собралась вся семья! – закричала я.
Каким-то образом до них дошел смысл моих слов, и начался созыв родственников.
Несколько последующих часов я провела в спальне вместе с Махтаб, плача, пытаясь справиться с тошнотой, впадая то в оцепенение, то в ярость. Когда Махмуди потребовал мою чековую книжку, я покорно ее отдала.
– Где остальные? – спросил он. У нас было три банковских счета.
– Я привезла только одну, – ответила я. Объяснение его удовлетворило, и он не стал обыскивать мою сумочку.
После этого он оставил меня одну, и каким-то образом мне удалось собрать мужество и начать думать, как защищаться.
Поздно вечером, после того как Баба Хаджи вернулся с работы и отужинал и семья собралась, вняв моему требованию, я вошла в гостиную, укутанная с головы до ног, желая выказать должное уважение. Я выработала стратегию. Я буду упирать на религиозную мораль, живым олицетворением которой являлся Баба Хаджи. Категории «хорошо» – «плохо» были для него четко обозначенными истинами.
– Реза, – я старалась говорить как можно спокойнее, – переводи Баба Хаджи то, что я буду говорить.
Услышав свое имя, старик поднял было на меня глаза, но тут же, как всегда, опустил долу – религия запрещала ему смотреть мне в лицо.
В надежде на то, что мои слова будут точно переведены на фарси, я перешла к отчаянной обороне. Я объяснила Баба Хаджи, что не хотела ехать в Иран, так как понимала – мне придется отказаться здесь от своих прав, дарованных всякой американке. Я боялась именно этого, поскольку отдавала себе отчет в том, что, находясь в Иране, буду всецело во власти Махмуди.
Почему же я все-таки приехала? – задала я риторический вопрос.
Для того чтобы познакомиться с семьей Махмуди и предоставить вам всем возможность увидеть Махтаб. Однако была еще одна причина, гораздо более глубокая и зловещая, которую я не могла, не решалась высказать вслух перед этими людьми. Вместо этого я поведала им историю вероломства Махмуди.
В Детройте, когда я поделилась с мужем своими опасениями – не попытается ли он оставить меня в Иране, – Махмуди сделал то единственное, что могло убедить меня в его добрых намерениях.
– Он поклялся на Коране в том, что никогда не задержит меня здесь против моей воли. – Меня беспокоило, хорошо ли слышит и понимает Баба Хаджи то, что я говорю. – Вы набожный человек. Неужели вы позволите ему так со мной обойтись после того, как он поклялся на Коране?
Махмуди сказал всего лишь несколько слов. Он признал правдивость моего рассказа – да, он действительно поклялся на Коране.
– Но у меня есть оправдание, – продолжал он. – Бог простит меня, потому что, если бы я этого не сделал, она бы не поехала.
Решение Баба Хаджи последовало незамедлительно и было безоговорочным. В переводе Резы оно звучало так: «Желание даби джана – для нас закон».
Я в прямом смысле слова ощутила на себе исходившую от них злобу и парировала нанесенный мне удар, хотя и понимала, что любой спор бесполезен.
– Вы подлые лжецы! Вы знали обо всем заранее. Это была ловушка. Вы несколько месяцев ее готовили. Я всех вас ненавижу! – Перестав сдерживаться, уже захлебываясь от слез, я кричала во весь голос. – Когда-нибудь я с вами расквитаюсь. Вы сотворили со мной это зло, прикрываясь исламом, поскольку знали, что я отнесусь к вашей вере с уважением. В один прекрасный день вы за это заплатите. Господь вас покарает!
Похоже, никого из них не тронуло мое горе. Они обменивались тайными взглядами, явно удовлетворенные тем, что Махмуди доказал свою власть над этой американкой.