«И я не различал, когда день или когда ночь, но светом неприкосновенным объят был».
Был один царь, имя ему Семиклей, правил царь своим царством разумно, и был порядок в его государстве, и быть бы ему довольну, да большое было у царя горе: царица Купава лежала прокаженна. Печально проходили годы, не собирал царь пиры, не затевал игрищ, не тешил себя потехой. Кроток вырос сын царевич, женился, и опять горе: царская невестка беса в себе имела. Кроток был Пров царевич, жалостив — плачевное сердце.
Разумно правил царь своим царством, разумные давал законы, и любил царь о божественном слушать и очень хотел Христа увидеть, все о Христе тайно думал.
Однажды прилег царь отдохнуть после обеда, лежит себе, раздумывает, — все о Христе думал, все Христа хотел увидеть, и видит, откуда ни возьмись, птица — летает посреди палаты, и такая необыкновенная, смотрит царь на птицу и диву дается. А птица взлетела под потолок, да как ударит крылом, посыпалась с потолка известка, да пылью царю в глаза, и ослеп царь.
Ослеп царь Семиклей. Сумрак покрыл палаты царские. И никому не стало доступа во дворец, крепко затворился царь, и еще печальнее настали дни.
А слух уж пошел, стали в народе поговаривать, что слепотой поражен царь, и стало в народе неспокойно.
Призвал Семиклей царевича-сына, сказал царевичу-Прову:
— Иди, чадо, в дальние земли и никого с собой не бери, еще станут обо мне рассказывать, о слепоте моей, один иди, собери дань, на это мы и проживем: как узнают люди, что ослеп я, придет другой царь и захватит наше царство, а что́ соберешь, то и будет нам напоследок.
И пошел Пров-царевич в дальние земли, никого с собой не взял, как наказал царь, а был царевич жалостив, жалко ему было отца ослепшего, мать прокаженную, жену бесноватую, и много тужил он — плачевное сердце. И в дальней земле нанял царевич от тамошних людей слуг, и собирал дань с великой крамолой, — и мало давали ему. Поспешно начал царевич собирать дань, и ничего не выходило, и наемные слуги, крамолой возмутив народ, оставили его.
И жалостью мучилось сердце — имел он сердце плачевное, как никто. Жалко ему было народ, которого возмутил он крамолой, и слуг наемных, до его прихода людей мирных, обольстившихся легкой наживой и ожесточенных наемным делом, жалко ему было отца, мать и жену — придет другой царь, возьмет их царство, и куда пойдут они, слепой, прокаженная и бесноватая, кому таких надо, кто их приютит? — и сам он, чем он им поможет? — хоть бы дань собрал, и это было бы им на черный их день, а он ничего не собрал и то малое, что дали ему, отдал, как плату, наемным слугам.
За городом при дороге сидел царевич один с пустыми руками и тужил и горевал, и все его сердце плачевное изнывало от жалости, — и лучше бы ему самому ослепнуть, как отец ослеп, быть прокаженным, как мать прокаженна, стать бесноватым, как жена бесновата, и лучше бы ему самому быть обиженным им через слуг наемных ожесточившимся народом и излившим ожесточение свое и обиду свою в непокорстве, и лучше бы поменяться ему местом со слугами, которых проклинает народ, а они, исполнявшие его волю, за все его одного винят.
И вот, когда сидел царевич при дороге, покинутый с своей отчаянной жалостью, и уж чернело в глазах его, и сумрак, кутавший его, быль ночнее сумрака, упавшего на отцовский дом, и непроглядней сумрака, простершегося над обиженным, ожесточенным народом, и удушливее сумрака, обнявшего наемных слуг, спустивших и плату и награбленное, когда почувствовал царевич, что один он на всей земле, кругом один, какой-то подошел к нему... странный какой-то, — сам Господь пришел к нему.
— Возьми меня, я тебя не оставлю.
— А откуда ты? — спросил царевич Христа.
Христос показал ему на гору — там по горе елочки стояли крестами в небо.
— А как тебя звать?
Христос смотрел на царевича.
— Кто ты?
Христос только смотрел на царевича.
И обрадовался царевич и протянул руки к Нему:
— Ты не оставишь меня!
— О, Прове, — сказал Христос, — в чем твое горе?
— Я раб царя Семиклея, — сказал царевич, — послан царем собирать дань, и мне ничего не дают, а велено мне скоро собрать. Не знаю уж, что и делать.
— Я тебе соберу, — сказал Христос, — оставайся тут, а я пойду в город.
И пошел один в город, а царевич остался, и видел царевич, как словно свет таял голубой дорожкой по его следу, и удивился.
Скоро из города показался народ, шли по дороге к Прову, несли дань царскую. И дивился царевич, откуда что бралось, так много было золота и серебра, о таком сокровище он и не думал, и все это для него, и всю эту дань он передаст царю, и эта дань была гораздо больше, какую ждет царь про черный день.
За богатыми пошла беднота, и когда последняя старушонка-нищенка положила свою копеечку, поклонилась царевичу и поплелась назад в город, царевич стал перед другом:
— Господи, как мне любить тебя!
— Так же, как я тебя люблю, — сказал Христос, — давай сотворим братство!
— Давай, — согласился царевич, — и будем навеки братья, — и подал Христу свой пояс.
И Христос, взяв от царевича пояс, связал его со своим, и опоясал себя и царевича.
— Проклят есть человек, — сказал Христос, — кто избрал себе брата и не был верен ему. Это братство более кровного братства рожденных братьев.
И сказал царевич:
— Много золота с нами, пойдем в нашу землю.
И они пошли, два названных брата, и подошли к царскому городу два названных брата, и на берегу у реки остановились, и сказал Христос царевичу:
— О, брате Прове!
— Я, брате.
— Войдем в воду и омоемся вместе.
И дивились ангелы на небесах, что сказал Господь: «о, брате Прове!»
Христос вошел в реку и с ним его названный брат царевич, там взял Христос рыбу.
— О, Прове!
— Я, Господи.
— Ты знаешь силу этой рыбы?
— Не знаю, брате.
И сказал Христос царевичу:
— Очи этой рыбы — от слепоты, стамех — от проказы, желчь — от нечистого духа.
И уразумел царевич в своем сердце: отец ослеп — и вот прозреет, мать прокаженна — и вот очистится, жена бесновата — и вот освободится. И положил царевич все сокровище — всю дань царскую, золото и серебро, до последней копеечки старушонки-нищенки к ногам своего названного брата, взял рыбу и поспешил домой — в дом печали и боли и отчаяния.
Желчью он коснулся сердца жены и она узнала его, заплакала. О, как давно она не видела его, потемненная нечистым духом, и вот видит... и видит и плачет.
— Свет! Царевич мой! Ненаглядный, ненасмотренный!
Стамехом он коснулся рук матери, и она поднялась с одра, словно омытая, прекрасная царица Купава.
— Ох, любезный мой, возлюбленный сын, мой радостный, ты обрадовал душу мою. Не увидишь моего лица плачевного, не услышишь моего рыдания, обвеселил ты сердце мое, ненаглядный, ненасмотренный!
И очами рыбьими он коснулся глаз отца, и отец прозрел от слепоты.
— Откуда ты это взял? — обрадовался царь.
И рассказал ему царевич все, что с ним было, все неудачи свои, и как подошел к нему какой-то странный, пожалел его, собрал для него большую дань, и потом они сотворили братство, и брат названный дал ему рыбу.
С плачем поднялся царь.
— Пойдем, сыну, ведь это Христос приходил к тебе!
И они поспешно вышли из дворца и пошли по дороге к реке, где оставил царевич своего названного брата. Но там его не было. На берегу лежало сокровище — золото и серебро, дань царская, но его уж не было. И глядя на дорогу, царь увидел: по дороге к горе, где елочки крестами в небо глядят, шел... и словно свет таял голубой дорожкой по его следу, Христос шел, сам Господь.
Царь растерзал одежды свои и с плачем припал к земле:
— Слава Тебе, Господеви, что не оставил нас в погибели!
1913 г.
В миру жить суетно, от мятежа мирского не отгребешься, от шатания лукавного не удержишься — и там нагрешишь, и тут нагрешишь, а потом изволь расплачиваться и в сем веке, и в будущем. Нет, уйти от мира — «как хотите, так и живите, Бог с вами!» — и в тишине быть во спасении.
Два старца так и сделали: Асаф старец, да Меркурий старец. В последний раз по базару потолкались старцы, подвязали себе по котомочке, запаслись сухариками, да с Богом — в пустыню.
О, пустыня моя прекрасная!
И в пустыне поселились старцы каждый отдельно в своей хижице, и лишь в неделю раз посещали друг друга, духовной ради беседы. А жил при старце Асафе отрок: забрел отрок в пустыню, старцу на глаза попался, старец его у себя и оставил жить при себе в работе. И был отрок Артемий и тих и кроток, и ясен, сложит так ручки и стоит у березок, и все словно улыбается, — старцы отрока очень полюбили, и был он им в утешение.
В миру жить трудно, суетно, а в пустыне пустынно: там находит уныние и печаль и тоска великая, там свое есть серое горюшко. Без отрока старцам куда там прожить, в пустыне! Тих и кроток, и ясен, примется отрок за рукоделье, поет псалмы и так красно — жить весело.
О, пустыня моя прекрасная!
Как-то на неделе сошлись старцы в хижице Асафа старца вечерок провести и по обычаю начали разговор о божественном, разговорились, да и сами того не замечая, перешли к делам житейским, как в миру жили, ударились в воспоминания, и впали в празднословие и скотомыслие, слово за слово, поспорили — Асаф старец Меркурия обличает, Меркурий старец Асафа обличает.
— Ты, — говорит, — Асафка, начальник блудничный, хля медведья!
— А ты, — говорит, — Мерка, запалитель содомский, кислядь!
И пошло — зачесались руки, да, вскоча, друг другу в бороду старцы и вцепились. Долго ли до греха, еще малость, — и разодрались бы до кровобоя, да Асаф старец спохватился — Асаф старец разумичен и потише будет Меркурия старца. Асаф пришел в чувство первый, выпустил из рук браду Меркуриеву, да к образам поклоны класть покаянные. Ну, и Меркурий тут опамятовался и тоже за поклоны принялся.
И покаялись старцы перед Богом, помянув грех согрешения своего, и отреклись от слов своих праздных и непотребных, и друг у друга прощения просить стали, прослезились.
— Прости меня, старче Меркурий, не хотел я тебя обидеть!
— Бог простит, старче Асафе, меня прости за дерзновение мое!
И так хорошо и мирно стало, хоть опять за божественное берись, начинай беседу, да отрок Артемий — отрок Артемий, бывши со старцами в хижице, все сидел тихо, в разговор не встревался, и даже во время боя ни разу голоса не подал, а тут словно прорвало что, так со смеху и покатился.
Взорвало старцев, как же так — дело Божье, каются, а он, знай, глотку дерет! И бросили старцы каяться, взялись за отрока. И так его щуняли, что тот не только что перестал смеяться — куда уж! — но и совсем притих, в уголок забился.
Видят старцы, поучили, — усрамился мальчишка, да и жалко: ведь какой он был утешный, и как станет у березок, да ручки так сложит, не наглядишься! Покликали его старцы ласково, приманили к себе и стали расспрашивать, чего смеялся бесстудно.
— С чего это давче на тебя такая дурь нашла? — вопросил отрока Асаф старец.
— Я видение видел, — отвечал отрок, и со страхом рассказал старцам, какое он видение видел.
Когда старцы вели беседу о божественном — о законе Господни, о проповеди апостольской и о подвигах отеческих, видел отрок двух ангелов, ангелы тайно на правое ухо нашептывали старцам; когда же старцы разговор повели о житейском, ангелы оставили хижицу, и вошли бесы, два беса, и один бес одному старцу, другой бес другому старцу тайно на левое ухо принялись свое нашептывать, сами шепчут, сами на хартиях старцевы разговоры записывают. А исписав хартии, взялись бесы на себе писать, и не осталось и свободного местечка на их мясище бесовском — все сплошь с рог до хвоста и с хвоста до пальцев было у бесов исписано. Но тут старцы в разум пришли, стали каяться и отрекаться от слов праздных и побоя, и тогда загорелись у бесов хартии и все записанное сгорело, а когда старцы друг ко другу прощение сотворили, пошел пламень и бесов палить, слова, разговоры жечь на мясище их, и запрыгали бесы, заскакали и так уморительно скакали и такие рожи корчили, отрок и расхохотался, — вот отчего он расхохотался.
— Ой, чудно как плясали бесы! — сказал отрок Артемий, скончав видение свое, зримое им зрящими глазами не во сне, но яве, и стоял, как стоял у березок, так сложив ручки, и словно улыбался, так тих и кроток, и ясен, и был дух Господен на нем.
О, прекрасная моя пустыня!
1913 г.
Старец, великий в добродетелях и прозорливый, побеждая бесовские искушения и ни во что уж ставя их коварства, дошел до совершенного бесстрастия, обожился духом и чувственно видел и ангелов и бесов и все дела их над человеком.
Видел старец ангелов, видел и бесов, и не только шапочно знал он всех бесов, но и каждого поименно, и, крепкий в терпении, без страха досаждал им и ругался, а почасту и оскорблял их, поминая им небесное низвержение и будущую в огне муку. И бесы, хваля друг другу старца, почитали старца и уж приходили к нему не искушения ради, а из удивления, и кланялись ему: явится в час ночного правила одноногий какой — есть об одной ноге бесы такие, а рыщут так быстро, как птица летает, прикроется ногою и стоит в уголку смирно, пока не попадется на глаза старцу, а попался, — поклонится и пойдет.
Вот был какой старец великий!
Как-то на сонмище бесовском зашел разговор у бесов о тайнах небесных, и один бес спросил другого:
— Брате бесе, а что если кто из нас покается, примет Бог его покаяние или не примет?
— Кто ж его знает! — ответил бес, — это никому неизвестно.
Зерефер же бес, слыша речь бесов, вступил в разговор:
— А знаете, — сказал Зерефер, — я пойду к великому старцу и искушу его об этом.
Был Зерефер сам велик от бесов и был уверен в себе и не знал страха.
— Иди, — сказали бесы, — только трудное это дело, будь осторожен, старец прозорливый, лукавство твое живо увидит и не захочет вопрошать об этом Бога.
Зерефер преобразился в человека и воином вышел к старцу.
В тот день много было приходящих к старцу, много пришлось принять ему беды и горя, и после вечерних молитв, когда наедине в своей келье размышлял старец о делах человеческих, в келью постучал кто-то.
Старец окликнул и поднялся к двери.
Воин, переступив порог кельи, с плачем упал к ногам старца, и плач его был так горек и отчаяние так смертельно, что и самое крепкое человеческое сердце не могло не вздрогнуть от таких слез тяжких.
— Что ты так плачешь, о чем сокрушаешься? — растроганный плачем спросил старец.
— Не человек я, а дьявол, — отвечал воин, — велики мои беззакония!
— Что же ты хочешь? — спросил старец, — я все сделаю для тебя, брате! — плач надрывал ему сердце; думал старец, что от великого смирения называет себя этот несчастный дьяволом.
— Лишь об одном я хочу просить тебя, — сказал воин, — ты помолись Богу, да объявит тебе, примет ли Бог покаяние от дьявола? Если примет, то и от меня примет: дела мои — дела дьявола.
— Будет так, как просишь, — сказал воину старец, — а теперь иди в дом свой и поутру приходи, я тебе скажу, что повелит мне Бог.
Воин ушел, а старец стал на молитву и, воздев руки свои к Богу, много молил, да откроет ему: примет ли покаяние от дьявола?
И во время его молитвы, как молонья, предстал ангел.
— Что ты все молишь о бесе, — сказал ангел, — ведь это же бес, искушая тебя, приходил к тебе.
Слыша слова ангела, закручинился старец: знал он всех бесов и с одного взгляда каждого видел, и вот скрыл от него Бог совет бесовский.
— Не смущайся, — сказал ангел старцу, — таково было смотрение Божие, и это на пользу всем согрешающим, чтобы не отчаивались грешники, ибо не от единого из приходящих к Богу не отвращается Бог. И когда явится к тебе бес, искушая тебя, скажи ему, что и его примет Бог, если исполнит он повеленное от Бога покаяние! — и ангел внушил старцу о угодном Богу покаянии.
Старец поклонился ангелу и восславил Бога, что услышал молитву его.
И сказал ангел старцу:
— Древняя злоба новой добродетелью стать не может! Навыкнув гордости, как возможет дьявол смириться в покаянии? Но чтобы не сказал он в день судный: «Хотел покаяться и меня не приняли!» — ты передай ему, пусть исполнит покаяние, и Бог его примет, — и ангел отлетел на небо.
Без сна провел старец ночь в тихой молитве, молился старец за род человеческий, за нашу обедованную, измученную землю и за беса, алчущего покаяния.
Рано поутру, рано еще до звона услышал старец плач, и плач этот был так горек и отчаяние так смертельно, что и самое крепкое человеческое сердце не могло бы не вздрогнуть от таких слез тяжких.
Воин — бес стучал под окном и плакал. Старец узнал его голос и отворил двери кельи.
— Я молил Бога, как обещал тебе, — сказал старец, — и мне открыл Бог, что и тебя примет, если ты исполнишь заповеданное покаяние.
— Что же должен я сделать? — спросил воин.
— Хочешь каяться, так вот что сделай, слышишь: на одном месте стоя, ты должен три лета взывать к Господу непрестанно во вся дни и в нощи: «Боже, помилуй мя, древнюю злобу!» — и это скажи сто раз, а другое сто: «Боже, помилуй мя, мерзости запустения!» — и третье сто скажи: «Боже, помилуй мя, помраченную прелесть!» — и когда ты это исполнишь, сопричтет тебя Бог с ангелами Божиими, как прежде.
— Нет, этого никогда не будет, — сказал воин Зерефер, великий от бесов, бесстрашный, уверенный и гордый, и, дохнув, весь переменился, — и если б хотел я каяться так и спастись, я бы давно это сделал. «Древняя злоба»... — кто это сказал! От начала и доныне я славен и дивен, и все, кто мне повинуются, и какая же «мерзость запустения»? где «помраченная прелесть»? Нет, я не могу так бесчестить себя.
И сказав, бес был невидим.
«Древняя злоба новой добродетелью стать не может!» — уразумел тут старец божественные слова ангела и с горечью принял их в сердце.
1913 г.
С твердым помыслом, чистым сердцем и бодрой душою послушаем тайного гласа, исповедание истинное.
Был в Иерусалиме человек верен и праведен, именем Иаков, веровавший тайно в Господа нашего Иисуса Христа. У креста предстоял Иаков на Голгофе пред висевшим на древе Творцом и Содетелем миру, пред Христом распятым.
И когда воин пронзил копием пречистые ребра Господни и истекла кровь и вода, видел Иаков, как истекла кровь и вода, и, имея в руке тыковь — сосуд круглый, взял в него честную и животворящую кровь. И до смерти своей со страхом и твердостью сохранял Иаков сию тыковь святую с кровью Христовой, многа и неисчетна творя исцеления.
По смерти Иакова два старца пустынника, достойные Божественных даров, приняли святую тыковь.
Шествующим им по пустыне с сокровищем живодатным явился ангел Господень и сказал им:
— Мир вам, ученики Господни, ныне благовествую вам радость, храните сокровище — кровь Господа нашего Иисуса Христа, всему миру жизнь и спасение, не возбраняйте дара сего и милости всем приходящим с верою!
И от всей вселенной приходили к старцам в пустыню и, какой бы ни были одержимы страстью, всякий, с верою приходя, исцелялся.
Когда же наступил час отшествия от мира сего, пришел к старцам в пустыню мних смирен, именем Варипсава, и передали старцы Варипсаве святую и мироспасительную тыковь.
И, взяв от старцев тыковь с кровью Христовой, пошел Варипсава из города в город, из страны в страну по всей земле, и много чудес творил и исцеления во всяком недуге, во всякой болезни, во всякой страсти.
Неции же разбойники, видя чудеса великие, помышляли в себе:
«Аще убием, возьмем кровь и приобрящем имение много».
И в ночь, когда шел Варипсава, нес страждущему миру источник бессмертия — кровь Христову, напали разбойники и убили его и унесли святую тыковь.
И с того часу исчезла святая тыковь — сокровище безценное.
В мире идет грех, и страждет мир, родятся на беды, живут безнадежно, умирают в отчаянии, в мире вопиет грех, на небо вопиет грех — безответно, вопиют чувства, вопиют дела, вопиют мысли, вопиет сердце — неутоленно, боль и болезни, вражда и злоба, неведение и невидение, и глухая, неустанная забота о днях днешних гасят последний свет жизни, и погасший свет жизни вопиет на небо.
Веруй и обрящешь, веруй, ступай — делай, ступай — трудись, стучи, ищи и найдешь, бодрствуй, молись, толкай, и тебе откроется, и ты увидишь — воскрыленная подымется на небеса святая тыковь с кровью Христовой, и тогда свершится всему миру спасение, суд страшный утолит неутоленное земное сердце.
1913 г.
В Святой вечер шел Христос и с Ним апостол Петр. Просимым странником шел Христос с верным апостолом по нашей земле по святой Руси.
Огустевал морозный вечерний свет. Ночное зарево от печей и труб, как заря вечерняя, разливалось над белой, от берегового угля, нефти и кокса, над такой белой снежной Невой — рекой. Шел Христос с апостолом Петром по изгудованному ранними гудками тракту в мир от Скорбящей.
Много говорить — не миновать греха, в безмолвии шли странники.
И услышал апостол Петр пение — из дому неслось оно на улицу по-уныльному. Приостановился Петр, заслушался. На волю в окнах там свечи поблескивали унывно, как пение. И вот в унывное ровно пробил быстрый ключ — протекла река: вознеслась рождественская песнь:
Христос рождается,
Прославьте Его!
Христос — с небес,
Встречайте Его!
Христос на земле...
«Христос на земле!» — Петр обернулся, хотел Христа позвать вместе в дом войти, а Христа и нет.
— Господи, где же Ты? — смотрит, а Он — вон уж где!
И почуди́лся апостол Петр, что мимо дома прошел Христос, слышал пение божественное, не слышать не мог, мимо дома прошел Христос! — и скорее вдогон за Христом вслед.
Христос на земле,
Ликуйте и пойте с веселием
Вся земля!
С песней нагнал апостол Христа. И опять они шли, два странника, по нашей родимой земле.
Не в долог час им попался другой дом, там шумно игралась песня и слышно, — на голос подняли песни, там смех и огоньки.
И горько стало Петру.
«Под такой большой праздник люди пляшут! — и Петр ускорил шаги и было ему на раздуму на горькую за весь наш крещеный народ: — пропасть и беды пойдут, постигнет гнев Божий русскую землю!»
И шел так уныл и печален, и жалкий слепой плач омрачил его душу. Схватился апостол, а Христа нет, один он идет, уныл и печален.
— Господи, где же Ты? — смотрит, а Христос там — или входил Он туда и вот вышел, Христос у того дома стоит, и в ночи свет — как свет светит, Его венец.
Как понять несмысленному сердцу, неуимчивое, как удержишь?
Петр хотел идти туда, где Христос.
Христос сам шел к Петру.
— Господи, — воззвал Петр, — я всюду пойду за Тобой! Но открой мне, Господи... там Тебя величали, там Тебе молились, и Ты мимо прошел, а тут, Господи, забыли и праздник Твой, песни поют, и Ты вошел к ним?
И провестил Христос весть — пусть же эта весть пройдет по всей Руси.
— О, Петре, мой верный апостол, те молением меня молили и клятвами заклинали, но их черствое сердце было от меня далеко и мой свет не осиял их сердца, и дело их грубно и хвала их негодна Богу и людям постыла, а у этих — веселье от сердца, и песни их святы и слова их чисты — сердце их чисто, и я вошел к ним в их дом, и вот венец на мне, его я сплел из слов и песен неувядаем — видеть всем и созирать!
В Святой вечер шел Христос с апостолом Петром по нашей земле, по святой Руси. И в ночи над заревом от печей и труб сиял до небес венец Его не из золота, не из жемчуга, украш — венец от всякого цвета червлена и бела и от ветвей Божия рая — от слов и песен чистого сердца.
1913 г.
От святой великой соборной церкви святые Софии — Неизреченные Премудрости Божия шел преподобный Варлаам к себе в монастырь на Хутынь. У великого моста через Волхов народ запрудил дорогу — новгородцы тащили осужденного, чтобы бросить его в Волхов. Увидев осужденного, велел Варлаам слугам своим стать на том месте, где его бросать будут в реку, а сам стал посреди моста и начал благословлять народ и просил за осужденного выдать его для работы в дому святого Спаса.
Слыша слово преподобного, как один, голосом воскликнул народ:
— Преподобного ради Варлаама, отца нашего, отпустите осужденного и дадите его преподобному. И пусть невинный помилован будет в своей вине!
И осужденного выдали Варлааму.
И Варлаам взял его с собой и оставил у себя в монастыре жить. И, работая в монастыре, человек этот — преступник осужденный — оказался и работящим и совестливым и никакого зла от него не видели. Сам Варлаам посвятил его в монашеский образ, и уж иноком много трудился он для братии и для мирян.
Это было у всех на глазах, и всякий благословил дело преподобного Варлаама.
Случилось и в другой раз, опять, когда шел преподобный по великому мосту, вели осужденного, чтобы бросить его с моста в Волхов. Родственники и друзья и много народа с ними, увидя преподобного, пали перед ним на колени, прося со слезами, чтобы благословил он народ и отпросил себе осужденного, от смерти избавил.
Но преподобный Варлаам словно и не видел никого, словно и никаких просьб не слышал, поспешно прошел он через мост, и все его слуги с ним.
— Грех ради наших преподобный не послушал моления нашего! — сокрушались родственники и друзья осужденного и народ, ему сочувствовавший.
А другие, припоминая бывшее с тем осужденным, говорили:
— Вот и никто его не просил тогда, сам остановился и начал благословлять народ и отпросил осужденного у супостатов его и народа.
И печалились друзья осужденного:
— Много мы просили его, он отверг наше моление, и за что, не знаем!
Подошел священник, поновил осужденного, дал ему причастие и благословил его на горькую смерть. И тогда сбросили осужденного в Волхов.
У всех это осталось в памяти, и много было скорби в народе.
От святой великой соборной церкви святые Софии — Неизреченные Премудрости Божия шел преподобный Варлаам к себе в монастырь на Хутынь. И у великого моста народ, увидя его, приступил к нему.
— Отчего так, — спросили преподобного, — первого того осужденника, за него никто тебя не просил, и ты избавил его от смерти и позаботился о нем, и вот он живет, а другого ты отверг и не внял молению ни сродников его, ни народа, заступающегося перед тобой, и вот он погиб. Скажи нам, Бога ради, отче!
И сказал преподобный Варлаам:
— Я знаю, вы внешними очами видите внешнее и судите так, я же очами сердечными смотрю, и вот тот первый осужденник, которого испросил я у народа, был грешный человек во многих грехах и вправду осужден по правде за дела преступные, но когда судья осудил его, пришло в его сердце раскаяние, а помогающих у него никого не было, и оставалось ему погибнуть. А тот другой осужденный неповинный, без правды осужден был, напрасно, и я видел, мученическою смертью умирает и уж венец на голове его видел, он имел себе Христа помощника и избавителя, и участь его была выше нашей. Но вы не соблазняйтесь от слов моих, и одно помните и знайте: горе тому, кто осудил неповинного, и еще горше тому, кто не стал на защиту неповинного!
И это памятным осталось на Святой Руси русскому народу.
1913 г.
Молва о попе Сысое, о его житии верном и сердечном проникновенном зрении и о наказании добром чад духовных с каждым летом все дальше да шире разносилась народом по большой нашей русской земле. И кто только ни приходил к попу за покаянием, какие разбойники, — какие жестокие! — всех с любовию принимал Сысой и каждого и последнего отпускал от себя с миром, — безвестным ведец, неведомым объявитель, помощник печальным, сподручник и чиститель грешным.
Узнал о благонравном попе, о его праведной жизни сам князь Олоний, а был Олоний зол и лют, губитель и кровопивца, не помнил Божий страх, забыл час смертный, и много от его самовластья и злых дел беды было и скорби и погибели в народе, и вот задумался князь, как ему с своей душой быть? — черна она была, еще и неспокойна стала!
И много в беспокойстве своем раздумывал князь Олоний, и чем больше думал, тем неспокойней ему было: как подступит, да начнет припоминать, одно какое худое дело в память придет, а за ним и другое в голову лезет, и уж назад в душу ничем не вколотишь, не остановишь и никак не забудешь. И опостылело все князю, сам себе — постыл, и обуяло такое беспокойство, хоть жизни решиться — уж что ни будет, а хуже того не будет.
И опять слышит князь Олоний о Сысое: великие чудеса творит поп Сысой — праведен и говеен, и каждого, кто бы ни пришел, и последнего отпустит от себя с миром. И решает князь: идти ему к Сысою и во всем открыться, и что̀ ему придумает поп, то он и сделает, только бы прощение получить — покой найти, идти ему и каяться, покаяться во всем и начать новую жизнь.
«А что если за его грехи поп не примет покаяния?» — раздумная мысль остановила князя.
«Ну, если не примет, — сказал себе князь, — так и жизни мне не надо никакой, и уж назад не будет пути!»
Так решил, так и пошел князь Олоний к попу Сысою, — на окологородье жил поп за городом, — и как увидел князь попа, не стало и страха, ни опаски, что не примет поп, и все рассказал попу о грехах своих, все свои злые дела открыл, всю срамотную жизнь, все беспокойство свое.
Нет, не отверг, принял поп Сысой покаяние и от лютейшего грешника и последнего, каким был князь Олоний, губитель и кровопивца.
— Тебе надо очиститься от грехов, — сказал поп и наложил на князя эпитимию: на пятнадцать лет ему каяться.
— Отче, не могу я, не вынесу: столь долгий срок!
Тогда поп Сысой наказал князю на семь лет, но и семь лет показалось князю много, — ни семь, ни три лета, ни даже три месяца не мог князь нести наказания.
— На едину ночь можешь?
— Могу, — легко согласился князь: конечно, одну ночь он готов как угодно каяться.
— На едину ночь? — переспросил Сысой: или не поверил поп, что и вправду готов князь и может на едину ночь все перенести.
— Могу, отче, могу и все вынесу! — повторил князь.
Но и в третий раз спросил Сысой:
— На едину ночь? — или уж едина ночь тяжче пятнадцати лет, и все не верилось попу, не верил поп в такую скорую решимость князя.
— Могу, отче, могу! — и в третий раз подтвердил князь слово и ждал себе наказания: он все вынесет, он все претерпит, он все подымет за едину покаянную ночь.
Поп Сысой повел князя Олония в церковь — высока и тесна окологородская церковь Иоанна Предтечи, — поставил поп аналой посреди церкви, зажег свечу, дал свечу князю.
— На едину ночь в сокрушении сердечном тебе стоять до рассвета и просить крепко от всего сердца за грехи свои! — сказал поп и пошел.
Слышал князь, как громыхнул замок, — запер поп церковь, слышал князь шаги по снегу — похрустывал снег все тоньше, все тише, все дальше, и больше ничего князь не слышал, только огонек свечи — разгораясь, потрескивала свеча, да свое жалкое сердце.
И настал глубокий вечер, а за вечером вьюжная ночь — вьюжная, заводила ночь на поле свой перелетный гомон, да звяцающий жалобный лёт.
Со свечой твердо стоял князь Олоний, неустанно много молился о своих грехах, и обиды и горечь, какой отравлял он народ свой, все припомнил и жалкой памятью терзал себя и молил и молил от всего сердца простить.
А там, — а там, в поле пустом за болотом, где вьюга вьюнится — улететь ей до неба рвется, летит и плачет и падает на мерзлую землю, там за болотом по снежному ветру собирались бесы на совет бесовский.
Бесы летели, бесы текли, бесы скакали, бесы подкатывали все и всякие — и воздушные мутчики первонебные, и, как псы, ла̀ялы из подводного адского рва, и, как головня, темные и смрадные поганники из озера огненного, и терзатели из гарной тьмы, и безустые погибельники из земли забытия, где томятся Богом забытые, и ярые похищники из горького тартара, где студень люта, и безуветные вороги из вечноогненной неотенной геенны, и суматошные, как свечи блещущие, от червей неумирающих, и зубатые сидни от черного зинутия, и гнусные пагубники, унылы и дряхлы, от вечного безвеселия, и клещатые от огненной жупельной пещи, и серные синьцы из смоляной горячины.
— Други и братья, — возвыл Лазион, зловод и старейший от бесов, — вот уходит от нас друг наш! Коли вынесет он единую ночь, навсегда мы его лишимся, а не выдержит, еще ближе нам будет, навсегда наш. Кто из вас ухитрится ослабить его, устрашит и выгонит вон?
Всколебалось, как море, возбурилось поле бесовское, и вышел бес — был он как лисица, и одноглазый, и светил его глаз, как синь — камень, а руки — мечи.
— Повелишь, я пойду, я его выгоню вон! — сказал бес Лазиону и по согласному знаку моргнул с поля в беспутную, воющую ночь.
И в ту минуту увидел князь Олоний, как на аналое по краешку ползла букашка — перста в два мура̀ш, избела серый, морда круглая, колющая, полз мураш по краю, фыкал. И глаза приковались к этой букашке — мура̀ш, шурша колючками, полз и фыкал; князь все следил за ним и чувствовал, как тяжелеют веки и мысли тают и сам весь никнет, вот — вот глаза закроются — мураш полз колющий...
Князь закрыл глаза и стоял бездумно с закрытыми глазами и оглушенный будто, и слышит, голос сестры окликнул, его окликнул на имя, — вздрогнул и обернулся: сестра стояла и беспокойно озиралась, и от беспокойных ее глаз кругом беспокойный падал свет на плиты, — хотела ли поближе подойти, да не решилась, или ждала, чтобы сам подошел, сестра его любимая.
— Брат, — сказала она, — что ж это, без слуг, без обороны, один... разве не знаешь, как завидуют нам и сколько врагов у тебя, придут и убьют. Пойдем же скорей, молю тебя, уйдем отсюда!
— Сестра моя, нет, не пойду, — ответил князь, — ну, убьют... так и надо. Если уйду, не избуду греха; не избуду греха — какая мне жизнь! Нет, оставь меня, сестра, не смущай! — и снова принялся за молитву.
Со свечой твердо стоял князь Олоний, о своих грехах молил от всего сердца, и ушла ли сестра его любимая, он не слышал, говорила ли что, он не слышал.
Пламя свечи колебалось, огонек заникал, то синел, и синим выгибался язычком, что-то ходило, кто-то дул, или ветер дул с воли? — на воле метелило, там — вьюнилось — вьюга вьюнится, улететь ей до неба рвется, летит и плачет и падает на мерзлую землю.
Переменился бес из сестры опять в беса, и в беспутной воющей ночи стал среди поля.
— Тверже камня человек тот, не победить нам его! — сказал бес Лазиону.
И возбурилось бесовское поле, взвилось свистом, га́рком, говором с конца на конец, и вышел другой бес — голова человечья, тело львово, голос — крёк.
— Выкрклю, выгоню, будет знать! — сказал бес и с птичьим криком погинул.
И в ту минуту почувствовал князь Олоний, как что-то сжало ему горло и душит. Он схватился за шею: а это гад, черный холодный гад обвился вокруг шеи. Но гад развернулся и соскочил на аналой, а с аналоя к иконостасу за образа и пополз, и полз выше и выше к кресту, и чернее тьмы был он виден во тьме, полз запазушный выше и выше к кресту. И на минуту темная тишина омжила глаза, и вдруг вопль содрогнул ночь.
Всполохнулся князь и увидел жену: растерзанная, шла она прямо к нему и сына несла на руках, и ровно смешалась с умом, и уж от плача не могла слова сказать. И стала она перед ним и глаза ее, как питы чаши, наливались тоской и огонек от свечи тонул в тоске.
— Помнишь, — сказала она, — ты мне говорил, что украсишь меня, как Волгу — реку при дубраве, и вот покинул... и меня и сына и город и людей! Враги твои напали на нас, все наше богатство разграбили, людей увели в плен, едва я спаслась с сыном твоим. Ты заступа, ты боритель, смирись, оставь свою гордость, иди, собери, кто еще цел, нагони врага, отыми богатства и пленных...
— И на что мне богатства мои и люди! — сказал князь: — ничего мне не нужно, и людям не нужен я: одно горе и зло они видели от меня. Нет, не пойду я.
— А я? Ты не пойдешь! Куда мне идти? И твой сын! Не пойдешь? Так вот же тебе! — и она ударила сына о каменные плиты.
И от треска и детского вскрика зазвенело в ушах, огонек заметался, и сердце оледело. Но князь собрал все свои силы и еще тверже стал на молитву.
Со свечой твердо стоял князь Олоний, неустанно много молился, молил за свою развоеванную поплененную землю, за поруганную стародревнюю православную веру, за страждущий в неволях, измученный народ и за грех свой тяжкий — вот по грехам его Бог попустил беде, враг одолел! — но пусть этот грех простится ему, и народ станет свободен и земля нарядна и управлена и вера чиста. И не слышал князь ни вопля жены, ни детского сыновьего крика, и ушла ли она или без ума в столбняке осталась стоять за его спиной, он не слышал, и молил и молил от всего сердца простить.
А там, — а там, в поле пустом за болотом, где бешущая вьюга валит и мечет, вьюга, взвиваясь до неба взвивала белые горы и снежные чащи и мраки и мглы, там в полунощной ночи стал бес среди поля и снова переменился из жены в беса.
— Дерз и храбор князь! — сказал бес Лазиону.
И возвыл Лазион, зловод и старейший от бесов:
— Или побеждены мы! Кто же еще может одолеть его?
И возбурилось бесовское поле и еще вышел бес — был он без головы, глаза на плечах и две дыры на груди вместо носа и уст.
— Знаю, — сказал бес, — уж ему от меня ни водой, ни землей. Живо выгоню! — и, злобой пыхнув, как прах под ветром, исчезнул.
И в ту минуту почуял князь Олоний, как из тьмы поползла гарь, она ела глаза, — и слезы катились, но он терпел, и уж мурашки зазеленели в глазах, вот выест глаза, но он все терпел. И вдруг слышит, где-то высоко пробежал треск и стало тяжко — нечем дышать! — и видит, повалил дым, из дыма искры, и как огненный многожальный гад, взвилось пламя вверх до округа церковного. И в ту же минуту дернул его кто-то за руку:
— Пойдем, князь! Пойдем!
Свеча упала на пол и огонек погас.
А с воли кричали и был горек плач:
— Иди, иди к нам!
— Помогите! Помогите!
И от огня окровилась вся церковь. Там черные крылатые кузнецы дули в мехи, раздували пожар. И какие-то двое в червчатых красных одеждах один за другим шаркнули лисами в церковь, и лица их были, как зарево. Князь их узнал: малюты — княжие слуги; это пожар, это ужас окровил видение их.
— Горим, князь, сгоришь тут, иди! — и они протянули руки к нему.
Но князь отстранился:
— Нет! Идет суд Господень за мой грех и неправды. И лучше есть смерть мне, нежели зла жизнь! — и опять стал молиться: — Господи, если суждено мне погибнуть, я сгорю, и Ты прости меня в мою последнюю минуту! — и закрыл глаза, ожидая себе злую ратницу — смерть.
И стало тихо в церкви и лишь на воле разметывала ночь свой перелетный вьюжный гомон, да звяцающий жалобный лёт.
Князь открыл глаза и удивился: никакого пожара! — и стоял в темноте без свечи, повторял молитву от всего сердца. В его сердце горела неугасимо свеча.
И поднялся в ночи сам Лазион, зловод и старейший от бесов, и разъярилось и раззнобилось бесовское поле. Лазион переменился в попа и, как поп, вошел в церковь и с ним бес подручный — пономарь.
Поп велел пономарю ударить в колокол к заутрене, а сам стал зажигать свечи. Увидя князя, с гневом набросился:
— Как смеешь ты, проклятый, стоять в сем святом храме? Кто тебя пустил сюда, сквернителя и убийцу? Иди вон отсюда, а то силой велю вывести, не могу я службу начать, пока не уйдешь!
Князь оторопел: или и вправду уходить ему? — и сделал шаг от аналоя, но спохватился и снова стал твердо:
— Нет, — сказал князь, — так отец мой духовный велел мне, и до рассвета я не уйду.
— Не уйдешь! — поп затрясся от злости; будь копье под рукой, пробил бы он сердце.
И загудел самозванно привиденный колокол, и всю церковь наполнили бесы, и не осталось проста места, все и всякие — и воздушные мутчики, и лаялы, и, как головня, темные, и смрадные поганники, и терзатели, и безустые погибельщики, и ярые похищники, и безуветные во̀роги, и суматошные, как свечи блещущие, и зубатые сидни, и гнусные пагубники — унылы и дряхлы, и клещатые, и серные синцы.
Как квас свекольный разлился свет по церкви, и гудел и гудел самозвонно привиденный колокол.
И увидел князь перед вратами царскими мужа высока ростом и на̀га до конца, черна видением, гнусна образом, мала главою, тонконога, несложна, бесколенна, грубо составлена, железокостна, чермноока, все зверино подобие имея, был же женомуж, лицом черн, дебелоустнат, сосцы женские...
— Аз — Лазион!
Тогда ветренница, гром, град и стук растерзали бесовскую темность и черность, и изострились, излютились, всвистнули бесы татарским свистом, закрекотали, и под го́лку, крекот, зук и свист потянулись к князю — крадливы, пронырливы, льстивы, лукавы, поберещена рожа, неколота потылища, жаровная шея, лещевые скорыни, сомова губа, щучьи зубы, понырые свиньи, раковы глаза, опухлы пяты, синие брюхи, оленьи мышки, заячьи почки, и длинные и голенастые, как журавли, обступили князя, кривились, кричали и другие осьмнадцатипалые карабкались к князю и бесы, как черви — длинные крепкие руки, что и слона, поймав, увлекают в воду, кропотались, что лихие псы из-под лавки, — скрип! храп! сап! шип!
Последние силы покидали князя, секнуло сердце — вырваться и убежать, и бежать без оглядки! — последние молитвы забывались от страха, и глаза, как пчелы без крыл — только бесы, только бесы, только бесы! — но все еще держался, последние слова — мытарев глас отходил от неутерпчева сердца, душа жада́ла...
Уж на вьюжном поле в последний раз взвьюнилась вьюга и, припав белогрудая грудью к мерзлой земле, замерла, — шел час рассвета, — и было тихо в поле, и лишь в лысинах черное былье чуть зыблелось.
И воссияла заря, просветился день. И все бесы, дхнув, канули за адовы горы в свои преисподние бездны, в глубины бездонные, в кипучу смолу и в палючий жар — горячину.
Вышел князь Олоний из церкви безукорен и верен, взрачен и красен, — сиял, как заря, и светлел, как день, около главы его круг злат. И благословил князя блаженный поп Сысой за крепость его и победу на новую жизнь — на дела добра и милосердия благочестно и мирно княжить свето — русской землей над народом русским.
Государю — царю многолетство
Четцу калачик мягкий.
1913 г.