ТРАВА-МУРАВА Сказ и величание{*}

ПОСВЯЩАЮ

С. П. РЕМИЗОВОЙ — ДОВГЕЛЛО

СВЯТЕЙШАЯ ВЕЛИКАЯ БОЖИЯ ЦЕРКОВЬ СОФИЯ ПРЕМУДРОСТЬ, ПРИСНОСУЩНОЕ СЛОВО

SANCTA SOPHIA

Богом богатая Божия святая София!

Тихо и ясно горе́ у твоего золотого необъятного терема и, как в небесах, колыбаются тихие звезды — лампады серебряные. А вдоль воздушных уболов райская яблонь разветвилась золотыми плодами. А там, под мраморным дном, сладкие воды текут —

kirie eleison!

Над святою трапезой на ее среде Константинов венец, крест и голубь злат под крестом, и иных царей венцы округ сени, и тридцать малых венцов у поволочитой завесы — цена неоцененного в память и незабытие людям.

Ночью светит самоцветный камень с надвратной стены из чела, от Спаса Великого, и на красных полатах всю ночь, пока не заклеплют к заутрени в било, белые сестры — диакониссы великой церкви неусыпно стоят на молитве о мире за весь мир —

Какие подснежные — бобиевые листья!

Какие белые — бело — алый трояндофиловый

цвет!

И кто это градарь насадил твой семивратный сад? Кто пославил тебя? Кто стережет?

— А видишь, налево вверху три оконца — три иконы стоят, там по все дни ангел Господен. И пока стоит святая София, не уйдет он с места сего. Так клялся ангел Господен неведомым именем первым — святою Софией. Ангел Господен дал имя, ангел Господен и страж.

Чудно и красно, и как солнце, сияют иконы, и алойный облак белых кадильниц синеет между столпами зелена камени с прочернью.

Там, на месте царском, где мрамор багрян, видели ночью: молилась Богородица. Там, в заалтарном притворе, где гроба Господня доска, и посох железен, и крестные свердлы и пилы, там у камня — на нем сидел Христос, говоря с Самарянкой, — слышали голос: «Дай мне воды пити!»

И я, пришедший с моею любимою чадью от святого Мамы, витания русских, я видел у великого алтаря на серебряном амвоне Романа: пел сладкопевец величальные песни, славил Всепетую, Всенепорочную, Всеблаженную, Деву Обрадованную, Матерь Света.

И дух святой наполнил нам душу и сердце, и мы не знали, на небе мы, ли на земле.

Слава Премудрости!

Слава создавой дом свой!

1915 г.

ИМЯ И СТРАЖ{*}

Вдохнул Бог в ум царю Иустиниану создать святую церковь.

И от Адама не было такой создано церкви и нет на земле такого вида и красоты такой — святая Божия великая церковь, святая София Премудрость.

По числу дней года триста и шестьдесят пять приделов и на каждый день празднику служба, три тысячи попов служило в великой церкви и круглый год, как на цветной пасхальной неделе, видимо всем и открыто, иконостаса не заводили и колоколов не знали, — в колокол испокон звонят латыни, — а держали в великой церкви по ангелову учению било: к службе в било и клепали.

Двенадцать евангелиев одесную и двенадцать евангелиев ошуюю стояли на высоком месте по-ряду, золотые, дорогими камнями светили, — и светил их свет в ночи, как звездный —

и тьма его не объяла.

В великом алтаре хранили стол, — на котором столе в великий четверг вечерял Христос со ученики своими, и в великом алтаре хранились сосуды — дароносивые златы, их цари — волхвы принесли в дар Младенцу — Христу в пещеру по звезде с востока, хранилось и Ольжино блюдо, Ольги княгини русской, алым полунощным жемчугом убрано, когда взяла дань, ходивши ко Царюграду, и висели в заалтарном притворе четыре медные трубы ерихонские в образ ангельских труб, когда пали стены Ерихона.


А строили церковь пять лет, одиннадцать месяцев и десять дней, а строил Анфемий строитель из города Траллеса с товарищем земляком Исидором из Милета, и было под ними народа десять тысяч: по пяти тысяч на руку. А за десятника был Игнатий Непрович, — велик человек, трижды из Киева в Иерусалим пеш ходил!

Освященную вербу — лозу Перунову по цареву видению клали в ячменный вар с известью крепости ради великих стен.

Из царских палат сделан был ход на леса, и всякий день, лето и зиму, царь в платье нецарском наведывался на постройку. Снились царю вещие сны, как строить храм, и любил царь с мастерами думой делиться — в день субботний и в праздник созывал царь мастеров на беседу в царские палаты.

Третий год кончался, высоко поднялись стены и не нахвалится царь мастерами, и лишь одна у царя забота: во́-имя, — какое дать имя великой церкви?


А был у Игнатья десятника сын, Петром звали, мальчонка до всего смышленый. И как, бывало, выйдет отец на постройку, и Петька увяжется, и ходит день за отцом по лесам, лазает везде: тоже распорядок проверяет. А то, глядя на старших, помогать примется: то кирпич тащит, то у скуделей возится. И такая была у него лопаточка маленькая и на этой лопаточке беличьей кисточкой меленько написана была великая церковь, какая она будет, — Анфемий строитель, балуя мальчонку, сам Анфемий эту лопаточку ему сделал. И топорик у Петьки свой был, серебряный — царский подарок: «в день ангела от царя Иустиана». Вот с лопаточкой да с топориком царским всюду и поспевал мальчонка. И рабочие его очень любили: с дитем смышленым и работа шла ходчее, да и весело — за три-то года, приметливый, перенял мальчонка всякие хитрости мастеровые, и как примется мастерить на свой страх, ну, так старается, — ну, как тут не весело!

Царь Игнатья десятника жаловал: верный был царю человек Игнатий Непрович и божественный, — трижды из Киева в Иерусалим пеш ходил! А уж в мальчонке царь просто души не чаял. И везде-то, бывало, с собой по всей постройке водит. Навезут ли каких сокровищ, а везли их со всех концов, даже из самого Рима, и первым делом, конечно, царю на показ, а с царем и Петушок. И, бывало, начнет царь Петушку толковать, что и откуда, и где какие столпы стояли, в какой божнице и у каких капищ, так слова не проронит мальчонка, и после так всем расскажет, словно бы и сам там бывал, на всех концах и даже в самом Риме.

Сам царь и Петушком Петьку прозвал за эту его такую отчетность.


— Вот, Петушок, — скажет другой раз царь, приласкает мальчонку, — даст Бог, окончим церковь, и такая она у нас выйдет, куда твой храм Соломонов. Мы с тобой, Петушок, победим самого царя Соломона!

— Победим! — ответит, и так глаза загорятся — петушки — огонечки, как звездные: еще б не победить!

И случилось однажды, в день субботний позвал царь к себе мастеров на обед. А за мастерами, пошабашив, разошлись и рабочие. И остался на стене один Петушок: отец оставил его за караульщика стеречь скудель, да корыта, да орудия каменносечные, и наказал крепко никуда не отлучаться. На Петушка все можно было оставить.

Походил Петушок с лопаточкой своей по стене, постучал топориком, забрался там на самую верхушку. Далеко ему было видно по заре по вечерней — весь Воспор горел золотой до Русского моря, и златорогий Суд огоньками рябил золото — красными, золото — синими и зелеными до святого Мамы и за Мамонтову церковь до самых рогов, где святая Анна девица в теле лежит, как жива, и плыли корабли алые вдоль берега по морю Мраморному мимо Яблоновых ворот от Одигитрии, уносили с собой зарю — —

Присел Петушок на вышку и стал ждать месяца.

Не месяц, отрок в белом, как царев вестник, весь белый, стал перед ним.

— Здравствуй, Петушок! — и алой зарей засветился лик.

— Здравствуйте!

— А где же отец? Где мастера?

— У царя обедают.

— Как же так можно! Оставить Божие дело? Иди сейчас, позови их.

— Сами скоро вернутся.

— Ни часа, ни минуты нельзя медлить. Иди и скажи!

— Никак не могу: я караульщик.

— Иди, говорю! — и два белых крыла сверкнули, как снег, и от лица дунул огонь: — клянусь святою Софией, именем созидаемой великой церкви, не уйду отсюда, пока не вернешься. Я послан от Бога быть здесь на страже.


Обед у царя давно кончился, сидели мастера в царских палатах с царем вкруг стола, думали сообща — одна забота, один разговор.

Царь рассказывал свой сон: шел он будто от русских Золотых ворот русским уболом и видит, над великой стеной поверх лесов в великом свете юнош на престоле вельми кралатый в белом саккосе с омофором, на голове царский венец, в руках жезло и свиток, а посторонь его Богородица с Младенцем и Предтеча Иоанн, а выше Спасителев образ, а еще выше радугой звезды, а посреде радуги престол с книгой и у престола скамейки со крестом и копием.

Вот какой сон снился царю — сам образ Софии Премудрости Божьей!

Добежал Петушок до царских палат. Пропустила Петушка царская стража. И прямо к царю. И повторил Петушок, что сказал ему неведомый вестник:

— Клянусь святою Софией, именем созидаемой великой церкви, не уйду отсюда, пока не вернешься. Я послан от Бога быть здесь на страже! — и глаза Петушка загорелись, как звезды.

И уразумел царь Иустиниан, кто это вестник и чье это слово, и возрадовался о чуде — о имени чудном великой созидаемой церкви. И положил назвать великую церковь святою Софией по слову ангела — откровению Петушкову.

И немедля вышел царь из царских палат и с ним мастера все, славя и хваля Бога, святую Софию.

А Петушка с собой на работу не взяли, оставили в царских палатах.

— Вернется Петушок, ангел Господен уйдет со стены, не вернется Петушок, останется ангел стеречь.

Так и не взяли.


Так с тех пор и остался Петушок в царских палатах. И никуда уж его от царя не отпускали и даже домой, к святому Маме, где жил он с отцом, его не пускали, к дворцовым воротам не велели подходить близко, и только что по двору побегать можно. И заскучал Петушок. И уж как просился, — ну, хоть глазком взглянуть на постройку! — и жаль его было, да царева указа не могли ослушать.

Хорошо в царских палатах, всего там вволю, и, чего душа хочет, все можно, да Петушку-то ничего не надо: одна просьба, одне слезы — выпустить его просит, за дворцовые ворота на стройку, полазать ему, как прежде, по лесам, по верхушкам с лопаточкой, с топориком.

И не раз сам царь его уговаривал и с ним Анфемий строитель и товарищ его Исидор строитель, не раз и мастера учили, пробовал и отец толковать.

— Вернется Петушок, ангел Господен уйдет со стены, не вернется Петушок, останется ангел стеречь.

Смышленый, понимал Петушок, да что ты с сердцем-то сделаешь: не покорливо, хоть и маленькое, и как ни толкуй, а не успокоится.

— Папа, — скажет, и уж губы дрожат, — папа родной мой, пусти меня на волю. Я, папочка, только посмотрю...

Ну, что тут сказать, и понимаешь, а ничего не поделаешь.

Долго с мальчонком мучились.

И уж как-то само собой вышло, либо тут нянька царская Малафевна, мудрая женщина, ее дело: напахнул добрый ум — затих Петушок — покорилось, знать, сердце его непокорливое, больше не плакал, не просился на волю, на стройку. Чах Петушок в царских палатах. И уж не надо ему ни лопаточки, ни топорика. Станет ли Малафевна сказывать сказку, молча слушает сказку, не улыбнется, не поправит, не загорятся глаза, как бывало, а, бывало — — как петушки — огоньки, горели.


На третий день Рождества освятили великую церковь, святую Софию Премудрость. И ради торжества такого на подромии — игрище царском — были убиты тысяча быков, десять тысяч овец, шестьсот оленей, тысяча свиней, десять тысяч кур, десять тысяч цыплят, и вся эта живность и тридцать тысяч мер хлеба розданы были народу. И когда растворили красные царские двери и, как ангелы, воспели калуфони, царь взошел на хрустальный амвон, стал под золотую сень, учиненную бисером со светлыми измарагды — воистину, царь победил Соломона!

А Петушок и на освящении не был, — не дождался.

Так и зачах: за сорок дней до торжества перед Филипповым заговением Петушка похоронили. Велел царь Иустиниан мастерам сделать серебряный гробик, в нем Петушка и похоронили, а с ним и лопаточку его и топорик.


В царских палатах в Богородичной церкви Маячной, где Нерукотворенный образ, Крест честный, Венец, Губа, Гвозди, Багряница, Копие и Трость страстные, в уголку у трапезных дверей серебряный гробик — лежит Петушок —

«за великую церковь святую Софию Премудрость при царе Иустиане».

1915 г.

ЛИТЕРЫ ПРОРОЧЕСТВЕННЫЕ{*}

На три угла на семи холмах стоит царственный Новый Рим.

Тридцать пять дорог — тридцать пять ворот ведут в Царьград.

От Русского моря с Воспора — ворота Варварские и ворота Михайловы. От Суда златорогого — ворота Евгеньевы, Красные, Рыбные, Осужденных, Дровяные, Источника, Хлебные, Стекольные, Святой, Новые, Петрийские, Фанарские, Царские, Зверинские, Влахернские. С запада с суши — другие Влахернские, Озерные, Калигарийские, Каллиникова калитка, Бесплотных, Мириандровы и Полиандровы, Пемптийские, Меландрийские, Силиврийские, Романовы — в них вошел султан Махмуд, попленил Царьград. С юга же от моря Мраморного — ворота Одигитрии, Контоскалийские, Новые, Емильяновы, Псомафийские, Яблоновые и Золотые — Русские — в них и войдут, так идет молва, освободят Царьград.

Велика святыня цареградская, много святых чудес хранит земля.

Под камнями завалены лежать в земле пророки Даниил и Исаия. За Судом златорогим — Симеон Столпник, утвердивший на своем столпе бренную волю, наш дух немощной. У Влахернских ворот — Андрей Юродивый, первый вольно принявший терпение от жестокого мира сего и сердечными очами видевший Богородицу — Покров Богородицы. А там, на Лугаревом поле, Антоний Великий и Павел Фивейский — отцы трудники, столпы пустынные. А там, у ворот Романовых, в церкви Благовещения, Роман певец и Иоанн Дамаскин.

В святой церкви Апостольской на среде церкви алтарь, там, пол алтарем, Иоанн Златоустый и Григорий Богослов лежат. У алтарной преграды два столпа: великий столп Христов, у него привязан был Христос, когда мучили, и малый столп Петра, у него горько плакал Петр, когда запел петух. Под трапезой евангелист Матфей и Лука и с ними апостол Андрей. А от алтаря на восток гроб Константина царя, на гробной кровле письмена греческие — а написано о турском царствии и о конце его.


По стопам архиепископа новогородского, Антония — Добрыни Ядрейковича, по камушкам мниха Стефана Новгородца и земляков его доброписцев Ивана и Добрилы, иеродиакона Троице — Сергиевской лавры Зосимы, да дьякона Игнатия, да дьяка Александра, первых русских паломников ко Царюграду, была и мне милость поклониться святой Софии Премудрости.


Развоеван стоял Цареград.

Где святые сорок сороков, где монастырь Студийский — из него на Русь книга пошла, устав и триод! — где Влахернская церковь, где Спас Великий, где Воскресение, где святые сокровища — палица Моисеева, море разделившая, Самуилов помазующий рог, сучец масличен голубя Ноева, Ильина милоть, риза и пелена Богородицы, где гроб Захарии, гроб Симеона Богоприимца, гроб Иакова, брата Господня, Варвара Великомученица, Пантелеймон Целитель, Флор и Лавер, Козма и Дамиан, Иван Кущник, Селивестр, папа Римский, где доска, на которой положен был Господь наш, — над ней Матерь Божия плакала и шли слезы, как воск белые, где доска, где эти белые слезы?

С землей сравнена церковь Апостолов — на ее месте мечеть Махмудие, завалены Золотые ворота — нет ни проходу, ни пропуску.

На две стрелы от Спаса Великого перед монастырскими вратами лежала каменная жаба: при царе Льве Премудром ночью жаба по улицам ходячи, сметие людей пожирала, а метлы пометали сами, — восстанут людие порану, а улицы чисты.

Нет Спаса Великого, нет монастыря Аполикантского, нет ворот монастырских, нет каменной жабы.


Вышел я вечером походить по улицам города. Лениво и мирно под кровлями, редки встречи, неторопливы прохожие. Я ходил по пустынным улицам по стопам паломников: поминал в веках канувшее и то, что видели, и то, что слышали.

И не помню, как пришла ночь.

И не узнал я города.

Люкнув, заулькало и пошло бурбить бурьбой с конца в конец, — и увидел я жабу каменную: на лапищах на каменных вскачь неслась жаба по улице, хапала, глотала, — пожирала сметие, а за нею сами метлы мели.

Как во сне, проходил я древними уболами, не по улицам, мимо церквей канувших, мимо столпов мраморных, перешел царевым путем Плакоту, площадь мраморную.

Жаба насытилась, у водопровода булькала, напивалась жабина студеной воды — и ей, каменной, тоже попить хочется! Напилась, облизнулась и опять на место — у ворот залегла монастырских, а с нею и метлы.

И такая стала ночь, такая тихая, такая темная — неслышная.

Я вошел в церковь Апостолов.

У алтарной преграды два столпа стоят.

Поклонился я Христову столпу: у него привязан был Христос, когда мучили.

— Слава страстям Твоим! Слава долготерпению Твоему, Господи!

Поклонился и Петрову столпу — его горьким слезам, когда запел петух.

— Брат мой, Петр, с первых слов моих, с первых дум я горевал с тобой!

И увидел на восточной стороне великий царский гроб: на гробной крыше сверкали огненные литеры.

Снилось мне или въяве я видел царский гроб, огненные помню литеры — письмена греческие. Потом я долго искал, спрашивал мудрых людей. И нашел в старой книге — от Геннадия патриарха, первого по взятии Царяграда, толк:


в первый Индикта царство Исмаила, зовомаго Моамеѳа, имать побѣдити родъ Палеологовъ, седмихолміе одержитъ, внутрь воцарится, языки премногими облагаетъ, и островы опустошить, даже до Евксинскаго понта; истровыхъ сосѣдей разорить.


въ осмый Индикта Пелопонисомъ обладаетъ;

въ девятый Индикта на сѣверныя страны имать воевати;

въ десятый Индикта далматовъ побѣдитъ,

паки обратится еще на время; съ далматами

брань воздвигнетъ велію; часть нѣкая сокрушится.

и множества — и языцы купно со

западными моремъ и сушею рать

соберутъ, и Исмаила побѣдятъ,

Седмихолміе возмутъ со прономіами.


тогда брань возставятъ междоусобную,

свирѣпую, даже до пятаго часа, и гласъ

возапіетъ трижды, — станите, станите

со страхомъ, поспѣшите зѣло спѣшно,

въ десныхъ странахъ мужа обрящете добля,

чудна и сильна, сего имѣйте владыку:

другъ бо мой есть, и того вземше,

волю мою исполняйте.

1915 г.

ЛЕЙ ИКОНОПИСЕЦ{*}

От великого алтаря на левую руку, идя посолонь, против столпа Васильева, столп от красного камени мрамора, медью окованный, Григория — отца отцов, тут и мощи его и образ, и за всякой службой народу теснота толкучая: болящие трутся о столп на исцеление. А от столпа Григорьева у царских входных дверей на возвышении образ Спасов велик написан, и только одного перста у правой руки не написано, а скован серебрян и позлащен.

Я спросил вожа моего:

— Что есть перст ненаписанный, а скован серебрян и позлащен?

И поведал мне вож мой чудо страшно и великое.


Жил в Цареграде Лей иконописец, муж доброго нрава и благочестивый, и уж так горазд иконам, такую напишет — золотую, и горят краски по золотому полю, как горит на вечернем закате Мраморное море; Анфемию, строителю великой церкви, друг был.

И когда царь Иустиниан приступил к созданию великой церкви, Анфемий задал другу задачу: написать у царских входных дверей образ Спасов.

Некогда, при земной жизни Христа, Авгарь, князь едесский, томим много лет от синей проказы, послал Ананию, иконного писца своего, в Иерусалим написать образ лица Христова. И Анания встретил Христа, но сколько ни трудился, не мог списать Божественный образ: то выходил Христос очень молод, то очень стар и совсем непохож, пока сам Христос не совершил чуда — умыв пречистое Свое и Божественное лицо водою, утерся убрусом, и на убрусе вообразился лик Его.

В царских палатах в церкви Пресвятой Богородицы Маячной и хранился этот убрус Авгарев — Нерукотворенный образ Господа нашего Иисуса Христа.

И с самого того дня, как заложен был первый камень великой церкви, Лей иконописец проводил дни у Богородицы в дворцовой церкви перед Нерукотворенным образом Спаса, ночами же неустанно молился, прося благословить непостижимое Божественное Слово постигнуть — написать лик Христов.

И, много молившись, приступил к работе.

Проходили годы в труде и воздержании. И был немутен ум его и сердце чисто.

В праздничные дни в царских палатах за царской трапезой в кругу мастеров сидел Лей иконописец молчаливо, а работу свою держал в большой тайности, даже и от друга своего Анфемия.

И царь Иустиниан, любивший беседовать с мастерами, видя старание и скрытность Лееву, не докучал ему вопросами.

Уж давно вернулись с Родоса мастера цареградские — Троил, Василий и Колоквинт, наблюдавшие за изготовлением кирпичей для купола, и был возведен необыкновенный купол — великий терем великой церкви, и весь он горел в золоте, а стены, покрытые мрамором, расписаны, и повешены были паникадила на толстых серебряных цепях толщиною в руку, и из золота и драгоценных камней, разбитых и сплавленных с золотом, положена была доска на престол, и за святым престолом водружен великий крест золотой, меры боле двух человек от земли, а перед ним повешен другой крест с тремя лампадами вдоль трех ветвей. Убирали драгоценными камнями сребростолпную надпрестольную сень, — пятый год подходил к концу, а Лей иконописец все еще не давал отчета о своем труде.

Чем ближе подходила работа к концу, тем сильнее охватывало его необоримое чувство и жгучее нетерпение какое-то, — все ему хотелось все сразу и одной чертой. И это чувство было так остро, дух захватывало, — руки дрожали.

И, бывало, ничего не прибавив и не убавив, садился он на лавку и сидел с закрытыми глазами, горя весь мечтою о своем завершенном деле.

И острота этих чувств — и нетерпение, и огненная мечта — пронизывала всю его душу, и наступало затем утомление: равнодушный ко всему на свете, а главное, к первому своему — к работе своей, выходил он на улицу и шел за городовую стену в поле так, ни о чем не думая и ничего не желая.

На совете царском назначен был день освящения великой церкви.

Лей иконописец был на этом последнем соборище мастеров. И для всех, кто его видел тогда, не осталось не заметным его необыкновенно странное поведение: он не только что не говорил ни слова, он сидел, не подымая глаз.

И царь, опрашивая мастеров и смекая о сроке окончания работ, царь не решился обратиться с вопросом к Лею.

Впрочем, и спрашивать нечего было, — не мог, ведь, Лей не исполнить к сроку своей работы! И, на самом деле, образ Спасов был весь написан, и оставалось всего на правой руке написать мизинец.

И вот после совета царского поздним вечером Лей прошел из царских палат царским ходом прямо в великую церковь, твердо решившись в ночь все закончить.

Последние работы в великой церкви совершались и ночью: церковь была освещена, и свету было, как днем.

Написать мизинец — дело простое. Лей это сам хорошо знал, но тут произошло то, что уже бывало с ним за последнее время: то самое чувство нетерпения и огненной мечты охватило его. И вместо того, чтобы дописать недописанное, он вышел из палатки и позвал друга своего Анфемия посмотреть на работу.

И они стояли перед Спасовым образом.

Анфемий, не скрывая восхищения своего, громко хвалил друга. И, наглядевшись на образ, не мог утерпеть, пошел к царю. И привел царя. И уж с царем наперерыв оба выражали свое восхищение.

А Лей стоял поодаль и ничего не слыхал, и не заметил, как к царю выходил Анфемий и вернулся с царем, и как царь и Анфемий ушли из церкви, и он опять остался один.

Лей, не сводя глаз с образа Спасова, весь в одной был думе.

И эта дума его была громка, как царские похвалы и похвала его друга, строителя великой церкви, одна и нераздельно врастала она в его сердце, заполняла всю душу, — дума о том, что вот он, Лей иконописец, завершил великое дело: постигнул непостижимое Божественное Слово — написал лик Христов.

И вот дошла она, эта дума его, до краев своей страсти и, огненная, как та мечта огненная, восторгом всколыхнула все его чувства, и он воскликнул к Спасову образу, как к живому:

— Господи, видишь, я изобразил лик Твой, каким Ты был на земле!

И внезапно столп огнен стал вверху над образом, и был тихий глас:

— А ты когда меня видел?


В утренний час царь с Анфемием и с прочими мастерами, обходя великую церковь, вошли в палатку у царских входных дверей, желая еще раз полюбоваться на Лееву работу и показать другим.

И каково было изумление, когда увидели они Лея: он сидел на полу — левой рукой на лавку, правая же висела, как неживая.

И перед царем не поднялся и на вопросы не отвечал, ибо был нем.

Все ему было трудно: смотреть, дышать, шевелиться, — и уж кое — как уцелевшей рукой нацарапал он царю, что случилось с ним в ночь.

И дивились все бывшему чуду.

Повелел царь Иустиниан никому более не касаться Спасова образа, а на недописанный перст выковать серебряный — людям на страх и на уведение.

И тот перст у Спаса не писан, а скован серебрян и позлащен.

1915 г.

ОТРОК ФИНОГЕНОВ{*}

На мощах мучеников утверждены столпы софийские.

Много угодников покоится во святой великой церкви.

Есть глава Пантелеимона, глава Кондрата апостола, глава Ермолы и Стратоника, глава Кира и Иоанна, рука Германова — ею ставятся патриархи, лежит Аверкий святой и Григорий Великой Армении, и Селивестр папа Римский, а за крестом мерным — колико был Христос возвышен плотию на земли — вдовица Анна лежит, давшая безмездно свой двор святой Софии, а в приделе Петра и Кодина — святая Феофанида, ключи державшая от святой Софии.

Гроб же один стоит малый и нет больше гробов в великой церкви.

А в том гробе — отрок Финогенов.

Поп Финоген был поп софийский.

А было в великой церкви у святой Софии три тысячи попов: пятьсот ругу емлют — на содержании церковном, а прочие — крестцовые — от алтаря питались. И когда кто умирал от пятисот ружных, то первый в очереди крестцовый входил на его место.

Поп Финоген был поп крестцовый.

А очередь его была самая последняя, и попасть ему в пятую сотню удачных — дело очень мудреное и, скажу, безнадежное: две тысячи четыреста девяносто девять вожделеющих стояли впереди его!

Ружные попы жили в городе у церкви, и был им почет и от царя и от патриарха — все до единого митрофорные. А крестцовые — дело совсем другое, уж кому где Бог укажет, там и селились: подоходней который — поближе, а что поплоше — ног не соберешь.

Поп Финоген жил вне Золотых Ворот у Живоносного Источника в приходе Николы — Проби-Лоб.

К бедности, из которой не вылезал Финоген, пришло ему в жизни большое горе: умерла матушка. И остался поп один, да с ним Сергунька. И если было еще на свете, чем жить попу и ради чего терпеть, так этот самый Сергунька.

Думал Финоген, глядя на сына, — дай подрастет мальчонка, определит он его в ихнее Заиконоспасское, потом поступит Сергунька в семинарию, в Вифанскую, кончит семинарию, а там еще куда, а там, благословит Бог, архиереем будет.

«Будешь во времени, меня помяни!» — гладил поп по головке Сергуньку, архиерея своего, владыку грозного и милостивого, перед которым вострепещут сами ружные попы софийские, гладил белесые, как пушок, волоски его по концам с завитками, осклабляся и добро — добрый был батюшка отец Финоген — и с удовольствием — не легко ему доставалась копейка, да и гнуться приходилось, нехорошо!

А Сергунька такой тоненький, как былиночка, весь в мать покойницу, и глаза, как у матери, такие чего-то пугливые. И как станет, бывало, за службой — с ослопной ли свечой, с благовонным ли кадилом — в стихарике своем, в серебряном, ну, такой чудесный, и жалко чего-то.

Последнее время все чаще, глядя на Сергуньку и гадая о судьбе его завидной, а с ней и о себе, о своем одиноком, загнанном и последнем, поп в разгар чаяний и упований своих вдруг сжимался весь от этой вот жалости.

— Сергунюшка, ты бы хоть молоко пил! Хочешь козьего? Я тебе, Сергунька, козу куплю.

А Сергунька такой тоненький, как былиночка, и ни кровинки, только глядит на отца, все понимает — какую! ну, откуда им козу купить?

Сергунька первый был отцу помощник: и читал и пел и раздувал кадило. Поп Финоген без Сергуньки ни шагу.

— Будешь во времени, меня помяни! — бормотал поп от любви своей и надежды, и видя и невидя, и удивляясь и больно жалея.


В одном из трехсот шестидесяти пяти приделов великой церкви поп Финоген готовился служить заупокойную обедню. За последнее время это был редкий случай, приходилось ему больше отправлять молебны и панихиды. И ведь, как все вышло неисповедимо: какая-то старушка подошла сама к Финогену и из всех стоящих попов выбрала Финогена. Батюшка ли ей понравился, или Сергунька взял ее старое сердце, — может, и у нее когда-то такой же вот внучонок был, тоже Сергунька?

В приделе Петра и Кодина, где Петровых вериг железо вковано в золотую икону, облачившись, начал поп Финоген обедню.

Сергунька читал часы.

И вот на проскомидии, раздробив Агнца и положив Его на святом дискосе за жизнь всего мира, когда отец Финоген взял копие и, прободая копием Агнца, проговорил во свидетельство истины — «един от воин копием ребра Ему прободе и абие изыде кровь и вода...» — белый свет сверкнул на копии.

Финоген поднял глаза и увидел: одесную перед престолом предстоял ангел, и светом неизреченным светился лик его.

— Се мя Бог послал по душу детища твоего, да ю восприиму! — сказал ангел.

И, как тот свет белый, сверкнувший внезапно на копии, одна сверкнувшая мысль рассекла благоговейные мысли Финогена — последняя его надежда отнималась! — и сердце озябло и руки задрожали.

Минуту стоял он немой, глаза открыты, весь в свете, исходящем от лика и крыл ангельских.

— Возьмешь у меня сына, — спохватился Финоген, — нет, лучше уж я... — и подумал: »...как же так Сергунька, ведь, он же такой слабый, один останется?» — и вдруг раздумался, — не знаю я, для чего душа его и ты не знаешь, для чего душа его Тому, Кто послал тебя, Богу моему и твоему, — и принял судьбу свою, принял горькую по суду Божьему, — Он один знает! И я прославлю Его, пославшего тебя, пославшего Сына Своего на очищение грехов и на спасение душ наших. Подожди, дай окончу святую службу.

И, взяв вино и воду в святой потир, благословил:

— Дух, кровь и вода — трие воедино!

И по смирению его послушал его ангел Господен: видимый только ему одному, служащему у престола, остался ангел Господен ждать у престола, пока не окончит поп святую службу.

Неизреченный свет исходил из алтаря от престола.

И первая увидела этот ангелов свет старушонка, заказавшая обедню, а за ней странники, калики перехожие, пришедшие издалека поклониться Петровым веригам во святую великую церковь Софию Премудрость. И быстро пронеслась молва по церкви о свете, воссиявшем у престола в приделе Петра и Кодина.

Хлынул народ со всей церкви. Дали знать в царские палаты. И на полатах в великой церкви в сонме белых диаконисс увидели царицу.

Поп Финоген служил обедню. Сергунька прислуживал, раздувал кадило, и на бледном личике его, будто две розы горели, да поблескивали мелкие росинки на лбу, такие ясные, как хрусталик хрустального софийского амвона.

Ангел Господен предстоял у престола, никому не зримый, кроме Финогена, свет же, сиявший от лика его и крыльев был каждому виден, и все дивились неизреченному свету.

Сергунька в своем стихарике серебряном, весь захлопотавшись за делом, только один Сергунька не замечал никакого света.

Когда кончилась обедня, вышел из алтаря Финоген с крестом, ангел стал за крестом и от света лика и крыльев золотой загорелся крест в руках у попа, и никто не решался подойти ко кресту.

И один Сергунька, отслуживший всю службу, видя замешательство в народе, первым подошел ко кресту, первый приложился к кресту и вдруг увидел... ангела увидел — и от света в глазах у него зарябило, и как былинка болотная пошатнулся и — на колени, нагнул голову — до самой земли.

И тогда ангел Господен вынул из него душу.

И свет померк.

И от того, что свет был не сего света, стало внезапно, как в грозу, в великой церкви, и только у Петровых вериг красные теплились серебряные лампады, да на кануне старухина свечка тоненьким язычком угасала.

Бездыханного Сергуньку своего — надежду ненадеянную, радость необрадованную, свет очей и жизнь — Сергунюшку взял отец на руки и, закрыв ему померкшие глаза, благословил на жизнь на то-светную.

— Мир ти!

И обращаясь к народу, рассказал Финоген о ангели Господне, пришедшем по душу детища его.


Чей ум и чья душа, слыша о таковом чуде, не помянула о царстве небесном и жизни бесконечной и не поревновала о смирении перед волей Божьей!

И по таковому смирению и чистоты ради души детской один стоит гроб в великой церкви, и нет другого гроба, кроме того.

А в том гробе — отрок Финогенов.

1915 г.

МАРИЯ ЕГИПЕТСКАЯ{*}

Есть в великой церкви чудный образ Богородицы — как войдешь в великие двери по правую руку, у малого алтаря стоит — и шли слезы от очей Богородицы на очи Христа.

Там и воду дают от алтаря на помазание недугующим и страждущим, на кого наложил Бог руку Свою. И стоит народ — какое отчаяние — одни глаза! — это те, кому нет от людей больше веры, отверженные.

А принесен тот чудный образ в великую церковь из Иерусалима — Иерусалимская Божия Матерь, Марии Египетской небесная поручница.

Дал Бог человеку великую радость — красоту плотскую. И благословил ее на брачном пиру, где была и Матерь Его. Создавый воду, превратил воду в вино на брачном пиру.

Тайна сия велика.

Дар Божий — красота плотская — благословенная! Великая идет от нее в мире радость. И был этот дар Божий на Марии Египетской и благословение

Мария Египетская была блудница.

Тайна сия велика.

Как-то перед Воздвижением снарядился корабль плыть из Александрии в Иерусалим на праздник. Богомольцев собралось немало: всем хотелось побывать в Иерусалиме в этот великий праздник. С богомольцами поехала Мария: не поклониться Кресту она ехала, привлекало ее совсем другое — много было на корабле богомольцев, еще больше будет в Иерусалиме!

Ехала Мария на корабле так, денег у нее не водилось — зачем ей деньги? — а нашлись люди, за нее заплатили. Ну, как не заплатить за такую? И, скажу, путь был веселый. Дорога морем опасна, а тут не заметили, как и доехали. Еще бы, с такою разве заметишь? И в Иерусалиме нашлось ей место — ей ли не найти приют? И весело прошла ночь и день на святой земле.

Когда же настал вечер, ударили ко всенощной, богомольцы поспешили в церковь, и Мария за ними в церковь.

Мария была такая, ну, как дома, в Александрии, как там, на корабле, и как эту ночь и день. А те самые люди, — вчера еще из-за нее не заметили они и трудного пути и весело провели с ней ночь и день на святой земле, — эти люди были теперь совсем не такие: как-то само собой, не сговариваясь, обходили они ее, словно боясь коснуться, как чего-то нечистого. И сколько раз пыталась она переступить порог церкви, и всякий раз ее оттесняли. Уж не люди, какая-то сила не допускала ее на порог церкви.

«Или она хуже других?»

Она отошла от дверей. Стала в притворе.

Горкнуло сердце:

«Чем же ты хуже других, горькое сердце?»

И стояла в притворе одна.

Был ей от Бога великий дар — красота, и вот нет ей пути!

И вдруг она поняла: те люди шли ко Кресту, а она так... и всегда, всю свою жизнь все только так, — в первый раз поняла она и твердо решила к прежнему никогда не вернуться.

Горьмя горело горькое сердце.

Кто ей поверит?

«Кто же поверит тебе, горькое сердце?»

И подняла глаза — на белой стене против стоял образ — Божия Матерь: и шли слезы от очей Богородицы на очи Христа.

И смотрела...

— Мне б не обозрить белого света, правду я говорю! — смотрела она к великому сердцу.

И упала слеза от очей Богородицы в горькое сердце и, как свеча, затеплилась в сердце.

Твердо ступила Мария. Переступила порог. Как свеча, слеза теплилась в сердце. Народ перед ней расступался.

о, преславное чудо,

широта креста и долгота небеси равна есть!


На горнем месте, видимо всем, воздвигнут был Крест. И шел народ поклониться Честному Кресту. И Мария с народом поклонилась Честному Кресту.


о, лествица, ею же восходим на небеса!

живоносный сад —

крест пресвятой.


В притворе перед образом Матери Божией — благодарила Мария Божию Матерь.

Был ей от Бога великий дар — красота, и стал для нее дар Божий погибелью.

«Как же ей быть? Где найти отдых горькому сердцу?»

И смотрела... и смотрела к великому сердцу.

И вот издалека голосом милым милой сестры донесло весть:

— Перейдешь Иордан, там тебе отдых!


Всю ночь до белой зари проходила Мария по городу.

Там за церковным порогом осталась вся ее прежняя жизнь, и уж назад не вернется. Странный голос, как оклик весенний, наполнял ее душу.

По утру у городских ворот подал ей какой-то семитку.

В первый раз она приняла Христа ради, купила на базаре три хлебца — будет ей на дорогу.

Зазвонили у Иоанна Предтечи к ранней обедне. Зашла помолиться. Постояла у Иоанна Предтечи. Странный голос, как оклик весенний, наполнял ее душу.

— А что там, за Иорданом?

— За Иорданом? Там и лютому зверю житье не барышно, летают пустынные птицы.

— А как туда перебраться?

И долго искали человека. Нашелся один старичок: он перевезет.

— Там и бывалому пропад.

Умылась Мария Иорданской водою, перекрестилась, села в лодку: три хлебца в руках.

— Ну, и с Богом!

«Перейдешь Иордан, там тебе отдых!»

Сорок лет и семь лет прожила Мария за Иорданом в пустыне.

Был ей от Бога великий дар — красота, и вот Богу вернула она Его дар — красоту: очи — цветам, уста — зорям, тайные помыслы — облаку, страсть свою — солнцу и ветру, зной свой — пустыне.

И духом Божьим наполнилось чистое сердце.

Видел Марию старец Зосима: молилась Мария, не попирая земли — над землею. И не зная, узнала Мария Зосиму. Видел Марию старец Зозима: переходила Мария Иордан — реку: шла по воде, как посуху.

А когда померла она, лев — зверь пришел к сухому ручью и вырыл когтями могилу.

А померла она в страстные дни — в великий четверг у сухого ручья за Иорданом в пустыне.

И видел старец Зосима в час ее кончины, когда ее душа расставалась, видел в церковном притворе на белой стене образ Матери Божией: и шли слезы от очей Богородицы на очи Христа.

Кто знает жалость и скорбь Матери Света, Скорбящей Заступницы нашей! Восхотела из светлого рая вольно во тьму — в ад идти к нам, к грешным и шатким, вольно с нами остаться нашу трудную бедовать беду — «Не надо мне раю прекрасного, хочу мучиться с грешными!» — и шли слезы от очей Богородицы на очи Христа.

И стоит тот чудный образ Богородицы, поручницы всех несчастных, последнее прибежище — кому нет от людей больше веры — отверженных, в великой церкви во святой Софии, Премудрости Божией.

1915 г.

МИЛЫЙ БРАТЕЦ{*}

Тучи, сестрицы, куда вы плывете?

Отвечали тучи:

— Мы плывем дружиной, милый братец, белые — на Белое море во святой Соловец остров, синие — на запад ко святой Софии Премудрости Божией.

На Сокольей горе на бугрине сидел Прокопий блаженный, благословлял на тихую поплынь воздушных сестер.

Унывали синие сумерки, — там, за лесом уж осень катила золотым кольцом по опутинам, синие вечерние, расстилались они, синие, по приволью — зеленым лугам.

*

Он пришел к нам в дальний Гледень от святой Софии, от старца Варлаама с Хутыни.

Был богат казною и за его казну шла ему слава. Разделил свое богатство и была ему честь за его милость. И стало ему стыдно перед всем миром; вот слывет он хорошим и добрым и все его хвалят. И разве не тяжко совестному сердцу ходить среди грешного мира в белой и чистой славе? И тогда взял он на себя великий подвиг Христа ради и принял всю горечь мира...

Он, как свой, среди отверженных, как брат среди пропащих.

И соблазнились о нем люди.


Он пришел в суровый дальний Гледень от святой Софии.

«Бродяга, похаб безумный!» — так его привечали.

Оборванный, злою стужей постучался он в сторожку к нищим, — нищие его прогнали. Думал согреться теплом собачьим, полез в собачью конурку, — с воем выскочила шавка, только зря потревожил! — убежала собака. Окоченелый поплелся он на холодную паперть.

Кто его, бесприютного, примет, последнего человека?

Честнейшая, не пожелавшая в раю быть... не Она ли, пречистая, пожелавшая вольно мучиться с грешными, великая совесть мира, Матерь Света?

И вот на простуженной паперти ровно теплом повеяло —

И с той поры дом его — папертный угол в доме Пресвятой Богородицы.


Шла гроза на русскую землю.

Никто ее не ждал и жили беспечно.

Он один ее чуял, принявший всю горечь мира: с плачем ходил он по городу, перестать умолял от худых дел, раскрыть сердце друга для.

Суета и забота, — кому его слушать? Ой, били его и ругали.

И вот показалось: раскаленные красные камни плыли по черному небу, и было, как ночью, в пожар, и был стук в небесах, даже слов не расслышать.

Ошалели от страха.

«Господи, помилуй! Спаси нас!»

А он перед образом Благовещением бился о камни, кричал через гром: не погубить просил, пощадить жизнь народу, родной земле.

И гроза повернула, каменная мимо прошла туча.

Там разразилась, там раскололась, за лесом устюжским и далеко засыпала камнем до Студеного моря.


Он пришел в суровый Гледень от святой Софии.

И кровом был ему дом Пресвятой Богородицы.

А когда настал его последний час, шел он вечером в церковь к Михаиле архангелу.

Поджидала его смерть на Михайловом мосту.

«Милый братец, ты прощайся с белым светом!» — и ударила его косой.

И он упал на мосту.

И вот тучи — сестры принесли ему белый покров. В летней ночи закуделила крещенская метель — высокий намело сугроб.

И лежал он под сугробом серебряную ночь.

*

В синем сумраке тихо плыли синие и белые тучи и, как тучи, плыли реки — синяя Сухона и белая Двина.

Зацветала река цветами — последние корабли уплывали: одни в Белое море на святой Соловец остров, другие ко святой Софии в Новгород Великий.

На Сокольей горе на бугрине сидел Прокопий блаженный.

— Милый братец, помоли о нас, даруй тихое плавание!

— Милый братец, благослови русский народ мудростью святой Софии, совестью Пречистой, духом Михайлы архангела!

1914 г.

АВРААМ{*}

I

Когда настал срок жизни Авраама, сказал Господь архистратигу сил небесных, вятшему от ангел, Михаилу:

«Иди к Аврааму, другу моему, скажи Аврааму: отойти он должен от мира сего, да распорядится о доме своем прежде конца».

И стал архистратиг на пути к дому Авраама.

И нашел архистратиг Авраама, сидящего на поле. А был Авраам в больших годах. И поклонился архистратиг Аврааму.

И не знал Авраам, кто это.

— Откуда ты?

— Путник я.

— Путник, присядь со мной, — сказал Авраам, — я велю привести коня и мы поедем домой. Уж вечер, отдохнешь, а назавтра в путь.

— А как имя твое? — спросил Михаил.

— Звали меня Аврам, но Господь переменил имя мое, и зовусь я не Аврам, а Авраам.

Авраам позвал отрока, чтобы отрок привел коня ехать домой.

— Не надо, — сказал Михаил, — мы и так дойдем.

И они пошли, архистратиг и Авраам.

И когда проходили они мимо дуба — многоветвистый дуб стоял при дороге — от ветвей слышен был глас:

«Возвести, к кому послан!»

Слышал архистратиг, слышал и Авраам.

И затаил Авраам в сердце таемное слово.

И когда пришли они в дом, призвал Авраам рабов своих.

— Идите в стадо, выберите лучшего барашка и приготовьте нам вкусных кушаний на ужин.

И пошли рабы исполнять волю господина своего.

Сказал Авраам сыну Исааку:

— Налей воды, Исаак, и принеси умывальницу, омоем ноги гостю. Чую, в последний раз я омою ноги гостю.

Загрустил Исаак, слыша слова отца, пошел, принес воды и умывальницу.

— Что это, — заплакал Исаак, — сказал ты: «в последний раз омою ноги гостю!»

И Авраам заплакал.

И архистратиг, видя плачущих Авраама и Исаака, начал плакать с ними, и слезы архистратига падали, как камень.

Вошла Сарра, жена Авраама.

— Что такое? О чем плачете?

— Ничего, Сарра, — сказал Авраам, — будем пить и есть с нашим гостем.

II

Когда солнце погрузилось в море и на востоке взошла луна и загорелись звезды, оставил архистратиг Авраама, поднялся на небеса — с заходом солнца приходят все чины ангельские на поклонение к Богу, Михаил же среди них первый.

«Послал Ты меня, Господи, к Аврааму возвестить исход его телесный, не мог я исполнить, друг он Твой и праведен, странных приемлет. Господи, пошли к нему память смертную, да сам уразумеет о своем часе, а не от меня слышит горестное слово».

И сказал Господь Михаилу:

«Иди, будь в доме Авраама, увидишь ядущего его, ешь и пей с ним. Я вложу память смертную в сне Исааку на сердце ему».

Архистратиг вернулся к Аврааму и нашел великое пиршество.

И ел архистратиг и пил с Авраамом.

И когда окончилась вечеря, велел Авраам Исааку приготовить постель гостю. И возжег светильник и повел на покой гостя.

И вот когда после полночи, потрясшей вселенную великим священным ужасом, наступил час покоя всего живущего, встрепенулся Исаак от сна и с криком бросился к Аврааму.

— Отопри мне, отец! Ты жив еще? Еще не отняли тебя!

Авраам отпер дверь.

Исаак припал с плачем к отцу.

Заплакал и Авраам.

И архистратиг, видя плачущих Авраама и Исаака, начал плакать с ними, и падали слезы его, как огонь.

Вошла Сарра.

— Что такое? Дурные вести или Лот помер?

— Нет, Сарра, — сказал архистратиг, — я не принес дурных вестей о Лоте: Лот жив.

И поняла Сарра, не похожа речь архистратига.

И сказала Сарра Аврааму:

— Перестань плакать, или не разумеешь о госте? Зачем слезы, или не видишь, какой светит свет в нашем доме?

— Откуда ты знаешь, что этот человек от Бога?

Отвечала Сарра:

— Он один от тех трех, что отдыхали у нас под дубом, ты им заклал тельца.

— Правда, и я, омывая ноги, подумал: «Эти ноги я омывал тогда под дубом!»

И Авраам и Сарра смотрели на своего гостя.

И сказал Авраам архистратигу:

— Кто ты?

Архистратиг стал перед Авраамом.

— Я сын света, архистратиг сил небесных, Михаил.

И было видение тела его, как сапфир, а взор лица его, как хризолит, а волоса на голове его, как снег, и кидарь на голове его, как облак, и одеяние риз его, как багор, и жезл золот в руке его.

Авраам смотрел на гостя, дивился свету.

— Открой же, зачем ты пришел к нам?

— Пусть тебе скажет сын твой.

И сказал Исаак:

— О, что приснилось мне! Я видел столп посреди двора — солнце и месяц, как венец, на голове сияли моей. И вот велик муж сошел с небес, светящийся, как сам свет, взял солнце с головы моей, а лучи оставил у меня. Заплакал я: «Господи, не отнимай от меня света моего!» И сказал мне Господь: «Не плачь, я взял свет дому твоему, он пойдет от труда на покой, от низа вверх, от тесноты на простор, к свету от горькой тьмы». «Господи, бери и лучи с ним!» И сказал мне Господь: «Я возьму лучи, когда скончает семь тысяч лет, а тогда воскреснет всякая плоть!»

— Воистину, — стал архистратиг, — солнце, Исаак, отец твой, возьмется на небеса дух его, а тело останется на земле. Авраам, распорядись о доме своем, час грядет.

И сказал Авраам Михаилу:

— Если исход мой близок, хотелось бы еще в жизни сей прежде смерти взойти на небеса и видеть дела все, какие сотворил Господь на небеси и на земле.

Отвечал Михаил:

— Сам не могу я исполнить желания твоего. Я скажу Владыке, Богу всемогущему, и да будет воля его.

И взошел архистратиг на небеса.

И повелел Господь архистратигу:

«Вознеси Авраама и покажи ему все, и чего ни попросит, исполни, друг он мне».

III

Силою духа поднял архистратиг облако и на облаке понес Авраама за твердь на Окиан-реку.

И увидел Авраам двое врат: малые и великие, а между вратами на престоле мужа в сонме ангелов, то плачущего, то смеющегося.

— Кто это велик муж на престоле, ангелы окрест его, плачет и смеется, и плач его в семькрат больше смеха?

И сказал Михаил:

— Ты видишь тесные врата и другие врата широкие: тесные врата ведут в жизнь вечную, а широкие в пагубу, муж же, сидящий на престоле, Адам, первый человек. Богом ему назначено созерцать души, исходящие из телес. Когда видишь его смеющегося, разумей, видит он души, ведомые в рай, а когда видишь плачущим, разумей, видит он души, ведомые в пагубу, а что плач его заглушает смех, разумей, в семькрат больше душ идет в пагубу.

— И не может никто широкими вратами пройти в рай?

— Никто.

И воскликнул Авраам:

— Горе мне! Не пройти мне через тесные врата: телом велик я, а в такие разве дети пройдут?

— Не тужи, ты и все подобные тебе, вы войдете в них.

Смотрел Авраам и дивился.

И вот показалось: ангел Господен провожал семь тем душ и одну душу держал на руках. И вогнал ангел семь тем душ в широкие врата.

— Неужто все в пагубу? — удивился Авраам.

— Пойди и испытай, — сказал Михаил, — если найдешь достойную, выведи.

И повел архистратиг Авраама к широким вратам к душам погибельным.

Пытал Авраам о делах их и ни одной не нашел достойной.

А та душа, что держал ангел Господен в руках — грех ее был равен добродетели ее и не было ей места ни в раю, ни в пагубе — осталась душа обоюдная стоять между врат до последнего суда.

— Ангел Господен, провожавший семь тем душ, он и душу вынимает из тела? — спросил Авраам.

— Нет, смерть ведет душу на судное место.

— Покажи мне судное место, хочу видеть все.

И повел архистратиг Авраама к месту, где творили суд.

И слышно было, как чья-то душа вопияла в муках:

— Помилуй, помилуй меня!

Сказал судия:

— Как мне тебя помиловать? Ты сестру свою грешную не помиловала.

— Я не при чем, меня оклеветали, — брыкалась жестокая.

Сказал судия:

— Принесите записи.

И херувим принес книги — две книги.

А был там муж велик, имея на голове три венца — венец на венце, держал он в руке златую трость, а призвали его свидетельствовать.

Сказал судия:

— Обличи грехи сей жестокой души.

И разгнув книги и поискав грехи души той, отвечал:

— О, жестокая, говоришь, оклеветали тебя? Не ты ли во лжи и лести прожила жизнь свою? Где милости, сотворенные тобой? Кого ты утешила? С кем радовалась, с кем ты печалилась? Никого не пожалела — ни единого от несчастных в горьком мире сем.

И грех за грехом стал обличать, какие совершила душа, и в какой час.

— Горе, горе мне! — вопияла жестокая, — вижу, ничего не забывается.

А два гневных демона, слуги судные, взяли душу и мучили.

— Кто судия и кто свидетельствует?

— Судия — Авель, а свидетельствует Енох, учитель небесный и книгочий праведный. Поставил его Господь записывать беззакония и правду каждому.

— А может ли Енох по жалости душу выгородить?

— Невозможное! Не от себя Енох свидетельствует, Господь свидетельствует. Взмолился Енох к Богу: «Не могу душам свидетельствовать, да никому не буду в тягость!» И сказал Господь: «Повелеваю тебе, пиши грехи в книги и да обличится всякая душа делами своими и получит по делам своим!»

И облак понес Авраама с места судного на твердь.

Посмотрел Авраам на землю и как ясно ему скрытое там от глаз человеческих и какая ложь, и какое предательство, и какой обман, какая низость душевная, нищета духа и бессовестье, все увидел он по всем земным концам.

Он увидел обманщика: клялся человек человеку, чтобы обольстив сердце клятвою, зло надругаться над сердцем уверенным.

— Да снидет огнь, — воскликнул Авраам, — и изожжет его!

И сошел огнь.

И увидел Авраам клеветника: хотел человек выгородить подлость свою и валил вину на невиновного.

— Да разверзнется земля, — воскликнул Авраам, — и поглотит его!

И потряслась земля.

И увидел Авраам человека лукавого, вышедшего на торжище обольщать словом души малых сих.

— Зверь пустынный, — воскликнул Авраам, — приди, растерзай его!

И прибежал зверь пустынный и растерзал обольстителя.

И другие беззакония и первое — бессовестность, недуманье, безжалостность, черствость сердца, подлость человеческую Авраам нещадно карал.

И видя Господь, что, мало видя, погубил Авраам в гневе немало из живущего на земле в горестном веке сем, воззвал к архистратигу:

«Верни Авраама на землю, погубит он живую тварь. Не он создал, не ему и карать. Аз долготерпелив, щажу создание мое и воздаю всякому по судьбе его».

И по слову Господню вернул архистратиг Авраама на трудную землю.

IV

И когда наступил последний час, последние минуты жизни, сказал Господь архистратигу:

«Укрась смерть беспощадную, пошли ее прекрасной к другу моему, да не устрашит его, а будет нежна, как мать!

И исполнил архистратиг повеленное: цветом моря и вечерней зари нарядил Михаил разлучницу, вдохнул в ее гробную грудь свежесть росных полей, пролил липовый мед в ее гиблый яд.

И она, горестная, она в неземной красе, в венке из пестрых цветов полей родных, стала перед другом Божиим, нежна, как мать.

Авраам поднялся в тревоге.

— Кто ты?

И смутился дух в нем.

— Я не для всех прихожу такая, — сказала смерть.

— Откуда венок у тебя — поля мои родимые!

— Нет никого изгнилее меня! — шептала смерть.

Она все ближе подходила к другу Божию.

Все ближе подходила последняя земная минута жизни Авраама.

— Открой же, кто ты?

— Аз есмь гроб, аз есмь плач, аз есмь пагуба.

— Имя твое?

Авраам опустился на землю.

Последние силы жизни покидали его.

— А перед другими какая ты? — спросил Авраам, он с болью раскрыл глаза и смотрел в лицо смерти: больно было смотреть глазам.

— Му — у — у — ча — аю! — ощерилась разлучница и венок полевой упал к ногам.

Авраам простер руки —

А смерть, как пустынный вихрь, столбом закрутилась над ним.

— Дела человека сплетают венец мне, в том венце я и явлюсь.

И цвет моря и заря вечерняя развеялись.

И зашипела голова змеевая.

— Я, как змея, я жалю и душу, пока не за-а-му-ча-аю!

И вдруг ножи сверкнули на месте головы.

— Я режу, терзаю, пока не за — аму — ча — аю!

И пламя выпыхнуло из оскаленного рта и языками, как венец, оплело пустую кость.

— Я палю, я жгу, пока не за-аму-ча-аю!

Авраам на один миг открыл глаза: венок из пестрых цветов — поля родимые! лежал на голове разлучницы. И нежные руки закрыли ему усталые его глаза.

— Из всей твари, созданной Богом, я не нашла подобного тебе ни в ангелах, ни в архангелах, ни в началах, ни во властях, ни в престолах. И во всех живущих на земле и в водах нет подобного тебе. А когда ты появился на Божий свет, воссияла на востоке звезда и поглотила четыре звезды на четырех небесных концах, и волхвы сказали царю, что родился человек и будет этот человек отцом народов. И царь давал за тебя отцу твоему Фарре золота и серебра, полон дом насыпешь, но твоя мать Эдна не выдала тебя царю, сохранила тебя и три года вы тайно жили в пещере. И Господь благословил тебя, назвал тебя другом своим. И сделалось имя твое велико по всей земле.

И стала она на колени, злая разлучница, смерть прекрасная, и пучком полевых любимых цветов — поля мои родимые! — осеняя с головы до ног друга Божия, шептала напутствие заветным словом Божиим:

— И благословлю тебя и возвеличу имя твое, и будешь ты в благословение. Я благословляю благословляющих тебя, и проклинающих тебя прокляну, и благословятся в тебе все племена земные. Я щит твой. И награда твоя велика.

И Авраам, как во сне, предал дух свой.

И ангелы понесли душу его на вечный покой.

А тело похоронил Исаак в пещере Махпеле на поле Ефрона, славя Бога всевышнего.

1915 г.

АПОЛЛОН ТИРСКИЙ{*}

I

Антиох, владетельный и многославутый царь сирийский, из всех царей храбр и красен, повоевал множество царств и создал город во славу имени своего — Антиохию. Но выше башен неподступного города, выше царского имени, выше славы его была у Антиоха дочь — во всей поднебесной не найти по красоте равной — царевна Ликраса.

И когда померла царица, и остался царь с царевной, вошла царю в сердце мысль о красоте царевны: выше башен неподступного города, выше царского имени, выше славы его была красота царевны Ликрасы.

И царь не мог утаить своей мысли.

Царевна хотела бежать от отца. Но как убежишь: днем и ночью стерегла ее царская стража.

Изумелый и неключимый смотрел царь, забыл царь, что царевна ему дочь.

— Лапландские волхвы предсказали... так оно, значит, выходит... — оправдываясь, путался царь.

— Ты победил народы и не можешь справиться с страстью! Истинное мужество не города покорять, а мысли и чувства. Пойдет о тебе злая слава...

— Пустяки, — обрадовался царь, — слава! Сначала-то, конечно, будут болтать и то, и се, а помаленьку все сгладится. Человек ко всему привыкает.

Был у царя Антиоха страж первый, человек лисавый: и так, и сяк закрутить может и себя не забудет, — Лук Малоубийский. И велел царь этому Луке лисавому накупить в Рядах золотых ковров и всяких шелковых персидских и китайских поставов и, как запрут купцы лавки, чтобы скрытно от сторожей устлать от ворот и до площади всю Ильинку: пускай царевна воочию убедится, до чего пуста всякая слава, а человек ко всему привычен.

Лук все исполнил по царскому слову.

Настало утро, потянулись со всех концов купцы на Ильинку, кто на коне, кто на своих, и все, как всегда, а как увидели, что за мостовые, и уже не то, что на коне или идти, а по стенке всяк норовил до лавки добраться, чтобы как сапогом не запачкать. И весь день только и было разговора, что о невидали и неслыханном деле: таким добром устлать мостовую! Весть разнеслась по городу, и побежал народ, хотя — издали поглазеть, и такая была давка, как на крестном ходу. Прошла ночь, ковры не убирают, ковры как лежали, так и лежат, и уже на следующее утро кое — кто впопыхах, по меняльному делу, и ногами наступил, а тот, смотри, сапожищем прошелся. А разговор, хотя все еще о коврах, но куда потише. Много еще и любопытных, но опять же с вчерашним не сравняться и не та торопь: ковры на месте, успеется, все увидят. Прошла еще ночь, настал третий день, ковры на месте, а уже никто не смотрит, — не замечают! — кто на коне, кто на своих по коврам.

— Ты прав.

— Я ж говорил: человек новому дивится, а потом привыкает.

— Да, но твоя воля будет памятна в тысяча тысяч родов. Лучше умру я.

Изумелый и неключимый смотрел царь, — забыл царь, что царевна ему дочь.

В воскресенье Ликраса шла от обедни. Солнечный луч играл на ее лице. Царь увидел, и страсть, как пламя, пыхнула в нем, и он упал на землю. А вечером в тот день пришел он к царевне — не убеждал, не упрашивал — изумелый, взял ее силой.

И с той поры, как с царицей, жил царь тайно с дочерью своей царевной.

II

Выше башен неподступного города, выше царского имени, выше славы его была красота царевны Ликрасы. И не могла красота такая укрыться от глаз, как никуда не скроешь солнца, месяца и звезд.

И вот, со всех царств и земель цари и короли стали к царю Антиоху сватов засылать по дочь его царевну Ликрасу.

Антиоху же такое совсем не по сердцу: выдать царевну замуж — лишиться царевны, а без царевны ему ни царства, ни жизни не надо.

Отстал царь от еды и питья, не знает, что и делать. Опять же, коли и отказать, надо не как — нибудь, а по-царски. А тут сам царь Обезьяний князей своих обезьяньих с дарами прислал — сам Обезьяний царь навязывается в зятья. А это уж совсем не шутка.

И нашелся — таки Антиох, на то и Антиох он, царь многославутый, — старался и Лук Малоубийский, друг его лисавый, — нашел Антиох лазейку: он и царевну не упустит, и отказ будет соблюден с честью.

— Чтобы было и другим неповадно! — лисил перед царем Лук лисавый.

Вышел царский извет: дочери своей царь никому не отдаст в жены, только тому, кто его загадку отгадает, а в чем загадка, от царя — самолично, кто ж не разгадает, тому смерть.

Вот какой извет, не калач, не больно заманит.

Да охота пуще неволи — пошли цари да короли к Антиоху.

И который явится, царь ему загадку. А как ее такую разгадаешь, другой, и не дурак, смекнет, да в голову-то не приходит про такое — загадку-то царь про себя да про дочь свою царевну загадывал! — ну, и мнется несчастный, не знает. Не знаешь? Готово — и голова долой.

Сколько этих самых голов знатных царских да королевских несчастных торчало на страх и острастку, счет потеряешь. Лук Малоубийский в угоду царю и для пущей торжественности никого не допускал, сам собственноручно головы насаживал.

Угодила голова и обезьянья, на дворцовых воротах у всех на виду торчала обезьянья. Только царь Обезьяний Асыка очень осторожный, не сам, а вместо себя послал своего обезьяньего князя, ну, тот и попался.

Хорошо еще зауряд-князь, не настоящий!

Сущее горе, вот и задумай жениться после такого.

III

Тогда Аполлон, тирский царь, слыша о красоте Ликрасы и неразгаданной загадке Антиоха, о царских и королевских головах посеченных, раздумался: самому не испытав, как разберешь? — и решил идти к царю Антиоху, видеть царевну, слышать царскую загадку.

Был же Аполлон, тирский царь, премудр и прекрасен, и в рыцарских науках мужествен и храбр.

Ближние отговаривали Аполлона: загадка неразгаданная — сам Обезьяний царь попался на удочку, стоит ли? Смерть неминучая.

Аполлон не послушал и выступил из Тира с своим любимым войском в Антиохию.

Приветливо встретил Антиох гостя: отец Аполлона был его старый друг.

— Добро жаловать, тирский царь!

— Я пришел слышать премудрость твою, — Аполлон поклонился царю, — а будет изволение твое, найду я любовь в тебе, как сын, которому дочь свою, прекрасную царевну, дашь в жены.

Царь потемнел.

— Тебе известен наш царский извет?

— Знаю. Не мало повинных царских голов торчит у заставы! Я пришел к тебе слышать твою загадку.

— Щажу твою юность ради отца твоего. Иди, ищи себе жену, где хочешь.

— Хочу знать твою загадку! — стоял Аполлон.

Царю стало жалко: так юн и прекрасен был тирский царь, да и отца его вспомнил, старого царя Лавра, давно это было, менялись крестами, побратимы.

— Я ничего не слышал, ничего не знаю, у меня нет никакой загадки, иди, не спрашивай!

Аполлон не уходил.

И окостенел царь.

Аполлон ждал.

Окостенел царь.

— Тело мое ем, — залузел его голос, как железная ржавь, — кровь мою пью, сам есмь себе зять, отца дочь жадает, видеть не улучает, жена мужа не видит и муж жене быть не может.

Аполлон в ужасе схватился за голову и увидел царевну: ровно темь кругом, а она, как звезда. Тихим голосом спросил Аполлон:

— Как повелишь отвечать: тайно или вьяве?

— Говори, как знаешь.

И наступила в царских палатах такая тишь, и только слышно, только чутко, как стук сердца, гул кольчужный.

— Тело свое ешь и кровь свою пьешь, ты взял себе женою родную дочь: ищет она мужа и не находит, — ты ей отец и муж; ищет она отца и не находит, — ты ей отец. Кровь на кровь.

На царском месте высоко трон костян. На костяном троне сидит царь костян, подпершись костылем костяным: шляпа на голове его костяна, рукавицы на руках его костяны, сапоги на ногах его костяны. Сам царь костян, и все семьдесят и две жилы его костяны, и становая жила — кость.

— Ты лжец! — взъярился царь, и лицо его стало кроваво: так кроваво восхожее солнце в пожар, кровавая грибная шляпка!

А обок белая голубь поблекала денницей царевна.

Царь удалился, за ним Лук лисавый.

В притворе глаз — на — глаз.

— Что ж мне сказать?

— А скажем: загадку не отгадал. И крышка.

— Разве так можно?

— Чего не можно! Для сволочи законы, а не для нас.

— Он царской крови...

— Отложи до завтра, и пускай завтра придумает новую разгадку. Понимаешь? Его никто не звал, сам на рожон прет.

Царские палаты. Царь, за ним Лук. Царь оправился. Зорко и отчетливо:

— Ты разгадал нашу загадку, да по-своему. Настоящая разгадка совсем не та. Погубил ты свою голову.

— Праведный царь, все слышали. Прав твой суд, я готов.

И красный палач, как видение, поднялся у трона, и на красном синий топор открыл провал.

Аполлон стоял перед царем тонок, как стебель, глаза закачены.

— За красоту, ради отца твоего, — царь поднялся, — даю тебе сроку до утра: не отгадаешь, велю тебе голову отсечь, а тело псам.

И пошел царь, за царем Лук, за Лукой вся свита.

Аполлон вышел на волю. На душе его до страсти тосменно. Смерть неизбежна. Какую ни скажешь разгадку, для царя она будет не та. Смерть неизбежна. Есть один только выход.

И положил Аполлон бежать от царя.

В первый сумрак сел Аполлон на корабль и тайно с войском отплыл в свой родной Тир.

Прошла ночь, а никому и в голову не придет. Поутру ждать — пождать, Аполлона нет.

Донесли царю:

— Аполлон, тирский царь, сбежал!

Распалился царь. А уж поздно: упустили.

— Он обесчестил наше царское имя.

— И всего народа! — ввернул Лук лисавый.

— Смерть ему! — топал в гневе царь.

И вышел царский извет: тому, кто доставит живьем Аполлона, пять тысяч, а тому, кто принесет его голову, сто тысяч — тирский царь обесчестил царя, а с царем и народ!

И как прочитали царский извет, вся-то гадость наша, мурье и заиграло в душах человечьих, и не только враги Аполлона — смешно от врага другого чего и ждать! — а и друзья — эх, други, в черный день за ломаный грош друзья предадут! — все, кому только не лень, пустились на выдумки, как бы так изловчиться изловить Аполлона и за то принять от царя честь и дары.

IV

Аполлон невредим вернулся в Тир. Собрал ближних и старейшин и поведал им гнев Антиоха.

— Не хочу ради себя губить вас, — сказал Аполлон, — я лучше уйду.

И был тверд, — силы не равны, царь в отместку не оставит от Тира камня на камне, — не хотел Аполлон из-за своей ссоры с царем губить народ и сейчас же снарядил корабль, полон хлеба, золота и серебра, и отплыл из родного Тира в безвестность.

А дня не прошло, пожаловал в Тир сам Лук Малоубийский. Притворился лисавый другом Аполлона, тужил, что не застал царя дома, расспрашивал, куда поехал и долго ль проездит?

Но ничего ему никто не мог сказать, — сами не знали.

Тогда клевещавый сбросил с себя личину дружбы и объявил царский извет великого царя Антиоха.

— Тому, кто доставит живьем Аполлона, пять тысяч, а тому, кто принесет его голову, сто тысяч!

И золотой яд вошел и в тирские души.

Аполлон же отплыл в безвестность, пристал к Тарсу, в Тарсе и остановился.

А был в той земле голод: куль хлеба ценою в восемь рублей продавали за тридцать восемь. Кто побогаче, еще не так чувствовал, а нашему брату плохо приходилось.

Видя такую беду, Аполлон открыл свой корабль и велел за бесценок продавать хлеб. А когда повыбрали до последнего зерна, велел возвратить деньги, чтобы не называли купцом.

И все дивились щедрости Аполлона.

И, в благодарность за такой царский дар, ваятель Даил высек из белого камня истукана — образ Аполлонов, и поставили этого истукана на Марсовом поле, месте игрищ и веселья.

Аполлон шел по берегу моря.

Вот достиг он первенства в Тарсе, царь и народ боготворят его. Но ему ничего не надо. И лучше быть ему последним человеком, только бы вернуться в Тир. Родной Тир, город его детства, колыбель его желаний, там все — земля, речь и от дворца до лачуги, от собора до часовенки все за него. И никогда не вернуться!

Аполлон шел по берегу моря один в жальбе.

По морю с родной стороны плыл корабль. Аполлон ничего не видел, погруженный в свою жальбу. А с корабля видели его — Елавк, старейшина тирский, первый увидел Аполлона, вышел на берег, окликнул.

Аполлон глазам не верил. Нет, не ошибся: перед ним стоял Елавк.

— Ты в большой беде, царь!

— Какая же беда! Елавк, с тобой весь мой верный город.

— Верный город... — Елавк поник.

— Что случилось?

Елавк рассказал о царском после, о извете царя Антиоха.

— Живьем пять тысяч, за голову сто тысяч.

— Я так и думал.

— Да, но твой верный город отравлен: золото наострило и самый мирный меч. Как уберечься от соблазна? Сто тысяч! Мне раз приснилось...

— Я тебе дам эти сто тысяч!

— Нет, нет! Скорей беги отсюда. Теперь все узнают. Больше нет о тебе тайны.

Елавк вернулся на корабль.

Корабль уплыл.

На берегу Аполлон один. Жальба острей. Верный город! Нет у него дома, нет родины — круг смертный. И голова его, как факел. Куда бежать, где скрыться?

Наутро Аполлон сел на корабль и тайно отплыл из Тарса.

V

Десять дней плыл корабль плывно. И вот, восстал с полночи ветер, взбил волны и взбурилось море.

Кораблем играли волны, как мячом.

Волна за волной — сестры волны — за сестрами мать. Пришла большая волна, подняла корабль. Водным хлывом разорвало корабль.

И все, кто был на корабле, — ко дну.

И золото, и серебро, все погибло.

Аполлон ухватился за доску и плыл. С волны на волну. Три дня и три ночи, куда волна. И прибило его волной к Кипрской земле.

Рыбак слышит, кто-то кричит. Вышел посмотреть. И опять — человечий голос. Рыбак в лодку. И выловил Аполлона. Повел к себе в избушку. Напоил, накормил. Время к ночи — спать.

Переночевал Аполлон у рыбака. Наутро говорит рыбак:

— Я тебя от смерти спас, ты мне теперь раб.

Так и обратился Аполлон из тирского царя в рыбакова раба.

Нарядился Аполлон — раб в рыбакову рвань. Славу Богу, хоть и такое нашлось — больно уж беден рыбак! — ждет Аполлон, чего велят: у раба своей воли нет.

— Отправляйся — ка, милый человек, в город, — сказал рыбак, — постреляй, авось, на хлеб наберешь. А полюбишься кому, с Богом! А не приглянешься, возвращайся назад. Как — нибудь проживем.

Поклонился Аполлон — раб рыбаку и пошел со двора — сущий босяк голодран.

Трудно непривычному-то руку Христа ради протягивать. Все утро бродил Аполлон по улицам, много было случаев, да язык не поворачивался. Так и ходил голодом.

По обеде вышел Аполлон на царскую площадь. На площади народ глазеет. Стал протискиваться и втерся.

Царь кипрский Голифор любил после обеда для разминания членов играть в разные игры: соберет на площадь своих пажей и тешится до чаю.

Аполлон сам большой любитель, а по ловкости первые призы брал. Игра занимала его, забыл и голод.

Царь Голифор пустил меч. Аполлон на лету подхватил меч и поднес его царю Голифору.

Обратили внимание. Царь приказал узнать о нем. Но как узнаешь? Кто-то сказал, что видели, как поутру шел какой-то голоштан в город от рыбака. От какого рыбака? От Лукича. Сейчас за Лукичем. Привели старика.

— Кто такой?

— Утоплый.

И больше ничего.

Донесли царю Голифору: утоплый.

Ну, не все ли равно, не в этом дело, полюбился Аполлон за ловкость царю Голифору, и велел царь нарядить его в дорогую одежду, а вечером, чтобы явиться во дворец к царскому столу.

— Вот, видишь, как повезло!

— Спасибо тебе, Лукич, век не забуду.

— А и забудешь, я привык! Ну, счастливо.

Лукич забрал свою рвань и пошел из города к морю по своей рыбной части, а Аполлон, нарядный, в дорогом платье, на вечер во дворец.

У царя Голифора был такой обычай: за ужином царевна танцевала перед царем.

И такая она была нежная, Тахия царевна, как начнет свои танцы нежные, заглядишься и о еде забудешь, все бы только и глядел.

И этот вечер залюбовались гости на царевну — нетронутые блюда уносили со стола царские лакеи, обжирались на кухне до отвалу, поминали царевну, — и один сидел недовольный, один новый гость.

— Вот это танец! — толкнул сосед Аполлона.

Аполлон ничего не ответил. Да если бы и сказал что, никто бы ничего не услышал. Все смотрели на царевну, ничего не замечали. Заметила одна царевна и перестала танцевать.

— Что такое? Голова закружилась? — забеспокоился царь Голифор.

— Гость твой надо мною смеется! — царевна показала на Аполлона.

Царь к Аполлону:

— Что нашел ты смешного в царевне?

— Царевна прекрасна! Я не смеялся. Но я сам танцую и ничего особенного не вижу в танцах царевны.

Царь к царевне:

— Не печалься, гость над тобой не смеялся. Давай-ка заставим его показать свое искусство!

Царевна успокоилась.

И по воле царя, звяцая на гуслях, стал Аполлон.

И все дивились игре. А когда Аполлон, оставив гусли, завел свой аполлонов танец, все поднялись с своих мест.

— Такого мы в жизнь не видали!

Хвалит царь Голифор, не нахвалится, а царевна пуще.

— Аполлон победил царевну!

И приступила царевна к царю, да повелит Аполлону учить ее своим танцам. Царь не перечил. А Аполлон рад все исполнить и для царя, и для царевны.

По царскому повелению построен был танцевальный дворец, в этом дворце и жил Аполлон, уча танцам царевну.

С этого все и пошло.

И с год живет Аполлон в танцевальном дворце у царя Голифора — все дни и вечера с царем и царевной.

Переимчивая, живо переняла царевна аполлонову мудрость. Аполлон полюбился царю, еще больше царевне.

Царевна Тахия невеста. Время сватать. Понаезжало к царю Голифору всяких царей, королей да князей.

Царь Голифор:

— Без воли царевны ни за кого не отдам. Пускай сама решает.

А царевна одно:

— За Аполлона.

Как услышала царица и напустилась:

— За Аполлона? За утопленника морского? Ни под каким видом. Лучше уж за обезьяньего князя, все — таки князь.

А царевна:

— Если не за Аполлона, то ни за кого.

И больше ни слова.

Покричала царица, покричала, а ничего не поделаешь, помаленьку и сдалась. Отпустили царей, королей да князей восвояси. Да за веселую свадьбу.

Так женил царь Голифор Аполлона на царевне Тахии. И пошла у них жизнь развеселая.

VI

Аполлон шел по берегу моря.

Каким отдаленным казалось ему то время, когда попал он на Кипр к рыбаку. Лукич был прав. И как это случилось, только теперь в первый раз он вспомнил о Лукиче, а с ним вспомнился Тир так ярко, как никогда еще. Второй год подходит к концу. На Кипре он свой человек. Скоро у Тахии родится ребенок. А о нем все — таки никто ничего не знает. А там, вспоминают ли? И неужели не суждено ему вернуться в родной Тир?

Вдруг затомило: все отдаст, только бы вернуться! И пусть смерть, за один день, за один час, за минуту.

По морю плыл корабль. Чем ближе подплывал корабль, тем чаще билось сердце. И вот, тирское знамя ударило в глаза.

Закричал Аполлон.

Ответили на корабле.

Слышал Аполлон свое имя — величали тирского царя! — и больше ничего не слышал. И когда очнулся — перед ним стояли тирские послы: старейшина Елавк извещал Аполлона, что опасность миновала, нет больше Антиоха, и он, Елавк, и другие старейшины со всем народом зовут его в Тир принять власть.

С Аполлоном отправились послы к царю Голифору. Тут-то все и открылось. И много дивились тирскому царю Аполлону. Царь на радостях дал пир в честь зятя и послов. Три дня пировали.

Всех занимала смерть Антиоха и судьба Антиохии Великой.

Поистине, кара Божия постигла грешного царя: на одном из торжественных приемов Антиох упал с трона и угодил подбородком о косяк. Разболелось, и начала гнить челюсть, — с каждым днем больней и больней, отпало мясо с бороды, выгнили зубы, до кости прогнило, и обнажилась гортань. Страшно видеть, невозможно было смотреть. Ничего не ел, только воды и то немного. Изнемогал царь — второй Иов — горько стражда и кляня страсть, великий и многославутый царь сирийский Антиох. По смерти же царя лисавый друг его, Лук Малоубийский, заточил несчастную царевну Ликрасу, женился на обезьяньей княжне Хлывне, дочери великого мечника и князя обезьяньего, Микитова, от ворота до голенища поверх сирийских золотых медалей весь извесился цветными обезьяньими знаками, отвалил народу гору золота, насулил ворам, шпыням и безыменникам господских вотчин, поместий и должностей и под именем царя Епиха сел на престол царствовать в Антиохии Великой.

Аполлон решил немедля ехать в Тир. Но как быть с царицей? Море немилостиво — путь опасен.

— Дай мне свой перстень, — сказал Аполлон Тахии, — я пришлю за тобой, ты по этому перстню узнаешь моих послов, с ними и поедешь в Тир.

Тахия слышать не хотела. И, сколько ни уговаривал царь и царица, настояла ехать непременно с Аполлоном.

Снарядили царский корабль.

Простился Аполлон с царем Голифором и с царицей крикуньей, простилась Тахия с отцом и матерью. Поплакали. Много было слез, а весело с большими дарами, приданым Тахии, отплыли с Кипра, держа путь к любимому Тиру.

VII

В пути на корабле, чего так боялся Аполлон, от морской ли качки или ветра морского наступило царице Тахии время, и в страшных муках родила она дочь Палагею.

И лежала Тахия, как мертвая, и было сердце ее, как неживое.

Поднялся вопль, и откликом на вопль, как лев, воссвирепело море.

Поняли так, что море требует жертвы, и приступили к Аполлону, требуя извергнуть с корабля мертвеца.

— Если не выбросим, все погибнем.

Аполлон просил переждать: он все еще надеялся. И как он винил себя, простить не мог, что согласился везти с собой царицу. Аполлон убеждал не трогать царицу.

— Буря утихнет.

А буря ярилась, — люди ожесточались.

Люди стали, как змеи.

И Аполлон уступил.

Положили в лодку царицу Тахию, с ней под голову золото, в руки — рукописание: золото на погребение и в награду тому, кто ее похоронит. И поплыла царица Тахия по морю жертвою моря.

От волны к волне, как от сестры к сестре, быстрой птицей летела лодка по морю, и на третий день принесла волна ее к Ефесу.

Был в Ефесе доктор старичок, именем Ефиоп. Бродил старичок по берегу, собирал морские лекарственные травы и заприметил странную лодку. Ефиопа очень все любили, и на клич собрался народ. Выловили лодку и понесли в дом Ефиопов.

Пожалел старичок Тахию, только ничего не поделать, — мертвая лежала царица. И, взяв из-под головы ее золото, пошел старик к гробовщику: на все золото похоронит он несчастную царицу.

Любимый ученик Ефиопов, сириец Агафон, многие годы искавший в щитовидной железе все подборие естественной жизни человеческой, пришел в дом своего учителя обедать и узнал от служителей о мертвой царице. Глазам не веря, так прекрасна была царица живая и неживая, начал над ней Агафон сириец свои щитовидные опыты.

Тахия чихнула и открыла глаза.

— Не прикасайся ко мне! — сказала Тахия.

Тут от гробовщика вернулся Ефиоп.

— О, учитель, — встретил его Агафон, — ты готовил царице гроб, а она живая!

Убедившись, что царица Тахия подлинно живая, учитель поклонился ученику.

— Превзошел ты меня, Агафон, в учености своей. Отдаю тебе все мое дело. Ты лечил бедноту, теперь позовут тебя сильные и знатные. Помни: к знатным и сильным всякий пойдет для славы и чести, бедные же побоятся звать тебя, не оставляй их.

И положил Ефиоп перед Агафоном золото царицы в награду ему.

И была большая радость в Ефиоповом доме.

Тахия, оправившись, благодарила старика Ефиопа, что не бросил ее, благодарила Агафона, что к жизни вывел, и все рассказала о себе, о своем несчастном муже, тирском царе Аполлоне, и просила Ефиопа приютить ее у себя в доме.

Ефиоп с радостью принял царицу, как за родной дочерью ухаживал за ней. А Агафон захотел на ней жениться.

— Прекрасная царица Тахия, без тебя мне жизнь не красна.

И много докучал ей, угождая.

Тахия жалела его.

— Не пойду я за тебя замуж, Агафон. У меня и на уме такого нет. И ни за кого не пойду. Буду до смерти ждать тирского царя.

Прожив с год у Ефиопа, укрепившись щитовидным агафоновым врачеванием, переселилась царица Тахия к Скорбящей. Там черничкой при часовне и проводила свои дни, служа Скорбящей, в тоске тоскущей по муже: будет она до смерти черничкой ждать тирского царя Аполлона.

Темнее моря плыл Аполлон.

Во всем он винил только себя, не мог простить, что загубил жизнь человеческую — из-за него погибла Тахия.

И когда прояснилось на небе, волна устоялась, была на душе его буря и темь пучинная.

Нет, ему нет пути на родину! Бежал от смерти. Смерть миновала. Но теперь ему горше смерти. И ничто его не обрадует.

У Тарса, где когда-то за щедрость он почтен был от народа и на Марсовом поле ваятелем Даилом высечен из камня стоял его образ, велел Аполлон пристать кораблю.

Аполлон остановился у старых своих хозяев — у тирского купца Черилы и жены его Гайки, и просил их приютить у себя дочь Палагею. В няньки взял ей старуху Егоровну. И оставил много золота и серебра на воспитание. Черила и Гайка, в бытность его в Тарсе, много ему добра сделали и не оставят его дочь, а нянька Егоровна будет ей вместо матери.

Пристроив дочь в верные руки, Аполлон нанял корабль, выделил часть тирской дружины и велел плыть в Тир, передать от него Елавку и старейшинам власть над Тиром. Сам же вернулся на тирский корабль и с оставшейся дружиной поплыл в безвестность.

Был он тирский царь, пошел искать счастья, бежал от смерти, жил безымянным, смерть миновала. И нет у него дома, нет ему пристанища — море, беспристанное плавание, вот его безвестный путь виновного.

VIII

В Тарсе у Черилы и Гайки жила Палагея. Стала подрастать, стала в гимназию ходить, — в мать свою нежная и переимчивая.

Растет царевна и ничего-то про себя не знает, и кто отец ее, и кто мать, ничего не знает. В старший класс перешла, много всяких мудростей постигла, и историю, и географию, а в танцах первая, в папашу.

Не нахвалятся, не налюбуются учителя, и, вот, еще немножко и столько глаз будет зариться: невеста из невест первая.

Как-то в Великий пост вернулась Палагея из гимназии, а Егоровна, нянька, с постной ли грибной пищи либо от поклонов чуть дышит старуха, — смерть пришла. И уже на смертном одре рассказала Егоровна Палагее о матери ее царице Тахии и отце ее царе тирском Аполлоне.

— А Черила и Гайка?

— Нет, деточка, ты у них приемыш. Царь-то, как пуститься ему в безвестность, тебя им и оставил на сбережение.

И померла старуха.

Похоронили Егоровну на берегу моря. Просила старуха, как уж быть ей при последнем издыхании: «Потрудись, деточка, похорони меня близ синего моря, там мне упокоение на красном бережку!» Палагея настояла, и исполнили нянькину волю. И всякий день, как идти из гимназии, заходила она на могилку.

Ни Черила, ни Гайка ни о чем не догадывались — им ни словом не обмолвилась Палагея. А какие думы она думала о матери! Куда ее принесла волна и жива ли, — верила, жива, где-то на острове ждет ее. И про отца думала, как плавает он по морю в безвестности, кличет мать, а все нет от нее голоса.

Вот подождите, дайте кончит она гимназию, через весь свет пройдет, а отыщет мать и отца. А как они обрадуются, она узнает их.

— Мама, мамочка, где ты?

Присядет Палагея у могилки Егоровны и думы эти свои думает и горькие и такие, как сама весна — красна. Только на могиле старухиной, няньки своей, и подумать ей, а дома чужая, одна, бездумная.

Не нахвалятся, не налюбуются на нее учителя, еще, еще немножко и столько глаз будет зариться: невеста из невест первая.

А была у Черилы и Гайки родная дочка Марсютка, с Палагеей погодки. Гайке и стало завидно: приемыша хвалят, а ее родное, хоть и не хаят, да против Палагеи ни во что.

И задумала Гайка извести Палагею.

А тут как-то шли подруги от обедни, народ смотрит — разговоры. Гайке все слышно.

— Хороша, — говорят, — у Гайки Марсютка, а Палагее в подметки не годится.

А другие за ними:

— И красно одета, да против Палагеи и смотреть не на что.

Задело за сердце, и в тот же день положила Гайка порешить с Палагеей, не откладывая дела.

Был у них ночной сторож Гаврила, забитый нуждой человек, робкий, многосемейный — двенадцать ртов в сторожке голодных, да сам с Матреной, четырнадцать душ на круг. Призвала Гайка этого несчастного Гаврилу.

— Ты, — говорит, — Гаврила что такое на уме имеешь? Ты чего против барина замышляешь? Все известно. Хочешь обокрасть нас? Ну, за это ответишь, голубчик.

Гаврила в ноги: ни сном, ни духом, знать ничего не знает, и куда ему замышлять такое?

— Оклеветали злые люди.

— Оклеветали, не оклеветали, а вся подноготная дознана и без наказания не оставим. Ответишь! И притом у тебя фамилия персидская.

А была о ту пору война с персами, и все тарские персы, страха ради и сокрытия, переделывали свои фамилии из персидских на тарские. Гаврилы же фамилия Прокопов.

— Матушка, какая же такая персидская?

— Все равно, что персидская, изменник! А хочешь избавиться от наказания и по-старому служить нам, изволь, только за это ты должен убить Палагею. Знаешь?

— Знаю.

— Убить надо девчонку. Всякий день из гимназии заходит она к няньке на могилу, там и покончи.

Что делать бедняге? Не согласишься — пропадешь, а согласишься — грех на душу. Лучше уж грех, — грех замолить можно. А то куда ребятам-то без отца — двенадцать душ, с голода подохнут. Лучше согласиться.

Улучил Гаврила подходящее время, залег на берегу моря за нянькиной могилой, и когда явилась Палагея, присела на могилку тайные думы свои думать, выскочил он из-за своей засады да пикой на нее.

Она на колени:

— Не губи, — говорит, — Гаврила. Что тебе я сделала?

— А, вот, сыму тебе голову, тогда и узнаешь! — а сам дрожмя дрожит.

Она тихим голосом:

— Ты, Гаврила, верно, обознался. Я — Палагея. Ни в чем я перед тобой не виновата.

— Знаю, — сказал Гаврила, — я и сам ни в чем невиновен. Оклеветали! Двенадцать ртов голодных, на круг четырнадцать. Ребят жалко! — а сам так смотрит, — и тебя мне жалко. Да ничего не могу поделать. Твоя мать Гайка приказала убить тебя. Не убью, мне крышка.

— Дай мне хоть с белым светом проститься! — заплакала Палагея няньке своей Егоровне, — не встанет старуха из могилы, не образумит Гаврилу, — няньке своей покойной жалобу предсмертную на свою злую долю выплакивала царевна.

И когда она так плакала, прощаясь с белым светом, случилось, плыли по морю разбойники, вышли на берег поживиться и, видя Гаврилу с пикой над царевной, окликнули. Гаврила с перепугу пику наземь да драла. А разбойники к Палагее, ухватили да на корабль.

Очумелый прибежал Гаврила к Гайке.

— Готово: покончил!

И проверять нечего, конечно покончил: такой был Гаврила очумелый, как от ханжи самой злой, гольем выпитой.

И весь вечер до глубокой ночи, сидя под сторожкой, чумел Гаврила, сам себя допрашивая, сам же себе отвечая в растери и расстройстве.

— Ты кто?

— Я.

— А где ты живешь?

— Кто?

— Я.

— Да кто ты?

— Я.

Едва, едва уходился, конечно, неспроста, дело ясно.

И успокоилась Гайка. И все золото и серебро Палагеино отложила дочке своей Марсютке — вот будет невеста, всякому на зависть, хоть за царя теперь, хоть за короля, и никто не посмеет хаить.

А разбойники приплыли на остров Родос и там, под видом купцов месопотамских, выгрузили с награбленными товарами и Палагею.

Торчать на пристани, мерзнуть под ветром не пришлось Палагее — живой товар ходкий — через блудничного скупщика Поддувалу в тот же самый день попала она к блудничной хозяйке, к знаменитой на всем острове Анне Дементьевне в дом.

Анна Дементьевна ни в каком политехническом институте не обучалась и никакой химии не проходила, а приготовляла ханжу, что твою белоголовую водку: через отварной картофель пропускала она денатурат так ловко, ни запаху, ни привкусу не оставалось. И на сладкую фиалку и розочку дом ее от гостей ломился, а притом же и развлечения к услугам.

Очутившись у Анны Дементьевны, все поняла Палагея и горько заплакала: лучше бы ей тогда Гаврила с плеч голову снес!

Разбойники продали Палагею Поддувале за пятьдесят золотых. Поддувала уступил ее Анне Дементьевне за сто, а Анна Дементьевна метила получить не больше, не меньше, как все двести.

Посадила Анна Дементьевна Палагею в блудилище среди самых первых блудниц, а сама кликнула клич по богатым и охотникам, что в ее де доме объявилась новенькая красоты непомерной.

Услышал Антагор, великий князь родосский, и, как стемнело, шмыг тайно в блудилище по знакомой дорожке. Его-то Анна Дементьевна и поджидала: тут не двести, а и полтысячи взять можно, да, кроме того, и подарок. Она сама ввела Палагею в особую комнату и оставила их вдвоем.

Как перед Гаврилой сторожем там у нянькиной могилы, стала Палагея перед Антагором, все ему рассказала и о матери своей царице Тахии, — как на море волной унесена, и об отце, царе тирском Аполлоне, — как в безвестности плавает по морю, кличет царицу безотклично, и о себе рассказала, — как безвинно убить замыслили, и вот разбойники ее схватили, и попала она сюда.

Жалостливый был князь Антагор, и хоть мало чему поверил, — за свою многолетнюю практику сколько он от всяких новеньких этих самых царских да разбойничьих повестей наслушался, рассказанных для пущего завлечения и цены ради, — и все — таки пожалел Палагею.

— Чего же ты хочешь?

Тут-то обычно и начинался торг. Но Палагея об одном просила — ей ничего не надо, будет жить она в лишениях и нищете...

— Ну, ладно, коли уж так, вот отдай хозяйке, это за тебя плата. Я сам еще поговорю, что — нибудь сделаю.

И, отпустив Палагею, дал Анне Дементьевне сто золотых: он берет за себя Палагею, но чтобы не только что касаться к ней, а и видеть ее никто не смеет!

Анна Дементьевна с княжеским кушем, да и палагеина плата оказалась целою тысячью, Анна Дементьевна была очень довольна. И с того вечера пошла о Палагее слава, как о хозяйской любимице, и все с самой хозяйки до вышибалы Степана величали Палагею княгиней.

IX

Аполлон плыл по морю безвестный.

Там где-то стоял его родной Тир, — вспоминали ли о нем, а, может, и забыли? И где-то жила одиноко, дожидаясь его, царица Тахия, а, может, и не ждала уже?

От острова к острову, от города к городу, от пристани к пристани плыл Аполлон безвестно.

И, вот, почувствовал он, наступил срок — он может увидеть свою дочь Палагею, и пусть решит она: пропадать ему или вернуться в Тир и принять власть?

С полным чувством, решившись повернуть свою судьбу, с сердцем, затаившимся перед часом свидания, робко, как привыкший к ударам, и уверенно, как выдержавший искус, верно направил Аполлон корабль к Тарсу.

Вечером на закате Аполлон достиг Тарса.

С палубы ему видно было Марсово поле и белый камень, розовый при закате, работа Даила, увековечивший его имя. Завтра, утром, когда зазвонят к поздней обедне, пойдет он через Марсово поле знакомой дорогой к красному дому, постучит в калитку. Сердце у него замирает — не дождаться ему утра.

А Черила и Гайка, прослышав от людей о тирском корабле, нарядились во все черное, сделали кислые физиономии, да на корабль. Так и есть, не ошиблись, корабль Аполлона.

А, вот, и сам он: какой испуганный и оробевший.

— Жива ли моя дочь?

Еще больше скислились.

— Дочь твоя давно умерла.

— Увы — увы, мне, дочь моя!

Кто же решит теперь его судьбу?

Бежал он от смерти, не тронула. Но она по пятам идет — взяла царицу, взяла царевну. Царицу он сам отдал морю, царевну — чужим людям. Или все, что он делает, не так надо? И пусть лучше бы сам он бросился тогда в море и умилостивил море, или нет, мертвую царицу все равно не оставили бы на корабле, нет, он с мертвой поплыл бы живой на лодке по волнам. А куда же дочь-то? Оставил бы на корабле. Чужим людям? Или так, он плавал бы на корабле и с ним его дочь, сам бы ее и воспитывал. Зачем он поверил, разве можно было отдавать ее за золото чужим людям? Вот и не уберегли: не свое. Но он знал их, хорошие люди. Может, и хорошие, да разве кто может уберечь от смерти, если смерть захочет? Нет, в чем-то еще он виновен и за то ему кара? Он должен все принять и все снести и тогда будет свободен.

Аполлон дал зарок плавать еще десять лет, не выходя из корабля на землю. И просил дружину свою, не искушать его: что бы ни случилось, под страхом наказания, запретил он вызывать себя из темной каюты на волю.

И поплыл весь черный корабль — плыл Аполлон, куда глаза глядят.

— Увы — увы, мне, дочь моя!

И много плутал его черный корабль.

Неверное море, то оно ласково — плыл бы и земли не надо, а то проклинаешь минуту, когда вверился его вероломной власти.

И опять, как когда-то, море вскипело и носило корабль, как щепку.

В ночь прибило куда-то волной. Поутру смотрят, Родос.

В тот день на Родосе большой был праздник, и на пристани, как стая птиц, алели праздничные корабли, к ним и подплыл печальный аполлонов корабль.

Аполлон велел дружине выйти на берег, закупить в городе угощения — пусть потешатся после гроз и испытаний! — а сам остался в своей темной каюте.

Слышны были веселые песни и музыка.

«Сойди же на берег! Посмотри, как хорошо на земле, какая трава, потрогай, вдохни!» — во все уши нашептывало ему в темной и душной каюте.

Аполлон твердо стоял на своем вольном столпе.

А музыка тише, а песни унывней.

После парадного обеда Антагор, князь родосский, вышел к народу. Потянуло на волю и, провожаемый кликами, шел он по улицам к пристани, — за веселость и добрую душу любили Антагора.

— Чей это печальный корабль и почему на нем траур?

Но никто ничего не мог ответить: должно быть, ночной бурей прибило к берегу корабль.

Антагор захотел сам разузнать.

Дружина аполлонова пировала на берегу.

— Чей это корабль и почему так печален?

— Наш князь в большой печали, потому и корабль печален.

— Нынче мои именины, подите, попросите вашего князя ко мне. Я даю большой пир, будем веселы все!

Но никого не нашлось, кто бы осмелился нарушить завет.

— Под страхом наказания наш князь запретил вызывать его из каюты. И мы поклялись.

— Дело ваше, — сказал Антагор, — вы клялись, я же свободен от клятвы! — и пошел на корабль.

И увидел Аполлона, и понял, какая темная печаль легла на его душу. И жалко ему стало Аполлона.

— Я князь родосский Антагор. Нынче мои именины. Сделай милость, не откажи, пойдем со мной. Я вижу печаль твою и хочу тебя развлечь.

Аполлон покачал головой: развлечь! — если бы это было возможно?

— А ты скажи, что же тебя печалит?

— Все равно не поможешь, а рассказывать, только растравлять.

И вернулся Антагор один с корабля во дворец. Там гости, музыка. Веселы все. А его не веселит: не может забыть. Жалостливый был Антагор, доброй души и совестливой.

С того вечера, как откупил он на месяц Палагею, он все чаще и чаще бывал у Анны Дементьевны. И вскоре за особую плату Анна Дементьевна отпускала к нему Палагею. Без нее он жить не мог. И теперь вспомнил и послал за ней.

Палагея жила у Анны Дементьевны княгиней: Антагора боялись, а главное, золото, золото оберегало ее не только от прикосновения, но и от любопытных глаз. И чем больше привязывался к ней Антагор, тем больше сама она радовалась его посещениям.

На зов Антагора Палагея, не замедля, явилась.

Антагор рассказал ей о печальном корабле и о таинственном хозяине корабля.

— Я не успокоюсь, пока не узнаю и не рассею его темных дум. Ты одна это можешь. Пойди к нему. Вернешься не одна, все отдам, освобожу тебя.

Да она готова все исполнить, только будет ли толк?

Дружина пропустила Палагею на корабль.

Тихо вошла Палагея в каюту.

— Чего тебе надо? — удивился Аполлон.

А и вправду, такой печали она никогда не видала.

— Хочу, чтобы твоя печаль отошла от тебя. Если ты мудрый, укрепи свое сердце. От уныния гибель.

— Мудрый? — усмехнулся Аполлон, — поговорил бы с тобой, да молода еще, — и, отвернувшись, вынул он кошелек с золотом, — вот, возьми себе и прощай.

— Я не за этим пришла.

Аполлон поднял глаза.

И они смотрели друг на друга.

— Чего тебе надо? — забеспокоился Аполлон: что-то удивительно знакомое показалось ему в ее лице.

— Да, я молода еще... ты думаешь, горя не видала?

— Откуда ты?

Палагея закрыла лицо: ей трудно было выговорить, — и дрожала вся.

— Что с тобой? — поднялся Аполлон, — тебя обидели?

Путаясь, рассказала Палагея, как уже третий месяц живет она в доме и как князь Антагор обещал освободить ее.

— Если не одна вернусь.

Аполлон вынул еще золота, много золота.

— Все тебе! Это и без меня освободит тебя.

И оба молчали.

Там на берегу музыка — вечерние пляски.

— Иди, иди же на землю, посмотри, как хорошо, какая трава! Для чего тебе мучиться, зачем горевать? Все неверно. Одна верна — мечта. Иди, иди же на волю, на землю!

И в тосках его сердце билось.

«Золото! — так вот что вызывают ее горькие слова и другого нет для нее у людей».

Палагея упала на колени.

— Злая судьба моя, за что так крепко держишь меня? — причитала она от оскорбленного неповинного сердца, — ты, мать моя, зачем родила меня на белый свет? Зачем не взяла в море с собой? Царь Аполлон, где плаваешь, где тоскуешь? И нет такого голоса, кто бы подал родную весть тебе? Твоя дочь покинута! Твоя дочь в злой судьбе! И нет ей защиты. Злая судьба моя, не могу я больше, и почему сразу не поразишь меня?

Аполлон в ужасе схватился за голову, и глаза его, как тогда перед царем Антиохом, когда разгадал он загадку, глаза его — закачены.

Там музыка, пляска и крики.

Или это ему снится? Или он помешался от тоски?

Палагея стояла перед ним на коленях.

— Я — тирский царь Аполлон!

X

К удивлению дружины, Аполлон, вопреки зароку, вышел из каюты. Дружине объявил он первой о своей нечаемой находке — о дочери царевне.

Восторженные клики, перебивавшие музыку, услышал Антагор и поспешил на пристань. И когда увидел Палагею не одну, счастье его было безмерно.

В тот же вечер Антагор обручился с Палагеей.

И был пир на весь мир.

Веселье омрачилось было одним событием, но, в конце концов, все разрешилось к общему удовольствию.

Поддувало, блудничный поставщик Анны Дементьевны, разузнав о Палагее, кто она такая, со страху на глазах у всех бросился в море. Схватились да ему спасательный круг в воду, Поддувало уцепился за круг и выплыл. Но ни за что не хотел выходить на берег, а плавал, как очумелый. Покричали, покричали, видят, ничем дурака не взять, да силком его из воды, да с кругом вместе и потащили к Антагору.

— Что велишь с ним делать? — спросил Антагор царевну.

Посмотрела Палагея: жалкий, весь-то до ниточки измокший, какой-то слипшийся весь, жалко смотреть.

— Пусть идет себе!

А Поддувало от радости не знает, что и делать. Поддувало оказался хорошим фокусником и потехи ради, чтобы чем — нибудь угодить царевне, пустился на всякие фокусы и так завензелил руками и ногами, что со смеху животы надорвали.

Свадьбу решено было играть в Тире: с Аполлоном и Палагеей поедет в Тир и Антагор. Всех счастливей в этот памятный день был Антагор, жених Палагеи.

И на следующий же день на изукрашенном корабле полным ходом поплыли —

Путь в Тир через Тарс.

Благополучно достигнув Тарса, Аполлон с Палагеей, не извещая, прямо пошли в дом Черилы и Гайки.

Не ждали ни Черила, ни Гайка. Мечта их давно осуществилась: с палагеиным золотом пристроили они дочку, выдали свою Марсютку за богатого тарского вельможу и жили теперь спокойно, благодарили Бога. Нет, и думать не думали они о таких гостях.

И когда увидели на пороге дома Аполлона и Палагею, затряслись, обезъязычив.

— Мало вас казнить, мерзавцев! — кричал Аполлон.

А они стояли оба, старик да старуха, безъязычные, трясли головой.

— Да я бы вам, окаянным, ну, скажи только, засыпал бы вашу Марсютку золотом. Мерзавцы.

Тут вошел Гаврила сторож и в ноги:

— Прости, царевна, согрешил. Не погуби.

— Что с ними делать? — показал Аполлон на старика и старуху.

А на них смотреть жалко.

— Прости им!

И не тронул Аполлон стариков, а Гавриле дал шапку золота да корзинку с гостинцами ребятишкам.

Как очумелый, бежал по берегу Гаврила за кораблем.

— Кто ты?

— Кто?

— Я.

— Куда бежишь?

— Кто?

— Я.

И когда скрылся корабль, грохнулся Гаврила о песок и лежал очумелый, пока морской ветер не охладил его.

XI

Оттого ли, что стояло ненастье, или от душевных волнений перехватило у Аполлона горло, и весь он расхворался. Решено было остановиться в первом попутном городе.

И судьба привела в Ефес.

— Кто у вас самый первый доктор?

— Есть у нас сириец Агафон, самый первый, только его никак не дозовешься.

— Захворал тирский царь Аполлон.

— А! это дело другое. К царям да вельможам кто не поедет!

Послали за доктором. И вправду, не успел посланный на корабль вернуться, явился сам доктор.

Болезнь оказалась пустяковская, ничего опасного. Но будь и самой опасной, забыл бы Аполлон и самую лютую боль: от сирийца Агафона узнал Аполлон о царице Тахии.

Позвал Аполлон Палагею:

— Твоя мать нашлась, а вот кто ее спас!

И снова все рассказал Агафон о царице Тахии, помянул и учителя своего Ефиопа и только в одном не признался, что хотел жениться на царице.

Решено было сейчас же идти к царице.

— Вон на том холмике часовня Скорбящей! — показал доктор и предложил подвезти.

Но они отказались.

— Я понесу ей серебряный венок, а ты зеленую ветку! Палагея не могла слова сказать от радости: сейчас, вот сейчас, наконец-то, она увидит свою мать!

С большими дарами отпустил Аполлон доктора, а Палагея за мать поцеловала его в его, как звезды, глаза.

И они пошли: Аполлон с серебряным венком, Палагея с зеленою веткой.

Тахия сидела у часовни, бесчастная, переговаривала тихо с тихими птицами о счастье.

— Что такое, милые други, счастье на земле в сем горьком свете?

Птицы ей отвечали:

— Солнышко светит и светится море. Корму у нас, слава Богу, и все наши милые птицы сыты. Вот и есть наше счастье. Только никогда так не скажешь: всегда с тобою тревога — вон облачко, гроза будет, вон летит коршун, в скрыта ли дети? И лишь потом, как начнешь вспоминать, тут и помянешь, тут и скажешь: какое это было счастливое время, какое у нас было счастье! Счастье всегда потом.

— То же и это, ведь, счастье, други, когда начинаешь думать, как это станет, наконец, то, чего так хочешь.

— Верно, верно! Счастье и потом, счастье и затем, счастье — мечта и память. А сию минуту — тревога.

— А вы знаете, в чем мое счастье?

— Нет, мы не знаем, — признались птицы: это наш брат и не знает, а скажет, а что пичушки, что зайцы, зверье вообще, они никогда.

— Вот, если бы настал такой день, такой час, такая минута и пришел бы сюда тирский царь Аполлон!

Птицы зачирикали: не то между собой, не то так, слов они не знали, какие сказать, про царя Аполлона они ничего не слыхали, а так ничего не ответить тоже нехорошо, вот и чирикали, словно жалели.

— А я уж часто думаю: не дождаться мне.

— Дождешься! — сказала какая-то птичка: она только, только что с моря, села у часовни.

— Вот мое счастье!

Тахия подняла глаза и остановилась, — не шелохнется.

— Дождешься, идут.

По зеленой тропке подымался Аполлон с серебряным венком, а с ним Палагея. И не узнала, не почуяла Тахия, что не жена, а дочь ее идет об руку с Аполлоном.

«Так вот оно как, а я-то ждала!»

И кольнуло ей в сердце — дышать нечем.

— Други, птицы, — вскочила Тахия и просит, как дети: — пустите меня!

И вдруг словно пробудилась.

Две белые птицы и она, как птица, летит над землею.

«Неразумная, ты посмотри, это, ведь, дочь твоя!»

И увидела Тахия: там на коленях перед ней, перед ее маленьким телом, Аполлон и та.

— Это моя дочь?

— Палагея.

И запечалилась Тахия, затужила и увидела Тарс, красный дом Черилы и Гайки, Палагею гимназисткой, Егоровну няньку и могилку нянькину, и как стоит Палагея на коленях, а над ней с пикой Гаврила сторож, морских разбойников, Поддувалу.

Она летит куда-то, а столько видит и то, что было, и то, что есть, так ясно видит, близко, будто совсем рядом над ее маленьким телом Аполлон и Палагея. И так ей хочется обнять свою дочь — она ни разу в жизни не прикоснулась к ней. Подошел доктор. Это Агафон сириец, он спас ее когда-то. Нет, тут и он бессилен. И его щитовидный опыт непобедимое не победит.

И заплакала Палагея, и Агафон сириец заплакал.

А она все летит и с ней две белые птицы. Тоска подкатывает к сердцу и так бы плакать ей, как заплакала дочь, а слез нет — жжет.

И увидела она Антиохию Великую — она раньше никогда не видела великий город Антиоха, — и среди города башню, а в башне, как звезда из ночи, светит царевна Ликраса.

«Какая несчастная!»

И увидела Аполлона, он стоял в звездном свете печальный.

И от тоски ее всю скрутило, дух зашел, и в то же мгновение, как молонья, пронзило ее, и вновь, как пробужденная, точно выскочила она из тисков тугущих и было уже легко ей. Спутников своих она не узнала, это были другие. И с ними легкая она летела, благословляя землю, мир и судьбу.

XII

На холмике у часовни Скорбящей похоронили царицу Тахию: ее сердце, обнадеженное, вдруг испуганное, не вынесло.

Аполлон роздал много золота на помин души ее и поплыл из Ефеса на Кипр.

Жив был старый царь Голифор и царица крикунья.

Поплакали, погоревали старики о дочери своей бесчастной, а утешились внучкой. Вот не чаяли, не гадали! И на радостях отдал царь Голифор Аполлону свою кипрскую землю, только обязательно, чтобы внучка осталась при них.

Аполлон обещал.

— Да ты забудешь! — пристали старики.

— Ну, вот еще, сказал, не забуду, и не забуду.

Конечно, старикам никакого и царства не надо, была бы с ними внучка.

Был дан пир. Большое веселье. Развеселился и Аполлон. И вдруг вспомнил о рыбаке — до ясности все представилось ему: его первое утро на Кипре и рыбак Лукич. «Я тебя от смерти спас, ты мне теперь раб!» И как тогда в первый же день повезло ему и, прощаясь с Лукичем, он обещался не забыть. «А и забудешь, я привык!» — вспомнились и слова Лукича, привыкшего к судьбе немилостивой и изменчивости нашей. И как Лукич оказался прав: ведь, забыл! И всего-то раз вспомнил, да и то в такую минуту — пришла весть о свободе, до того ли было, сейчас же и забыл.

Аполлон послал разыскать рыбака.

И нашли, явился старый старик.

— Лукич!

— Лукич давно помер. Я Никон Лопух.

И рассказал Никон Лопух, как часто поминал Лукич о тирском царе, как царь ему в рабы достался, много чудесного.

— А мы мало чему веры-то давали, думаем себе, сказкой тешится. А оно, стало быть, так все и оказалось. Лукич был прав.

— Лукич был прав.

Наградил за Лукича Аполлон Лопуха, простился со стариками, еще и еще раз пообещал отдать им дочь, да на корабль в путь — дорогу, в свой родной Тир.

Еще с Кипра был послан вестник в Тир. И на пристани встретил Аполлона Елавк с старейшинами. И при ликовании всего народа передал Елавк Аполлону власть над Тиром.

Живо сыграли свадьбу. И на пиру всех счастливей был князь Антагор, зять Аполлона. И проводил Аполлон зятя и дочь на Кипр царствовать у стариков на Кипрской земле.

И опять остался один тирский царь Аполлон.

Услышали в Антиохии Великой о возвращении Аполлона, и долго терпевший народ восстал против царя Епиха, лисавого Луки Малоубийского, и прогнал его с его обезьяньей царицей Хлывной вон из Антиохии. Заперли город и снарядили послов в Тир: быть сирийским царем в Антиохии Великой тирскому царю Аполлону.

Старейшины уговорили Аполлона. И выступил Аполлон с большим войском в Антиохию. Народ отворил перед ним городские ворота и с великою честью передал царство.

Аполлон вошел в башню, где томилась царевна Ликраса. Звездой из башенной тьмы сияла Ликраса.

— Здравствуй, царевна!

Царевна с отчаянием посмотрела: она, ведь, давно ко всему готова.

— Или не узнаешь? Я тирский царь Аполлон.

С горечью ответила царевна:

— Делай скорей, что задумал, я молила о смерти.

— Не смерть, я жизнь тебе дам.

Аполлон протянул к ней руки.

А царевна, как мертвая, — какая ей жизнь!

— Ты оттрудила свой грех, а меня разрешила дочь. Будем жить вместе, царевна.

Царевна смотрела молебно: это правда, она оттрудила? И стоял Аполлон в звездном свете печальный. В Тир Аполлон не вернулся. Он женился на царевне Ликрасе и остался с ней в Антиохии Великой. А Тир передал своему другу Елавку за его верность.

И благословил народ мудрого царя Аполлона. И было то время счастливой порой и расцветом Антиохии Великой.

23 — 27.II.1917

ЦАРЬ АГГЕЙ{*}

I

В граде Фелуане царствовал царь именем Аггей, единый подсолнечный прегордый царь.

От моря и до моря, от рек и до конца вселенной было великое царство его и много народа всякого — и молодых, и стариков, и детей, и жен жили под его волей.

Стоял царь за обедней и слышит, дьякон читает:

«Богатые обнищают, а нищие обогатятся».

В первый раз царь услышал и поражен был:

«Богатые обнищают, а нищие обогатятся!»

— Ложь! — крикнул царь, — я царь — я обнищаю? — и в гневе поднялся к аналою и вырвал лист из евангелия с неправыми словами.

Большое было смятение в церкви, но никто не посмел поднять голоса — царю как перечить?

Царь Аггей в тот день особенно был в духе — на душе ему было весело и он все повторял, смеясь:

— Я, царь Аггей, — обнищаю!

И окружавшие его прихвостни, подхалимя, поддакивали. А те, кто знал неправду царскую, и хотели бы сказать, да как царю скажешь? — страшна немилость.

По обеде затеяли охоту.

И было царю весело в поле. Сердце его насыщалось гордостью.

— Я, царь Аггей, — смеялся царь, — обнищаю!

Необыкновенной красоты бежал олень полем. И все помчались за ним. А олень, как на крыльях, — никак не догонишь.

— Стойте, — крикнул царь, — я один его поймаю!

И поскакал один за оленем. Вот — вот догонит. На пути речка — олень в воду. Царь с коня, привязал коня, скинул платье и сам в воду, да вплавь — за оленем. Вот — вот догонит.

А когда плыл царь за оленем, ангел принял образ царя Аггея и в одежде его царской на его царском коне вернулся к свите.

— Олень пропал! Поедемте домой.

И весело промчались охотники лесом.

II

Аггей переплыл реку — оленя нет: пропал олень. Постоял Аггей на берегу, послушал.

Нет, пропал олень. Вот досада!

И поплыл назад.

А как выплыл, хвать, — ни одежды, ни коня. Вот беда-то!

Стал кликать, — не отзываются. Что за напасть! И пошел. Прошел немного, опять покликал, — нет никого. Вот горе-то.

А уже ночь. Хоть в лесу ночуй. Кое — как стал пробираться. Иззяб, истосковался весь. А уж как солнышка-то ждал!

Со светом выбрался Аггей из леса.

Слава Богу, пастухи!

— Пастухи, вы не видали моего коня и платья?

— А ты кто такой? недоверчиво глядели пастухи: еще бы, из лесу голыш!

— Аз есмь царь ваш Аггей.

— Давеча царь со свитой с охоты проехал, — сказал старый пастух.

— Я царь Аггей! — нетерпеливо воскликнул Аггей.

Пастухи повскакали.

— Негодяй! — да кнутом его.

Пустился от них Аггей, — в первый раз зарыдал от обиды и боли. Едва дух переводит. Пастухи вернулись к стаду. А он избитый поплелся по дороге.

Едут купцы:

— Ты чего нагишом?

А Аггей сказать о себе боится: опять поколотят.

— Разбойники! Ограбили! — и голосу своего не узнал Аггей: сколько унижения и жалобы!

Сжалились купцы, — а и вправду, вышел грех, не врет! — кинули с возу тряпья. А уж как рад-то он был и грязному тряпью, — ой, не хорошо у нас в жестоком мире! — в первый раз так обрадовался, и не знает, как и благодарить купцов.

Голодранцем день шел Аггей, еле жив.

Поздним вечером вошел он в свой Фелуан — город.

Там постучит — не пускают, тут попросится — гонят. Боятся: пусти такого, еще стащит. И одна нашлась добрая душа, старушонка какая-то: если и вор, украсть-то у нее нечего, а видно несчастный! — приняла его, накормила.

Никогда так Аггей не ел вкусно — пустые щи показались ему объеденьем. Присел он к печке, обогрелся, — ой, не хорошо у нас в жестоком мире! — отдышался, все молчком, боится слова сказать, а тут отошел.

— А кто у вас, бабушка, царь? — робко спросил старуху.

— Вот чудак! Или ты не нашей земли? Царь у нас Аггей.

— А давно царствует царь Аггей?

— Тридцать лет.

Ничего не понимает Аггей: ведь, он же царь Аггей, он царствовал тридцать лет! И вот сидит оборванный в конуре у старухи. И никто не признает его за царя, и сам он ничем не может доказать, что он царь. Кто-то, видно, ловко подстроил, назвался его именем и все его ближние поверили. Написать царице письмо, помянуть то их тайное, что известно только ей и ему, — вот последняя и единственная надежда! — по письму царица поймет и обман рассеется.

Аггей написал царице письмо. Переночевал и другую ночь у старухи. Ну, до царицы-то письмо не дошло. Нагрянули к старухе полунощные гости и, как пастухи, жестоко избили Аггея — выскочил, забыл поблагодарить старуху.

И бежал ночь без оглядки. А вышел на дорогу — кругом один, нет никого.

«Я, царь Аггей, — обнищаю!»

Вспомнил все и горько заплакал.

Был он царем, был богатый — теперь последний человек. Никогда не думал о таком, и представить себе не мог и вот знает: что такое последний человек!

III

Ангел, приняв образ царя Аггея, не смутил ни ближних царя, ни царицу: он был, как есть, царь Аггей, не отличишь. Только одно забеспокоило царицу: уединенность царя.

— Есть у меня на душе большая дума, я один ее передумаю и тогда будем жить по-старому! — сказал царь царице.

Успокоил царицу.

И никто не знал, что за царь правит царством, и где скитается по миру царь их Аггей.

А ему надо же как-нибудь жизнь-то свою прожить! Походил он, походил по жестоким дорогам голодом — холодом последним человеком, зашел на деревню и нанялся батраком у крестьянина лето работать. А крестьянское дело тяжелое, — непривычному не справиться. Побился, побился, — плохо. Видит хозяин, плохой работник, и отказал.

И опять очутился Аггей на проезжей дороге, кругом один. И уж не знает, за что и браться. И идет так дорогой, куда глаза глядят.

Встречу странники.

— Други, нет мне места на земле!

— А пойдем с нами!

И дали ему странники нести суму.

И он пошел за ними.

Вечером вошли они в Фелуан — город. Остановились на ночлег и велели Аггею топить и носить воду. До глубокой ночи Аггей ухаживал за ними. А когда все заснули, стал на молитву и в первый раз молитва его была ясна.

Вот он узнал, что такое жизнь на земле в сем жестоком мире, но и его, последнего человека, Бог не оставил и ему, последнему человеку, нашлось на земле место, он и будет всю свою жизнь до последней минуты с убогими, странными и несчастными, помогать им будет. И благодарит он Бога за судьбу свою. И ничего ему теперь не страшно — не один он в жестоком сем мире.

И когда так молился Аггей в тесноте около нар, там, в царском дворце, вышел ангел в образе царя Аггея из затвора своего к царице, и светел был его лик.

— Я думу передумал мою. Будет завтра пир у нас.

И велел кликать наутро со всех концов странных и убогих на царев пир.

И набралось нищеты полон царский двор. Пришли и те странники, которым служил Аггей. И Аггей пришел с ними на царский двор.

И поил, и кормил их царь.

А как кончился пир и стали прощаться, всех отпустил царь и одного велел задержать — мехоношу.

И остался Аггей и с ним Ангел в образе царя Аггея.

— Я знаю тебя, — сказал Ангел.

Аггей смотрел на него и было чудно ему видеть так близко свой царский образ.

— Ты царь Аггей, — сказал Ангел, — вот корона тебе и твоя царская одежда, теперь царствуй! — и вдруг переменился.

И понял Аггей, что это — Ангел Господен.

Нет, ему не надо царской короны, ни царства: он до смерти будет в жестоком мире среди беды и горя, стражда и алча со всем миром.

И, слыша голос человеческого сердца, осенил его Ангел и с царской короной поднялся над землей.

И пошел Аггей из дворца на волю к своим странным братьям.

И когда проходил он по темным улицам к заставе, разбойники, зарясь на его мешок, убили его. Искали золота — и ничего не нашли. А душа его ясна, как золото, пройдя жестокий мир, поднялась над землей к Богу.

1917 г.

ДАР РЫСИ{*}

I

В лесу в келейке жил старец. Уединился старец в лесную келью, чтобы, очистив помыслы свои от суеты и сердце от вожделений, делать Божье дело.

В миру страсти ослепляют человека и как часто, думая, что делаешь для мира, на самом же деле лишь угождаешь своей страсти, и оттого не только какая людям помога, а еще большая смута бывает, а в смуте, сами знаете, и у первого приятеля вашего за рукавом нож спрятан.

Жил старец в лесу, трудясь над собой, и достиг большой чистоты и душевности, так что от советов его и дел многое бывало облегчение людям в их мудреной жизни и, скажу, в сей горький век несносной.

Старец редко выходил к людям, чаще к нему в лес приходили, и тут перебывали у него всякие — и смущенные, и покаранные совестью, и больные телесно, заболевшие оттого ли, что для совершенства душевного надо было испытать большую боль, или оттого, что потрясенная душа расстраивала и телесную жизнь. Старец по глазам и слову, обращенному к нему, угадывал силою своего духа недуги приходящих и отпускал от себя с миром.

Раз сидит старец в келейке своей, беседуя с Богом устами своего ясного сердца, и слышит, кто-то стучит. Окликнул. Не отвечают.

Или ему это почудилось?

И уж задумался старец о горести и обольщении чувств и всей неверности мира.

И опять — Нет, ясно: кто-то стучал под дверью.

— Да кто же там?

И пошел, отворил старец дверь, а там — рысь и с ней детеныш ее: рысь детеныша подталкивала перед собой, а сама лапкой показывала на него.

— Слепенький, мол, рысенок у меня, исцели!

К старцу приходили люди всякие — и душой изболевшие и от изболевшей души телом расстроенные, а бывали и ниже зверя, ниже гада, ниже червя ползучего, звери же ни разу еще не приходили к нему.

Но и появление зверя — рыси с детенышем не смутило старца, потому что, и разве еще не прозрели человеколюбцы, как часто человек-то, гордость и венец земной твари, зарождается на свет Божий духом куда там ниже зверя, гада, червя ползучего!

Сотворив молитву, старец плюнул в слепые глаза рысенку, и к великому счастью матери, рысенок вдруг стал озираться.

Путь до лесной келейки был неблизкий, рысенок проголодался и мать, первым делом, прилегла тут же у порога и накормила детеныша, а накормив, поднялась и, покивав старцу, — «спасибо, мол, спасибо, тебе!» — побежала домой, махая хвостом от счастья, и с ней рысенок ее, не слепыш, быстрый.

«Какая понятливая!» — подумал старец.

И, благословив отходящий день чудесный, стал на вечернюю молитву.

II

Мы считаем дни, и дни наши проходят в заботах, мы боимся случайности и горчайшей из всех случайностей — смерти, мы скоро забываем добро, какое оказывают нам люди, и долго помним все дурное и злое, мы обольщаемся счастьем, которое, думаем мы, достижимо в сем веке победой над внешним, и обольщаем других, суля мир и покой в беспокойном и враждующем строе самой жизни нашей, мы лжем себе, чтобы забыться, и лжем другим, чтобы отвлечь их от страшной и невыносимой правды жизни, потому что жизнь наша и всей твари, от былинки до невидимых духов, волнующих нас и теснимых нами, ни больше, ни меньше, как постоянное насилие, явное или скрытое, каждого над каждым — слепцы, вопиющие против войны и убийства, как будто бы в мире не то же убийство и война постоянно! — и у кого есть еще глаза и уши и чувства, тот это ясно видит и слышит и чувствует.

Старец увидел и услышал и почувствовал страшную правду жизни и, отрекшись от этой жизни, не считал уж дней, и ничего не боялся, старец жил в воле Божьей, не обольщаясь ни счастьем, ни покоем в юдоли труда и неизбежных, ничем не отвратимых напастей, старец не помнил ни добра, ни зла на людях и забыл о рыси и о ее слепом рысенке, прозревшем по его молитве.

И опять сидит старец в своей келье, беседуя с Богом, и слышит — стучат. Окликнул, но никто не ответил.

И на этот раз пошел старец, отворил дверь и увидел рысь одну, уж без рысенка: приподнявшись на задние лапы, положила рысь к ногам старца овечью шкуру.

— Вот тебе за рысенка!

Старец изумился, он никак такого не ожидал от рыси, и с благодарностью смотрел в небо, для которого создан человек и всякая тварь на земле, но, опустив глаза, был изумлен не меньше: он увидел тут же возле шкуры ободранную овцу — «Господи, за что мне такая мука?» — говорили ее закаченные глаза и весь ужасный ободранный вид, а рядом с овцой стояла старуха Ефремовна и трясущейся головой жаловалась бессловесно: — «Господи, куда я пойду теперь, последнюю у меня овечку отняли!»

Старец замахал на рысь:

— Не надо мне твоей шкуры, ты погубила овцу, последнее отняла у старухи, не возьму!

Рысь не видела ни овцы, ни старухи и только почуяла, что сделала что-то не так, и лапкой показывала старцу:

— Не знала, мол, и не думала, я только хотела отблагодарить за детеныша!

И стояла так и глаза ее рысьи неплаканные наливались слезами:

— Не знала я!

И старцу жаль стало зверя.

— Ну, ладно, да вперед, смотри, не делай так!

И опять счастливая — не сердится старец! — подала ему рысь лапку на прощанье. Подержал ее старец за колючую лапку — ну, не сержусь, не сержусь! — и побежала рысь, махая хвостом от счастья.

«Какая неразумная!» — подумал старец.

И благословив отходящий день чудесный, стал на вечернюю молитву.

III

Много приносили старцу всяких даров в благодарность за его помощь: дети приносили игрушки, матери и отцы — рукоделье и хлеб, — и все он отдал тем, у кого была нужда, но шкуру овечью он никому не отдал, шкура так и осталась лежать в его келье — дар рыси.

То, что могут уразуметь люди, рыси не дано и, принося благодарность, она действовала звериным разумом своим, человеку же дано знать глубины, но свершение глубин и человеку не дано, а только искание и скорбь.

И рысьи слезы были как скорбь человеческая, а скорбь человеческая есть единый свет жизни.

1917 г.

ЦАРИЦА МАЙДОНА{*}

В последние дни и лета будет царствовать на земле царица Майдона.

Четыре лета злому ее царству, — четыре лета великой беды и горя.

За наши дела и мысли попустит Бог злому царству, ибо дале, дале размножится зло в людях, неправда, ненависть и ложь: отец на сына, сын на отца, брат на брата, сосед на соседа, — во дворах, в домах, по улицам, по дорогам и на распутиях крестных.

увы, мне, миру ничтожный!

От старца до отрока прикоснулись к единой чаше, — злоба, лукавство, неправда. Увы, мне, злобный мире! Увы, горе! Увы, беда! Так полно неправды. Увы, мне, темный Вавилоне! Кто исчерпает твою беду или кто до конца расскажет о твоем грехе!

увы, мне, свет темный!

В последние дни и лета будет царствовать на земле царица Майдона.

Четыре лета злому ее царству, — четыре лета великой беды и горя.

Бесстудная, она осквернит алтари святые, будет ругаться святым иконам и крест Христов наречет виселицей. Силой красоты своей царской обольстит она сердца человеком, царица назовет себя богиней и будет злоречить и хулить небесного Бога.

На лобном месте станет она перед лицом народа, будет в небо грозить.

— Ну, что же Ты? — воскликнет она к небесному Богу, — Ты живешь на небесах, а ни я, ни мои люди не хотят знать Тебя. Что измыслишь, что поделаешь, да Ты слышишь ли? Я церковь Твою разрушила, я закон Твой попрала, я веру Твою искоренила. Сама на моей земле я дала свою заповедь, по своей воле, и свой закон, как сама захотела. Что же сделаешь мне Своим божеством, чем ответишь на мою силу? И к единому волосу на моей голове Ты не посмеешь прикоснуться, — вот моя сила, вот моя воля, вот моя власть. Моя слава одолела и затмила всю Твою славу! Ну, что же Ты?

о, Боже, долготерпеливый...

Не стерпел дерзких слов великий воевода силы небесной, среди ангелов верховный, гневный, гневной звездой ринулся архангел с небес на землю.

И там, на лобном месте, где перед лицом народа грозила небесному Богу царица, поднял ее архангел видимо всем людям с лобного места. И понес. И нес ее, видимо всем людям, над морем, над пропастями. И вот, подрезав серпом, ударил ее скипетром в грудь, и с шумом полетела царица — богиня в царство тьмы на вечные муки.

И шумела гроза, рвал ветер, и от страха сердце рвалось.

О, Боже, милосердный...

Как дети, восплакались люди, принялись каяться и молиться.

— О горе нам, братие, теперь погибаем!

Так кончилось царство безбожной царицы, — первое горе.

1914 г.

ГОРОД ОБРЕЧЕННЫЙ{*}

Тайкий, как постень, напрасный, он приполз в пустополье под город — кто же его чуял и чье это сердце в тосках заныло? — он приполз в пустополье, обогнул белую стену — на башнях огни погасли и не били всполох — обогнул он белую стену и белые башни, выглохтал до капли воду в подземных колодцах и, стонотный, туго стянулся кольцом, скрестив голову — хвост.

Очи его — озерина, шкура, как нетина-зелень, тяжки волной пошевелки.


Обреченный, в западях у змия, стоял обложенный город, а еще долго никто ничего не знает и не чует беды — люди пили и ели, женились и выходили замуж.

И когда пришел час, забили в набат, а уже никуда не уйти.

Я помню, забыть не могу, как дети голодные в ямах плачут, спрятались от страха в ямы, босые, дрожат, боятся, голодные и так жалобно плачут, а я ничем не мог им помочь, и помню еще, как полуживой в груде мертвых смотрел на меня и рукою звал, — и ему я не мог помочь, и еще помню, как полз ко мне с перебитыми ногами и просил пить... я помню раненую лошадь, как стояла она и плакала, как человек, и потом упала и плакала крупными слезами и тихо стонала, как человек, и помню собаку, душу надрывала она своей тоской, я ее звал, давал есть, а она даже и не смотрела на еду, она сидела на своем дворе, где все сожжено.


Горюч песок в пустополье. Смертоносно дыхание. Шума ветра не слышно и лишь от зноя хрястают камни.

Горе тебе, обреченный! Ты ли виною или терпишь за чужую вину — горе тебе, обреченный!


Очи его — озерина, шкура, как нетина-зелень, тяжки волной пошевелки.

И от очей его больно, и холод на сердце, и нет нигде скрыти.


Знаю, много неправды...

Знаю, много греха вопиет на небо. Надо грех очистить, грех оттрудить.

И ты благослови меня в последнюю минуту ради чистоты земли моей родимой принять кротко мою обреченную долю.

1915 г.

ТРИ БРАТА{*}

Три брата родные, царские сыны, будут царствовать на потрясенной земле.

Старший брат сядет царем в Иерусалиме, середний брат сядет царем в Риме и третий, меньшой брат, сядет царем в Царьграде.

И будет меж ними мир и любовь, и злая память о царице Майдоне погибнет.

Три лета братского царства — три лета мир на земле.

По третьему лету завраждуют братья, и настанет на земле второе великое горе.


Старший брат соберет свое войско от всего полудня и востока и пойдет из Иерусалима на Рим, и будет ждать своих врагов. Середний брат соберет свое войско от запада и затворится в Рим, и будет ждать своих врагов. Третий брат соберет свое войско от всей полунощной, без числа, от детей до старцев, и пойдет из Царьграда на Рим, и будет ждать своих врагов.

Так сойдутся братья у железных врат Рима на последнюю встречу.

— Радуйся, Рим, славный великий город! Твои железные стены тверды, твои камни священны, где же твой царь?

Но никто не ответит, и будет тихо за римскими железными вратами, как перед лютою грозой.

И воскликнут братья к брату:

— Выходи, выходи, брат, час твой пришел!

И вот растворятся железные вороты и, как саранча, выступит войско, и тяжко тогда будет земле.

И скажет брат братьям:

— Слышите, братья, послушайте меня, зачем нам губить людей наших, вернее нам, царям, сразиться друг с другом, и кто осилит, тому и быть царем всего света.

Братья одобрили царское слово.

Перед войсками на конях съехались братья, ударили мечом и бились сильно, и пали все трое мертвы.

Видя смерть царей-братьев, замешались люди, отчаяние напало на них, и ни одно войско не захотело уступить другому.

— Цари наши пали, пускай же падем и мы за них.

И станут биться. И будет крик, голка, сечь — такая война, какой не бывало от начала мира и не будет. От людского крика, страха, труб и стрельбы, от конского бега, пороху, гула и дыма свет померкнет и земля потрясется.

И падут все три войска мертвы, и ни один от них не останется жив. Будет без числа трупов, кровь потечет, как реки. В крови потонут кони. Трупы с кровью поплывут в море. На версты и версты замешается море с кровью.

Горе тогда оставшимся на земле людям, — не будет дома без вдовы, будут сем жен искать одного мужа и не найдут.

И вот, в то злое время, почуяв беду земную, набегут из-за гор одноглазые незнаемы люди и возьмут под свою власть землю, разрушат храмы, поработят живущих, и сядет в Царьграде вождь их — Сатурнин безбожный править землею и мучить в тяжкой работе.

Как подбитые звери, восплачутся люди, не словами, горьким сердцем взмолятся к Богу в неизбывном горе.

1917 г.

ДЕЛА ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ{*}

Стоят и вопиют люди, видя падение могучего города, и сетуют горько, видя гибель его, и напрасно озираются, не найдут ли его на ином месте таким же цветущим и крепким.


Что вы плачете, что стенаете, люди неразумные?

Могуч был Вавилон, богаты и горды цари его, и, казалось, веку не будет его пышной жизни. Сильнее всех была Ниневия... Где они? Где Ур халдейский, где Ширпурла? Знают о них летучие пески пустыни, да степные орлы.

Все, что руками человеческими построено, руками же человеческими и будет разрушено. Таковы дела человеческие. Гибель и тлен — удел их.


Перестаньте плакать! Ничего! Не скорбите, не сетуйте!

Пока бьется сердце и горит в вас желание — жив дух в душе, не перестанет жизнь. Новый город вы построите, и будет он краше и поваднее всех городов, новый город, окликанный.

1915 г.

ПОСЛЕДНИЙ ЦАРЬ{*}

После тяжких годов неволи наступят добрые лета, радостные и тихие, — пошлет Бог царя на землю.

Божьим повелением от востока придет на землю последний царь Михаил. Разбегутся, рассеются за горы перед лицом царевым лихие люди в места пустые.

Сядет царь Михаил в Иерусалиме и будет царствовать на земле тридцать лет, самодержец, царь всей подсолнечной.

Богобожный и кроткий, утвердит царь правую веру, от моря и до моря на все четыре стороны света понастроит церквей Божьих. И в тихие годы умирится земля и откроется сердце человеческое друг для друга, перекуют мечи на рало и плуги, отворят скрытые сокровищницы: золото, серебро, жемчуга, драгоценные камни, — все люди обогатятся, каждому будет всего вдоволь, и не будет завидящего, ни просящего, ни разбойников, будет едино стадо и един пастырь.

Так минет двенадцать кротких лет царства царя Михаила, и в тринадцатый год повелением Божьим придет на землю Антихрист.

Он родится в Капернауме, первые годы проведет в Зипе, первую власть получит в Вифсаиде.

«Горе тебе, Капернаум, горе тебе, Зип, горе тебе, Хоразан, до облак вознесешься и падешь до ада!»

Он придет послужить к царю Михаилу: царь его знать будет, и он будет знать царя. И сделает его царь Михаил своим старшим слугою.

Несказанно прекрасный в золотой ризе, блещущей лучами, как солнце, будет он всеми любим и от всякого будет почет ему и желание, и никто не узнает, что он есть сын погибели — Антихрист.

И когда подойдут к концу дни и лета и времена царству царя Михаила, изменится слуга его первый, и начнет ходить по своей воле, знаменуя делом своим грядущее беспощадное царство. И точно взбесятся люди, канет чистота и правда, и вера в мир и снова сердце человеческое глухо замкнется. Будет царь Михаил совестить народ свой, остерегать, поминая гнев Божий, но совести не станет в людях, царя перестанут слушать, и не поймут простых его слов.

Так исполнятся тридцать лет, и придет последний день царства последнего царя. И в свой последний день соберет царь Михаил своих верных, взойдет с ними на гору Голгофу и, став там на месте крестном, начнет со слезами упрашивать верных до конца стоять крепко в вере, не поддаваться, не слушать врага, и, поминая грядущую кару и гнев Божий, возвестит им кончину света.

Обернувшись на восток солнца, начнет царь последнюю свою молитву и будет горячо молиться о всем мире, за всех людей, и будет горячо молиться кровавыми слезами, да смилуется Господь, утвердит и укрепит мир в правой вере, в единомыслии.

И, встав от молитвы, царь возденет трикраты руки свои горе, — и вот снидет к нему с неба крест Христов и станет перед ним.

Тогда снимет с себя царь корону и венец златой царский, и положит на крест, и, пав перед ним, трикраты поклонится и поцелует крест. И пойдет крест Христов с короной и с золотым царским венцом на небо к Богу.

И ужаснутся люди, видя, как пойдет крест Христов с короной и со златым царским венцом на небо к Богу.

Царь Михаил снова обратится к верным своим, до земли им поклонится и, со слезами совершив последнее прощение, обернется на восток солнца, трикраты поклонится и возденет руки свои к Богу, предавая дух свой в руки Божии.

И невидимая сила восхитит его от очей людских и вознесет туда, откуда по повелению Бога пришел он на землю.

Так кончится царство кроткого последнего царя, самодержца, царя всей подсолнечной.

О, как горько восплачутся верные, и, охватившись друг с другом, горько зарыдают:

— Горе нам! Горе! Было у нас полуденное солнце ясное, светило тридцать лет, и вот мрак и тоска. Горе! Горе! С чего начнем и как теперь жить?

От моря и до моря, пожаром охватывая землю, как молонья, станет беспощадная власть антихристова, и наступит третья беда, — горчайшее горе и последнее.

1914 г.

ЦАРСТВО АНГЕЛОВ{*}

Есть в Божьем мире пресветлый рай — пречистое царство ангелов.

Весь озарен светом Божиим стоит град избранных.

А страж его — великий ангел: как свет, одежда светлая и распростерты белые крылья, копье в руках.

Там с праведными сирины вкушают золотые яблоки, поют песни песневые, утешая святых угодников.

Там ни печали, ни воздыхания.

Там жизнь бесконечная.


Долог труден путь протягливый до рая пресветлого.

Много было великих подвижников, много спасалось смиренных отшельников и благочестивых пустынников, много было званных на пир в пресветлый рай, и не увидели они света Божьего, неизбранные, не дошли они до рубежного камня, где сторожит великий ангел: как свет, одежда светлая и распростерты белые крылья, копье в руках.

Кому же открыты врата райские?

И кто избранный из позванных?

Чистое сердце кипенное, творящее волю Божию, — от Бога избрано,

— сердце, в туге измаявшееся, — от Бога избрано,

— сердце раненое — от Бога избрано,

— сердце открытое к людской беде и горестям — от Бога избрано,

— сердце обрадованное, благословящее, — от Бога избрано,

— сердце униженное — от Бога избрано,

— сердце, от обиды изнывшее, — от Бога избрано,

— сердце, пламенное правды ради, — от Бога избрано,

— сердце, измучившееся о неправде нашей, — от Бога избрано,

— сердце кроткое — от Бога избрано,

— сердце, готовое принять и последний грех ради света Божьего, ради чистоты на сем жестоком свете на трудной земле — от Бога избрано,

— сердце великое Матери Света, восхотевшей с нами мыкаться, с нами горевать и мучиться, с нами, последними, с нами, обреченными, — вот сердце от Бога избранное, вот кому открыты врата райские.

1915 г.

НА ЗЕМЛЕ МИР{*}

I

Зорко старцу Амуну на его дикой недоступной скале.

Кто его видит? Кто его слышит?

Там, где когда-то гнездился пещерный орел, пещера старца.

А видит его только небо, только солнце, только звезды — пробежит ветер, шелестя горько, и другой, черный, что подымает беду, вестник напасти, шуршит, кукует и дальше — — и третий весенний, осыпая пещеру бело — алым цветом, как его брат белый, пороша снегом, поет безумные песни.

Да еще видят его дикие звери: по ночам приходят звери к пещере и старец их поит.

Зорко старцу Амуну и ясно.

Обрезано сердце его.

Его подвиг велик и труды неподъемны: под дождем и ветром, резче ветра и хлестче дождя его терновый бич.

Трижды в год опускает старец глаза в долину на те трубы и башни, на черепицу — на дымящийся, с синей адовой пастью в темные ночи, тесный город, что повис над морем.

И трижды в год осеняет старец крестом город и море.

Море плещется, размывает скалу.

И с гудом и гулом волн — звон долины.

На звон выходит старец из пещеры на молитву.

Небо над ним и звезды.

Никто не помнит, когда взошел он на гору и поселился в дикой пустыне.

Раз в году с дарами крестной тропой подымается старик священник приобщать старца. И в сумерках вечера, когда спускается старик назад в долину, видно с горы сияние чаши — белый небесный свет.

Зорко старцу Амуну и ясно.

Обрезано сердце его и уши отверсты.

*

В который час, в какую напасть вот вереницей, как упорный змей, тянутся на гору жены, дети и старики. Кусками и кольцами ползут по острым камням, о камни — на коленях, глаза туда и руки простерты — —

— Помолись за наших мужей и сынов, они пошли на войну. Жестокий Антиох объявил нашему королю Аспиду войну. Помоги одолеть врага. Дай Боже вернуться им целым! Помолись! Попроси!

Выглянул старец:

— Горемыки! Не могу я молиться за проливающих кровь.

И скрылся в пещере.

И крестная тропа, как от снега под вешним солнцем, шумно опросталась от горемычных.

Сердце ходило.

Проклятия вышептывали поблекшие осиротелые губы и другие запекшиеся, как земля под зноем.

— Жестокий, он не любил никого.

— Черствое сердце, оно не рвалось от тоски.

— Забыл он отца и мать! Нам ничего не надо, не для себя и живем, только бы сына нам сохранить! Заглохло его сердце.

— О, если бы знал он дни и ночи, память мою! Не мил мне свет и звездная ночь постыла. Тоска выела сердце. Глаза мои гаснут от слез.

— Лицемер! Поить зверей, а мы?

— Нет, он никого не любил, не думал ни о ком, мертвец проклятый!

Проклятие и жалоба, как море в погоду, взвывало и взвивалось по опустелой долине, — из городских ворот выходили вооруженные мужи и юноши, покидая стариков и семью.

Да, какое это резкое слово открытому сердцу, в страхе и тревоге за близких, оно как сухой песок в просящие глаза.

Или и вправду старец забыл отца и мать?

Или, не любя никого, его сердце, как окаменевшая в море нежная когда-то ветвь.

Так выговаривало сердце и слепло от горя.

Вооруженные мужи и юноши, покидая стариков и отрываясь от любимой семьи, шли умирать за короля и землю — не пощадит жестокий Антиох родную их землю.

И кричало сердце ожесточаясь:

— Как? Проливающие кровь? Кто же нас защитит? И нет молитвы за них? Путь к Богу закрыт? Видит Бог, проклинаю я час, в который зачала меня мать, проклинаю день, в который увидела белый свет, проклинаю звезды и ночь моей первой любви, не надо мне жизни! Мужа верни мне!

Железная крыша повисла над долиной — городом, выбрасывающим в небо из своих красных труб сине — адово пламя, и, как отбитые, опускались руки.

— Мертвец проклятый!

II

Нет, жива душа у старца Амуна.

И сердце его не было глухо: он прозревал свет небесный, слышал плач сердца человеческого, и вопль звериный не был закрыт от него.

Одни живут, как звери, имея только шкуру, мясо, кости, кишки. Другие мятутся и чают. Третьи предстоят Богу.

Старец, идя по пути чистоты и духа, отрешившись от страстей — ими движется жестокая жизнь наша! — и освободившись от гнета хотения и воли, творя волю Божию, пил чашу живой воды и были руки его чисты и чистое сердце мудро.

Люди, живущие звериным обычаем, а таких полмира, люди с душой закрытой проходят кровавый круг жизни и пролитие крови для них закон. Но в царстве духа кровь безвластна.

Нет, не мог старец молиться за проливающих кровь.

И знал он то, что было скрыто от наших смертных глаз: он прозревал судьбы мира, судьбу человеческую, обрекавшую человека и даже целый народ по его делам прошлым на жизнь либо смерть.

И о своем народе знал он правду.

И прозревая судьбы мира и провидя судьбу в глазах приходящих к нему, как далек он был от мысли, что он выше других, и знает и дано ему больше. Он совсем не полагался на себя и в душе его не рождалась беспечность.

С бодростью вставал он от сна, прилежно стоял на молитве и много трудился.

И за долгий свой подвиг он достиг почти бестелесной жизни, все желание свое устремив к Богу в ожидании часа, когда воззван будет от мира сего на отдых от муки жизни.

Труды, молитва и созерцание — так проводил старец свои дни.

И тело его не слабело, душа не теряла бодрости, и свободный дух его раскрылялся.

Божьим светом озарена была его душа.

Отпустив пришедших к нему на гору с мольбой горемычной, стал он на молитву и всю ночь молился о чающей твари.

III

По немалом времени опять приходят на гору скорбные.

Лиц их не видно — одни испуганные и воспаленные глаза: глаза устремлены к пещере.

И сквозь стон едва слышен голос.

Вышел из пещеры старец.

— Отец! — и руки тянутся к последней защите, — война разгорается. Наши мужья и отцы ушли. Их призвал король против Псаммия. Жестокий полководец Псаммий пристал к Антиоху. Мы воюем со многими властителями. Кровь заливает наши поля.

И скорбные не хотят уходить, моля о пощаде и о победе над врагом.

А там на полях, обагряемых кровью, рядом с воинами Аспида умирали воины Антиоха и Псаммия.

И в Сирии стенали, как в Александрии.

Матери говорили:

«Нам ничего не надо, не для себя и живем мы, нам только бы сохранить нашего сына!»

Отцы с горестью вспоминали свои надежды, больше не веря в возвращение сыновей.

Жены рвали на себе волосы в тоске по мужьям.

И как в Александрии, так и в Сирии, слово в слово одна подымалась к небу молитва о пощаде и о победе над врагом.

А небо было одно.

И сердце человеческое одно — и горюющее и стенящее.

И этого не видели и никак не могли понять люди, живя звериным обычаем своим во власти крови.

Старец ничего не сказал и скрылся в пещере.

И восстонала гора.

Скорбны, не проклиная — все слова давно перегорели в горечи напрасных ожиданий и дум беспокойных — поползли убито со скалы в долину в пустые дома оплакивать злую долю.

— Нет, безбожное творится в мире, гневен старец!

А старец стал на молитву и всю ночь молился за своих братьев, достигших свободы духа.

IV

Люди приходят в мир не по желанию своему и душа их несет в себе ту меру сил, какая досталась им от прошлой их жизни. И участь каждого по делам его.

У одних кожаный покров покрывает душу. Их глаза устремлены в землю, — кожа, мясо, кости, кишки — и обычай их жизни звериный. И таких больше полмира.

Другие — они еще не узрели неба, им оно грезится в снах — окликанные. И душа их, странница, нежна, как цвет.

И третьи — сыны духа. Им отверсто небо.

Рожденные в кожаной одежде не могут стать чающими.

И чающим никогда въявь не откроется небо.

Но трудами и жертвою каждый может дойти до своей грани: и восплакавшие звери восстанут к новой жизни чающими, и чающие — сынами духа.

Сыны же духа раскрыляются в меру своего подвига.

Старец Амун родился, как и все родятся, от матери.

— не оскорбляйте жен,

берегите нашу землю — мать! —

И избранный среди позванных еще в юности услышал он в своем сердце голос.

Он рос и учился, как его сверстники, и родители его гадали о его будущем, желая ему чести, славы и покоя.

А голос, звучавший в сердце, не сулил ему никакого покоя: все, к чему стремится душа в зверином обычае живущих — богатство, власть, слава, все это отвращало его душу.

И затосковал он по какой-то другой жизни, не этой с богатством, властью и славой. И решил по голосу сердца. Оставил он дом, пошел искать свою родину.

И так скитаясь по свету и терпя большую нужду и скорби, он пришел в пустыню, и привела его тропа к пещере египетского подвижника — духоносца

— не гоните странных,

берегите больших братьев своих! —

В пустыне он и остался.

Он прошел долгий искус под началом своего учителя и, укрепив дух свой, взошел на дикую гору и поселился один в пещере, чтобы испытать искушение от демонов.

И живя в борьбе с демонами, он покорил их.

И дана ему была власть, как над низшими, так и над начальными, ибо был он высок в вере и смиренен сердцем.

V

В Намосе жизнь замирала.

Война все расстроила: и хозяйство и самый строй жизни. Не хватало работников — война требовала живой силы и вот людей искусных отрывали от их прямого полезного дела и угоняли на охоту за человеком — не стало кому и пахать, не было и лучников, и шакалы, не стесняясь, подступали к самому городу.

Там на полях, обагряемых кровью, умирали от ран и заразы, а тут за стеною — и жрать нечего и одеться не во что — голодная, холодная смерть.

В Петровки подошли кочевники к городской стене и примкнули шатры свои к лачугам пригорода, и некому было отогнать их. А на Ильин день пришли посланные от короля Аспида и забрали дедов и отроков, способных наляцать лук, а за одно прихватили и здоровых кочевников.

Вой и проклятия диких разрывали душу.

И в городе остались теперь лишь немощные да слабые.

Все, что можно, все повыбрали, и двух последних попов увели с собой посланные короля.

Остался Евагрий, старик разбитый ногами, давно живший на покое, к нему и приступили скорбные.

— Погодите, то ли еще будет, — сказал Евагрий, — придут нечестивые воины Антиоха и истребят всякую тварь и настанет конец.

И был глухой плач, как собачий вой.

А из плача, как из колодца, вопль:

— Спросите старца Амуна, долго ли нам терпеть такую муку?

Но Евагрий отвечал:

— Старец пребывает в святости во все дни, не будет он разбирать проклятые наши дела.

Известия одно другого страшнее приходили с войны.

Говорили, что королевское войско погибло у песчаной скалы, а другие, будто в болоте. Говорили также, что сами в плен сдались, а кто уперся, все равно не сдобровать, все погибнут.

А тут увидели ополчение диких стрелков: шли они по улицам с дубинами и луками, шли на помощь королевскому войску. Они никого не обидели, только попросили горсть фиников на обед. Но внезапность появления их и дикий облик ужаснули.

— Спросите у старца! — просили те, кто уж больше не мог подняться.

По ночам среди бледных Спасовых туманов какие-то птицы шарахали о землю крылом. И вдруг подымались вихри и сносили верхи башен и кресты церквей. Являлись два месяца. Показались три солнца.

— Спросите у старца! — просили обреченные в свои последние минуты.

И вот вереницей по крестным камням поползли на коленях жены и доживающие останные дни старики, и лица их были — темь и зелень, а глаза, как отцветший цвет.

— О мире! О мире! — шептали они, как тени.

И шепот их сливался в скреб.

— Не могу я молить о мире, — сказал старец, — ибо взявший меч, мечом и погибнет.

— О мире! О мире! ради малюток, не обагрявших кровью рук.

— О мире! О мире! ради полей, обагряемых кровью.

И шепот сливался в скреб.

— Нет, — сказал старец, — но и до седьмого колена отмщается грех.

VI

Когда удалились скорбные, раздумался старец: дети, не обагрившие рук и поля, обагряемые кровью, стали у него в глазах.

Живые, измученные — голодные дети со своим плачем ужасным и словами не нашими, поля, где погибали затоптанные цветы, — вошли в его душу.

И скреб от стона и плача стоял в ушах.

И он не мог победить жалости и отвлечь ум свой, чтобы с чистым сердцем приступить с молитвою к Богу.

И вдруг в теми пещерной явился светильник и ярким светом озарил пещеру. И старец увидел себя, провел по щеке, мокрой от слез, и тоска залила его душу.

Он сидел, согнувшийся над начатой плетушкой. И какой ненужной показалась ему вся его работа.

Ненужные валялись на земле прутья.

И уныние впилось в его душу.

И ум выговорил всеми словами ясно о ненужности труда его жизни.

Он сидел, опустившись весь, немощный. И веки, истомленные слезами и светом, тяжелели.

И на минуту он забылся.

И вдруг как от сильного толчка весь вздрогнул. Открыл глаза. И осенил себя крестом.

И тогда светильник тотчас исчез.

И понял старец, что это дьявол.

И, положив клятву, твердо вышел из пещеры.

*

Звездная ночь была — звезды большие крылили.

— Господи, прости мир! — шептал старец.

И, ступив на острие камня, начал он молитву, прося за мир слепой и страждущий, за поля, обагряемые кровью, за детей, не обагривших рук, за цветы полевые, за землю, за зверей, за камни.

— Господи, прости мир!

И сердце его наливалось любовью, как полунощные звезды светом.

Звезды большие, разгораясь, крылили, вознося в небеса молитву.

— Господи, прости мир!

И вот на заре солнца донесся до вершины звон.

Звонил Евагрий.

И понял старец, что исполнились сроки — чудом показал Бог свою милость — и мир прощен.

И увидел старец над морем: лик Его был, как луч, одежда, как снег, по белому звезды, алая чаша на груди, в руке опущенный меч, закалающий зверя, а из крови зверя злак, а вокруг, как змей, водные волны.

И исполненный духа, воскликнул старец:

— Слава Тебе, показавшему нам свет!

И шелестом трав донесся голос его в долину.

И те, кто бодрствовал, посмотрели на небо — небо было ясно.

И те, кто спал, пробудились от сна, и свет наполнил их душу.

Чего-то ждали, надеялись.

Говорили о чуде: старик Евагрий, столько лет проживший недвижим с разбитыми ногами, теперь поднялся и ходил, как безумный, возвещая о мире.

И верили и боялись верить.

А сердце играло.

Дух занимался.

Собирались на площадях, взбирались на холмы и смотрели туда — —

И глаза оживали, цветились, как политые цветы.

*

В полдень, подымая пыль по дороге, показались вестники короля: они несли желанную весть.

И заглохший Намос огласился песней.

По зову Евагрия все, кто только мог, пошли на скалу к пещере.

И крестный путь не был им труден: не резали камни, не колола колючка.

Легко подымались на гору, славословя подателя света и мира.

Пещера была раскрыта.

А у дверей пещеры на острие камня стоял, как поддерживаемый крыльями, старец Амун.

И кровь ручейками бежала из его ног, уходя в трудную землю —

Слава в вышних Богу

и на земле мир.

1917 г. IV.

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Для Царьградских сказаний пользовался я следующими трудами: «Сказание о создании церкви св. Софии». С предисловием К. Герца и Ф. Буслаева, Летописи Рус. Лит. и Древн. М. 1859 г., кн. 3; «Сказание о Софийском храме Цареграда в XII по двум спискам», Свед. и замет. о мапоизвест. и неизв. пам. И. И. Срезневского. Сбор. От. Рус. яз. и Словес. Имп. Акад. Наук, СПб. 1874 г., т. XII, № 1, гл. LX; Путешествие новгородского архиепископа Антония в Царьград в конце 12 — го столетия. С предисловием и примечаниями Павла Савваитова. Изд. Археограф. Комисс., СПб, 1872; Путешествие русских людей: Стефана Новгородца, Диакона Игнатия, Дьяка Александра — в Царьград, Иеродиакона Зосимы — в Иерусалим. Сказание рус. народа, собр. И. Сахаровым, СПб. 1849 г., т. II, кн. 8; Ф. И. Успенский. История Византийской империи. Изд. Брокгауза и Ефрона, СПб. 1914 г., т. I; Н. В. Покровский. Памятники иконографии и искусства, СПб. 1900 г.; Н. П. Кондаков. Иконография Богоматери. Изд. Высочайш. учрежден. комит. попечительства о рус. иконописи, СПб. 1911 г. и его же Археологическое путешествие по Сирии и Палестине. Изд. Имп. Акад. Наук, СПб. 1904; Великие Минеи четии, собранные Всероссийским митрополитом Макарием. Памят. славяно — рус. письмен. Изд. Имп. Археограф. Комис. М., 1910 г., тет. I. Апрель; Иеромон. Алексий (Кузнецов). Юродство и столпничество. Изд. Типограф. В. Д Смирнова, СПб. 1913; Повести о царе Соломоне. Летописи Рус. Лит. и Древн. М. 1862 г., т. IV; История о разорении последнего святого града Иерусалима и о взятии Константинополя столичного града греческой монархии из разных авторов собранные. Против 1 — го тиснения четвертым тиснением напечатана. В Санктпетербурге 1765 года.

Стр. 99 — 100. — Великий терем — купол; воздушные уболы — воздушные улицы, галереи; трапеза — престол; полаты, полати — верхние галереи; бобиевые — фиалковые; трояндофиловый цвет — цвет розы; градарь — садовник; пославил — нарек и объявил; чадь — сотрудники, помощники; витание — пристанище; алойный — алой — смолистое дерево для курения на жертвенниках.

Стр. 105. — Калуфони — красногласно.

Стр. 108. — Прономии — проливы.

Стр. 113. — Ослопы — палка. Ослопная свеча — длинная, высокая.

Стр. 120 — 122. — Прокопий, Христа ради юродивый Устюжский ? 1303 г. Из Старграда «от немец» пришел. Новгород к Софии Премудрости, а из Новгорода в Гледень (в Великий Устюг). В 1290 г. отвратил от города каменную тучу, молясь перед образом Божией Матери — Благовещением. Этот образ царь Иван в 1567 г. взял из Устюга на Москву в Московский Большой Успенский собор, где и теперь он находится: как войдешь в главные двери, смотри от царских врат направо — первый будет Спаситель Цареградский (взят на Москву Иоанном III в 1476 г. от Софии Новогородской), за Спасителем — Успение, св. Петр митрополит писал, а за Успением — Благовещение Устюжское. Вот это и есть та самая икона.

Стр. 122 — 129. — «Авраам» — Памятники Рус. Лит., изд. Н. Тихонравовым, т. I. СПб. 1863 г., Н. С. Тихонравов, Апокрифические сказания. Сборник Отдел. Рус. яз. и слов. Имп. Акад. Наук, т. LVIII, № 4. СПб. 1894 г. Рукописный сборник Торжественник «Громовник призренского протопопа» XIV в. на пергамине из собрания М. И. Терещенко.

Стр. 130 — 158. — «Аполлон Тирский» — Летописи Рус. лит. и древн., изд. Н. Тихонравовым, т. I. М. 1859 г.

Стр. 166 — 172. — «Царица Майдона», «Три брата», «Последний царь» — тексты по рукописи библиотеки Оссолинских во Львове, напеч. в ст. В. Макушина, Журн. Мин. Народ. Просвещ. СПб. 1881, кн. IX.

Стр. 158 — 162. — «Царь Аггей» — А. Н. Афанасьев. Народн. рус. легенды, № 24, «Соврем. проблемы». М. 1914.

| Год напис. | Год напеч. | |

Авраам | 1916 | 1918 | Ежемес. журн. | 1

Аполлон Тирский | 1917 | 1917 | Аргус | 5

Город обреченный | 1915 | 1916 | Кн. о Рерихе | -

Дар рыси | 1917 | 1916 | Во имя свободы | -

Дела человеческие | 1915 | 1916 | Кн. о Рерихе | -

Имя и страж | 1915 | 1916 | Лукоморье | 15-16

Лей иконописец | 1915 | 1915 | Лукоморье | 32

Литеры пророчественные | 1915 | 1916 | Лукоморье | 15-16

Мария Египетская | 1915 | 1916 | Лукоморье | 8

Милый братец | 1914 | 1915 | Отечество | 1

На земле мир | 1917 | 1917 | Знамя труда | 105

| | 1918 | Скифы | 2

Огневица | 1917 | 1917 | Дело народа | 187, 241

Отрок Финогенов | 1915 | 1916 | Лукоморье | 4

Последний царь | 1914 | 1914 | Бирж. ведом. | 14498

Святейш. Вел. | 1915 | 1916 | Лукоморье | 4

Бож. церк. | | | |

Слово о погибели рус. земли | 1917 | 1917 | Воля нар. (Рос. в слове) | 1

| | 1918 | Скифы | 2

Три брата | 1914 | 1914 | Бирж. ведом. | 14498

Царица Майдона | 1914 | 1914 | Бирж. ведом. | 14498

Царство ангелов | 1915 | 1916 | Кн. о Рерихе | -

Царь Аггей | 1917 | 1917 | Наш век | 26

Царь Соломон | 1916 | 1916 | Речь | 355


л. 4. Расск., вошедшие в книгу «Трава — мурава» (1914 — 1918) напечатаны были в газетах, журналах и в сборнике.

I. Газеты: «Биржевые Ведомости», Прг.; «Во имя свободы», Прг.; «Воля народа», Прг.; «Дело народа», Прг.; «Знамя труда», Пб.; «Наш век», Прг.; «Речь», Прг.

II. Журналы: «Аргус», Прг.; «Ежемесячный журнал», Прг.; «Лукоморье», Прг.; «Отечество», Прг.; «Скифы», Прг.

III. Книга о Рерихе. Сборник статей, изд. «Свободное Искусство», Прг., 1916.

Загрузка...