Лето 1929 года. Я стою на пляже. Вода окатывает пальцы моих ног. Это Балтийское море. Даже самая маленькая волна имеет свой гребень. Блестящие пузырьки скользят то вперед, то назад, а между ними попадаются крошечные угольки. Легкий прибой сгоняет хлопья пены, песок, белый и гладкий. Я глубоко вдыхаю запах соли, морских водорослей и рыбы, морского такелажа, смолы и подсолнечного масла.
— Ты, мальчик, рожденный в Померании, — говорит дедушка. — Родом ты из Штеттина. Пляж, на котором ты стоишь, это часть померанского побережья. Там, на той стороне, за кромкой, где сливается небо с водой, лежит остров Борнхольм. Он принадлежит датчанам, — говорит дедушка. — Мы, померанцы, были и датчанами. За ним находится шведское побережье. Шведами мы были тоже. Сзади нас, далеко за дюнами, расположена Марка Бранденбург (бывшее княжество, затем основное ядро Пруссии. — Ю. Л.). Бранденбуржцами мы тоже были. А вот сюда, вправо, уходит Польша. Поляками мы также были долгое время. Ты пруссак, в пруссаках заложена частица от каждого из этих народов, — говорит дедушка. — Даже от французов. Они здесь также побывали. И от русских. Их сабли гордо мерцали здесь в лучах солнца.
Я полностью уверен, что когда-нибудь мне доведется плыть по Mare Balticum, так обозначается на дедушкиной карте Балтийское море. Тогда я узнаю, что нас окружает.
Спустя много десятилетий моя мечта осуществилась. Я нахожусь на борту теплохода «Европа», и мне очень нравится моя каюта. Корабль — белоснежный, как лебедь, и быстрый, как дельфин. В нем чувствуются сила, простор и надежность. И он быстроходный: может развивать скорость в двадцать один узел — почти сорок километров в час. Своей длиной — в двести метров — он внушает уважение, подобно первоклассному отелю. Все очень удобно, практично и элегантно. Сделано так, чтобы не зависеть от окружающей среды.
Бремерхафен. Набережная Колумба. Легко, подобно пушинке, корабль отходит от берега. Буксиры-толкачи, которых я сразу выделяю по их трубам, кажутся мне муравьями: крошечными и одновременно сильными. Я глубоко вдыхаю воздух. Мне предстоит увидеть все: Копенгаген, Росток, Борнхольм, Гдинген, Данциг, Сопот, Хельсинки, Стокгольм, Висбю.
Ну да, и, конечно же, Ленинград, как он тогда обозначался на наших трофейных картах, которые мы копировали, чтобы не заблудиться в огромном советском государстве. Но на черно-желтых указателях у обочин военных дорог я постоянно читал: Петербург. Мне хочется называть этот город по-прежнему Ленинградом, потому что он так назывался, когда мы с ним встретились. И потому, что он запечатлелся в моей памяти в связи с именем красного революционера.
Густые облака у горизонта, краны, мачты в вечернем свете, но я их не замечаю. Я волнуюсь, но знаю, что это чувство, иное, отличающее меня от других взволнованных туристов. Я ощущаю себя подобно тому мальчугану, стоявшему на песке у воды. Это не только лишь любопытство, от которого захватывает дух. Будь искренним, говорю я себе, всю эту поездку ты затеял лишь для того, чтобы закончить то неприятное для тебя дело. Теперь ты, наконец, считаешь, что достаточно спокойно сможешь пережить эту встречу. Когда-то путь к этому городу едва не стал для тебя последним. А теперь ты, наконец, увидишь воочию творение Петра Великого, которое ты тогда воспринимал как «колыбель большевизма», лишь издали видя силуэты зданий. Ты изучал его тогда, прищурив глаза под козырьком каски, сквозь завесу дыма и поднятой взрывом земли. Ведь вся эта поездка не что иное, как подготовка. Ты хочешь постепенно привыкнуть к этому моменту, так как больше не можешь избегать воспоминаний.
Ну, вот я в пути уже два с половиной дня. В чем причина того, что на меня производят такое тягостное впечатление Варнемюнде, и Росток, и Бад Доберан? Связано ли это с тем скудным образом жизни и с постоянной экономией, которые я помню с детства? Или же потому, что это остатки старинной атмосферы морских курортов, напоминающих о прибрежных пансионатах в Херингсдорфе, Бансине, Мисдрое и Альбеке? Или же это деревья бука, сосны, липы, или это щавель, илистая прибрежная полоса, местами притопленная водой, под которой прячутся кусочки янтаря? А может быть, это строительный камень — серо-желтый, коричневый, темно-красный, продуваемый всеми ветрами? Или это трава у дюн, которая изгибается на ветру подобно девичьим прядям? Или это пешеходные дорожки, покрытые серой гранитной крошкой, и ухабистая мостовая, грязно-синяя, телесного цвета, красно-коричневая, будто сложенная из буханок армейского хлеба?
На следующее утро: северо-восточный ветер силой до трех баллов, переменная облачность, 18,5 градуса тепла. Сход на берег на острове Борнхольм. В зелени буков проблескивают круглые очертания церквей. Толстые стены, в которых чувствуется тепло семейного уюта, надежно защищены словом Божьим. Тут легко ощущаешь себя христианином. Предпосылки к этому создают суровый климат и примитивные условия жизни. Ты ощущаешь себя скромным человеком, живешь скромно и строишь скромные дома. Человеку даже не приходит в голову властвовать над всем этим.
Вечером — беседы за столом, сервированным хрусталем, серебром и покрытым льняной скатертью под суп с уткой. Кроме того, отварной норвежский лосось и свежая черника со сливками. «Моя мать не хотела попасть на „Густлоф“ (немецкий лайнер, потопленный 30.1.1945 г. — Ю. Л.). Видимо, все-таки предчувствие бывает обоснованным. Мы оказались на „Танге“ — старом транспорте водоизмещением пять тысяч тонн. Перед Штеттиным у нас сломался руль. Город был уже окружен. При температуре минус 20 градусов мы отплыли из Данцига. Когда мы вошли в Варнемюнде, сменив руль, то уже таяло. Предчувствия? Может быть. Моя сестра и ее трое детей ушли на дно вместе с „Густлофом“. Более пяти тысяч погибших (по последним данным — свыше девяти тысяч. — Ю. Л.). А моя мать упаковывала всякое барахло, когда все побежали на Запад. Это было в Сопоте, где шла погрузка раненых на корабли для последующей их эвакуации по „большому морскому мосту“. Тогда это был очень элегантный морской курорт. Это было в мае. А вот ключ от сейфа, где были деньги, украшения и другие драгоценные вещи, она попросту не могла найти. Фрейд? Но он же был еврей и тогда вовсе не принимался в расчет. Потому в то время и не было брака в работе, ха-ха. Да, действительно, следовало бы рассказать о том, какое барахло люди брали с собой, оставляя при этом самое ценное, и все из-за этой паники. Ну, наша польская служанка, надеюсь, основательно всем этим воспользовалась. „Кенигсберг?“ — говорит он мне. Я то точно знаю, что он находится в Силезии (на самом деле — в бывшей Пруссии. — Ю. Л.), или нет? И это о своей Родине! Я должен вам сказать, он не имеет ни малейшего представления! Моему брату тогда было четыре года. Он по подбородок стоял в снегу. Затем его взял на руки какой-то крестьянин». «Когда начало таять, то обозы с беженцами стали просто исчезать под водой залива. Лед не ломался, он просто прогибался, и вместе с ним под водой исчезали люди и домашние животные».
Юго-западный ветер, семь баллов, штормящее море, 15,6 градуса тепла. С корабля ты приветствуешь городок Хелу и тот обильно политый кровью перешеек, который тогда было не отличить по цвету от темно-серого неба. Затем Вестерплатте — место, где началась трагедия. Здесь 1 сентября 1939 года в четыре часа утра открыл огонь старый линкор «Шлезвиг-Гольдштейн» из своих двухсот восьмидесяти миллиметровых орудий, возвестив, таким образом, о начале войны, повлекшей гибель миллионов людей.
Почему ты не присоединился к экскурсии в Мариенбурге? Было бы очень кстати: немецкий рыцарский орден. Иллюзии, что он принесет свободу миру. Так называемые высокие идеалы. Холодный фанатизм. Убийство неверных от имени Господа. Одновременно материальная заинтересованность, неприкрытые земные запросы. С другой стороны, отвращение к пруссакам, которые беззастенчиво занимались грабежами. Их раздоры с польским поместным дворянством, с городскими властями, пренебрежительное отношение к этой стране и ее населению. Заносчивые рыцари с застывшим своим церемониалом, мистицизмом и пирушками по вечерам. В конце концов, их гибель под Танненбергом (Грюнвальдская битва в 1410 г., где был разгромлен Тевтонский орден польско-литовско-русскими войсками. — Ю. Л.), потому что эти рыцари так ничего и не поняли. Разве не возникают при этом известные ассоциации?
Данциг, проспект Ланггассе, золотые ворота, рынок, ганзейская буржуазия — сытая, самодовольная. Они были трудолюбивыми. Они также знали, что, в конце концов, Господь решает, быть ли их амбарам заполненными товарами или нет? Поэтому они подарили ему прекрасное здание Мариенкирхе. В этой церкви находится десятиметровое распятие Христа, выполненное в строгом готическом стиле. Имеет ли оно больше «немецкий» вид? Или «польский»? Можно ли вообще так ставить вопрос? Ведь здесь немцы и поляки самым тесным образом перемешались друг с другом. Разве не записал в своем дневнике еще в 1940 году один из офицеров немецкого генерального штаба, потрясенный произволом оккупации Польши, мысли о родстве этих народов? Ты видел эти лица? Разве местные дети отличаются от их сверстников в Мекленбурге, Гольштинии, Фрисландии? А их старики отличаются от наших? Где граница между славянскими недо- и германскими сверхчеловеками, ответьте, господин Гиммлер?
Олива. Органный концерт в кафедральном соборе. Фрески черные и в золоте. Орган с десятком тысяч трубок. К концу века к нему добавился еще и бой башенных колоколов, отлитых фирмой «Гебель», как следует из надписи к ним. А рядом ангелочки, которые усердно дуют в трубы. Техническое новшество во имя Господа. Вместо того чтобы еще больше возвысить величественный звук органа, игра на нем сопровождается гудением и звоном. Посещение церкви с увеселением. Не помогает даже «Аве Мария». Грузные тела с трудом приземляются на скамьи для молящихся. Под лакированными прическами сочатся слезы. Размазывается косметика. Короткопалые руки, отяжелевшие от украшений, лезут в богатые карманы. Копаются в них, шуршат бумажными деньгами, гремят монетами. Крупные ассигнации падают в церковную сумку для сбора денег, которая здесь заменена корзинкой — на благо развития туризма. Пожертвования? Смирение перед Господом? Ради Бога, оставьте полякам, у которых сейчас такая ужасная жизнь, по крайней мере, возможность продолжать оставаться глубоко верующими, не попирайте их гордость, потому что вы не знаете, что это такое. Затем перед храмом видишь польских спекулянтов с пластиковыми пакетиками, внутри которых янтарные цепочки, браслеты, брошки. Это возвращает меня сразу на землю.
Теперь остается еще шестьсот миль до города Великого Петра. На сегодняшний день — это пустяк. Но тогда… Там, далеко позади, лежит город Пиллау (сегодня Балтийск в Калининградской области. — Ю. Л.). А напротив него волны тогда пытались сорвать с якорей «Штойбен». Вскоре после этого он затонул у отмели Штольпе вместе с 2000 беженцами, 2500 ранеными и 450 членами экипажа. Всего погибло 3608 человек (теплоход «Штойбен», также как до этого и «Вильгельм Густлоф», был торпедирован подводной лодкой С-13 под командованием А. Маринеско. — Ю. Л.).
Тогда на облицовке стен, зеркалах, медной утвари океанского лайнера все еще сохранялся аромат далеких миров. Едва меня, раненого, сгрузили в подпалубное помещение, как я, шатаясь, приблизился на ватных ногах к зеркалу и уставился на совершенно чуждое мне лицо, которое вдруг неожиданно начало рассматривать меня. А на мне все еще была та же самая завшивленная рубаха в красных пятнах и с маленькой дыркой от входного отверстия пули на груди. На спине она была значительно шире из-за своих рваных краев. Но я был полон надежд: «Штойбен» плыл на запад в Свинемюнде к санитарному поезду. Его час еще не пробил.
А сейчас мы должны плыть мимо Мемеля (Клайпеда. — Ю. Л.). Советские танки были уже на пути к побережью, и мы не знали, удастся ли прорваться нашему поезду, груженному боеприпасами? Но я катился на нем, замерзая на штабеле из снарядов. Мимо Либау (Лиепая. — Ю. Л.), навстречу Курляндскому котлу. Я вижу перед собой дедушкин письменный стол, двуглавого царского орла и саблю русского офицера, который сдался у Либау с горсткой своих солдат. Старик с торчащей бородкой принял его с почетом, как своего кайзера Вильгельма Второго. Это было в Первую мировую войну. Возможно, сын этого царского офицера был тем советским лейтенантом, который так ловко обращался с автоматом, стреляя в меня под Либау (Либавой. — Ю. Л.)? Око за око, зуб за зуб.
Мы уже у Риги? Мне приходит на память октябрь 1944 года. На вокзале встретились несколько человек из нашего батальона. Похлопывание по плечу: «Дружище, ты еще жив…» Но восторга при этом мало. Какая обстановка? Не имею ни малейшего понятия. Парад победы с прохождением через Бранденбургские ворота в этом году, пожалуй, не состоится. Горький смех. А где наше подразделение? Пожимание плечами. Только спокойствие. К окончательной победе мы еще придем! Больше никто не смеется. В батальоне все, кого я надеялся встретить, ранены, пропали без вести, погибли. А я с бледным лицом после ранения теперь один из «стариков».
11 часов 30 минут. Сейчас мы проплываем мимо острова Даго (Сааремаа. — Ю. Л.). А вот и миновали остров Озель (Хиуме. — Ю. Л.), где погиб в 1944 году, будучи лейтенантом, мой учитель английского языка. Здесь погиб в 1917 году поэт, и тоже лейтенант, Вальтер Флекс. Его песню «Дикие гуси с гоготом летят в ночи» мы пели у лагерного костра… А там, позади, за горизонтом был сбит пикирующий бомбардировщик моего друга Йохена, который с полным боезапасом упал прямо на зенитную батарею противника.
16 градусов тепла. Медленный ход. Облака серого и белого цветов кучкуются на прозрачном голубом небе. На западе видна радуга. Под ней темно-синий силуэт крошечного сухогруза. Море свинцово-серое с пенистыми гребнями волн. След воды за кормой. Я слышу голос моего учителя английского: «The wake, the hhh… wake!» («Кильватер». — Ю. Л.) — бесконечный шлейф из пузырьков, искрящихся в белом свете.
Там, где лучи солнечного света скользят по воде, все серебрится в свинцово-серых водяных валах. За кормой беззвучно кружатся огромные чайки. Игроки в шафлборд (передвижение деревянных кружочков по размеченной доске. — Ю. Л.) шумят и болтают какую-то чепуху. У теннисных столов также спорят под убаюкивающий стук пластмассовых шариков.
16 часов. По правому борту появляется маяк Ревеля. Сегодня на сухопутных и морских картах этот город обозначается как Таллин. Мне вдруг вспоминается Мэнники, войсковой учебный полигон и лагерь в виде бараков на южной окраине города. Мы были отведены с фронта на отдых и приданы местной воинской части в качестве учебного батальона. Учение с реальными боеприпасами. Отрабатывалась атака на систему окопов противника. Внезапно мы оказываемся под огнем своих крупнокалиберных 120-мм минометов. У меня перехватывает дыхание. Я торопливо взбираюсь на самую высокую точку местности, чтобы наладить радиосвязь. Запах пороха мешает дышать. Слышу свой голос, кричащий в микрофон: «Прекратить огонь! Мины ложатся очень близко, очень близко!! Вы что сошли с ума?» Я не отрываю глаз от касок и спин солдат, вжавшихся в землю. Кругом поднимаются огромные столбы пыли и земли. Лица, руки, обмундирование, каски, оружие — все это моментально покрывается серым слоем из комков земли. Затем перед моими глазами разыгрывается трагедия: прямое попадание мины в группу лежащих впереди солдат. Один из погибших лежит, уткнувшись лицом в землю. На спине дыра размером с кулак, из которой струится кровь. Правая нога ниже колена отсечена будто топором. Большая и малая берцовые кости представляют собой кровавое месиво. Тогда было так же солнечно, как сегодня, но прохладно и ветрено. А раненые все продолжали кричать.
Сзади меня группа бойкой молодежи, не старше, чем я был в то время. Они смеются, поворачиваются спиной к ветру. Их волосы приподняты его порывами, как хохолок у птицы-удода. Море приобрело стальной цвет с голубоватым оттенком. Чайки подлетают совсем близко; видны их холодные, злые глаза. Мы вошли в Финский залив. Позади меня дребезжат кофейные чашки. Десертные вилки подцепляют кусочки пирожных, но мне сейчас совсем не до еды…
Спустя двадцать четыре часа все уже позади. По группам мы, пассажиры судна, которые еще до отплытия забронировали автобусную экскурсию, сошли на берег. Я увидел, как мой паспорт исчез в большой крестьянской ладони огромного пограничника. Затем я сделал шаг вперед и вот уже как турист стоял на земле города, который должен был штурмовать как завоеватель.
Разумеется, я могу сейчас себе внушить, сидя, развалившись в корабельном баре с рюмкой охлажденной водки, что это был самый потрясающий момент всего путешествия. Но буду откровенным: вначале не было ничего особенного. Пирс, у которого возвышался огромный, как дом борт корабля, был грязным, с потрескавшимся бетонным покрытием. Порывы ветра со свистом распахивали воротник. Я заранее радовался тому, что наконец-то удастся защититься от него, сидя в автобусе. Уже произнесла свои первые фразы переводчица Наталья — темноглазая, худенькая, кремнеподобная и очень ответственно подходившая к исполнению своих обязанностей. Уже мы оказались на улице, по краям которой зеленели неухоженные кусты и деревья. По обеим сторонам виднелись низкие и длинные здания. На улицах ни души. Все выглядело точно так же безлюдно, как и во всем мире в районах, прилегающих к портам. Туристы молчали и раскачивались подобно куклам-марионеткам, когда автобус колесом попадал в рытвину.
Затем вдруг появились автобусы и трамваи, заполненные людьми. На улицах толпы людей, очереди. Они провожают глазами автобус с туристами, смотрят с любопытством, равнодушно, устало. Я пристально вглядываюсь в эти лица. «Почти 900 дней мы, немцы, осаждали этот город», — вдруг поражает меня мысль. Какие же бедствия принесли им те дни! Все жители, не призванные в армию, были привлечены к строительству оборонительных сооружений. Кто из этих стариков, которых ты сейчас видишь на улицах, был тогда блокадником, кое-как одетым, голодным, ютящимся в малопригодных жилищах и в жутких погодных условиях? Они вырыли 700 километров противотанковых рвов, оборудовали 30 000 позиций по большому периметру вокруг города.
И вдруг известие: Ленинград отрезан. Немцы заняли Мгу. Впервые всплывает название неприметного железнодорожного узла, состоящего из трех букв, которые сопровождали и русских, и немцев с осени 1941 по январь 1944 года. Все, кто сидел на платформах на своих чемоданах и узлах, кто осаждал билетные кассы в надежде успеть еще убежать, поплелись обратно домой. Затем над крышами домов поднялись огненно-красные облака, дворцы озарились кровавым светом. Бомбы попали в Бадаевские продовольственные склады. Позднее люди поняли, что это было сигналом, означающим начало голода. Под развалинами складов они раскапывали золу, чтобы добраться до верхнего слоя земли, через которую просочился расплавленный сахар. Затем дни стали короче. Уже в 15 часов наступала темнота, начались морозы. «Буржуйки», маленькие железные печки, которые уже использовались в голодную зиму 1919 года обедневшими буржуями, вновь стали предметом роскоши.
Военно-транспортные самолеты ежедневно доставляли 86 тонн продовольствия для двух миллионов ленинградцев (на самом деле более трех миллионов. — Ю. Л.). Точно такое же количество оказалось впоследствии недостаточным для обеспечения под Сталинградом окруженной 250-тысячной немецкой группировки. Каждый неработающий житель Ленинграда вынужден был обходиться 125 граммами хлеба в день. Рабочий получал 250 граммов. А как было с этим в Берлине в 1948–1949 годах? Ежедневно 4500, позднее 10 000 тонн поступало в аэропорт Темпельхоф по американскому воздушному мосту для двух с половиной миллионов берлинцев.
В подвалах Эрмитажа ютились в конце 1941 года свыше 2000 человек. Они жарили на льняном масле, что хранилось здесь для реставрации произведений искусств, сморщенные картофелины, которые им удавалось выкопать на дачных участках на окраине города. Они обнаружили в подвалах бочки с клеем, из которого приготовляли своеобразное желе. Тот, кто умирал от истощения, получал гроб из досок, предназначавшихся для перевозки статуй и картин.
Все радиоприемники были конфискованы, хранение их или даже прослушивание передач иностранных станций запрещалось под страхом смерти. Сведения, которые население получало по проводной радиосвязи или через общественные громкоговорители, были скудны и малоутешительны. Вокруг распространялись самые невероятные слухи. Тот, кто отваживался ночью в одиночку без пропуска выйти на улицу, должен был опасаться нападения бандитов или дезертиров. Все чаще обворовывались люди, стоявшие в очередях за продовольствием. Те, кому все-таки удавалось приобрести в результате бесконечного терпения желанный хлеб, нередко подвергались ограблению по пути домой. Призрак каннибализма начинал приобретать все более отчетливые формы. Дети, чьи родители умерли от голода, бродяжничали на улицах, кормясь найденными промерзшими отбросами. Девятилетний мальчик был найден рядом со своей мертвой матерью. Плача, он повторял: «Какая мама холодная»!
Число людей, умерших от голода, огромно. Но очень много умерло и во время эвакуации. Их количество можно определить лишь приблизительно. Целые семьи ушли безмолвно на тот свет. Отсутствовала питьевая вода, ее не было даже в больницах и военных госпиталях. Отключена была электроэнергия, поэтому не работали насосы водонапорных станций, которые и так уже находились в пределах досягаемости немецких батарей. А когда ток все же появлялся, то он требовался для промышленности, которая работала круглосуточно в условиях военного времени. Отсутствовали средства передвижения. Детские санки поднялись в цене. Лошадей давно уже забили на мясо. Топливо выдавалось исключительно для нужд армии. Тот, кто еще мог ходить, вынужден был преодолевать большие расстояния. Конечно, в истории войн можно найти аналогичные случаи страданий, но вряд ли есть что-либо похожее на это по своей продолжительности.
А сейчас в блестках воды в Неве отражаются великолепные фасады домов, но я смотрю не на них. Я думаю: как ты, будучи инструментом уничтожения, радовался тогда тому, что тебя связывала одна пуповина с теми, кто отдавал приказы. Так же, как сегодня, ты тогда пристально рассматривал этот город, и размышлял при этом: «Может быть, тебе не суждено посетить его ногами вперед. Еще до этого с тебя стянут сапоги, а уцелевшие части твоей военной формы, не изодранной и не совсем уж замызганной, наденет затем на себя новобранец, прибывший из учебного подразделения. А тебя самого запакуют в бумажный мешок, как и других давно уже безмолвных твоих товарищей. Нас всех положат рядом друг с другом и в последний раз выровняют по струнке, а затем все то, что от нас осталось, присыплют русской землей. Усталый до предела военный священник будет стараться быстрее все закончить отработанными фразами, так как знает, что сейчас он намного нужнее другим солдатам, умирающим в это время на полевом медицинском пункте».
А теперь, спустя пятьдесят лет, я довольно потягиваюсь и говорю с ужасным самодовольством живого существа: «Тебе повезло, дружочек. Ты по гроб должен быть благодарен своей судьбе. Тебе разрешено было жить дальше, ты фашистский выкормыш. Так все время называл тебя в полевом госпитале тот русский военнопленный с веселыми глазами, что нянчился с тобой и не хотел, чтобы ты умер».
Все это было реальностью. Всего лишь два часа назад меня уютно укачивал автобус по дороге на Пушкин, бывшее Царское Село, где бедный и слабый царь Николай Второй, так ничего и не понявший, проводил беззаботно время со своей семьей. Автобус проезжает Пулковские высоты со знаменитой обсерваторией наверху. В конце 1941 года там были установлены даже орудия со старого крейсера «Аврора», этого раритета красной революции. Они препятствовали подходу немцев к их позиции на господствующей высоте.
У обочины дороги две, как будто походя поставленные и поблекшие от времени полевые гаубицы. Память о тех мрачных днях, как и блиндажи за ними, вокруг которых пышно разрастаются капустные кусты дачников. Автобус переваливается через железнодорожный переезд: эта дорога идет от Гатчины через Александровку. Перед моими глазами вдруг возникает потрепанная карта боевых действий в этом районе. Всего лишь в нескольких сотнях метрах отсюда ты полз тогда по глинистой грязи. Не мог поднять головы, потому что над тобой с той стороны проносились очереди сразу нескольких пулеметов. «Отросток» (у нас он обозначался как «аппендицит». — Ю. Л.) — так называлась разбитая снарядами система окопов. Левый отросток вел в одну сторону, правый — в другую сторону от железнодорожной насыпи. Именно туда ты затем бежал, когда разрешалось покинуть эту позицию, выдвинутую на смертельно опасную глубину. Приказ гласил: «Бегом через Александровский парк!» на дистанции в пять метров друг от друга через систему окопов, вырытых вдоль Александровского дворца. Сейчас здесь красуются тюльпаны, как раз на том месте, где тогда стояли березовые кресты. Дорожки недавно утрамбованы. Знает ли кто-нибудь вообще о том, что он прогуливается по костям сотен молодых немцев?
Я все еще продолжаю пребывать мыслями в том времени, когда перебежками двигался между деревьями, посеченными осколками. Воздух был пропитан запахом железа и свинца. Он дрожал от разрывов снарядов, которые повергали нас в ужас. Казалось, вот-вот лопнут барабанные перепонки. Парк был покрыт снегом и грязью и имел заброшенный вид. С каким чувством облегчения мы, наконец, оставили крутые склоны и лощину у реки Кузьминка. Но там остались застывшие наши друзья и однополчане, лежавшие рядом с разбитой тропой в неестественных позах — в изодранном и грязном обмундировании, обезображенные. Были ли это немецкие снаряды, которые накрывали нас у Большого Екатерининского дворца? Наталья, переводчица, говорит, убежденная в своей правоте: «Разумеется. Все они фашистские!» Останемся, Наталья, каждый при своем мнении. Спустя два с половиной часа мы вновь катим по Невскому проспекту.
Разве не внушал я себе, что город Петра каждым метром своих улиц, каждым кусочком кирпичной кладки является застывшим в камне историческим документом? Разве не стал он после того, как его переименовали в Ленинград, символом самоотверженности, сопротивления и несгибаемости его защитников? Разве не использовал коммунизм тем самым любую возможность патетически демонстрировать свои достижения и завоевания? Откуда теперь эта ложная скромность? Тот, кто хочет иметь дело с реальностью, тот сталкивается с именем Сталина и с одним из многочисленных доказательств его бесчеловечной жестокости.
Как рассказывают историки, в апреле 1944 года после отступления немецких оккупантов жители освобожденного города создали в Соляном городке музей, куда свезли около 60 000 экспонатов, разместив их на территории площадью в 30 000 квадратных метров. В нем в массовом количестве были собраны свидетельства блокадного времени: от голодного пайка жителей, до немецкого карабина «98к», от тяжелого орудия осадной артиллерии до танка «Тигр», от блокадного дневника до кусочка хлеба, состоявшего на одну треть из жмыха, целлюлозы и отрубей. Спустя пять лет музей внезапно закрыли, директора арестовали, а экспонаты конфисковали сотрудники НКВД. Таблички на Невском проспекте, которые предупреждали о местах, наиболее опасных при артиллерийском обстреле, были замазаны краской. Гонениям подвергалась литература об осадном времени, в том числе и художественный фильм, запрещенный цензурой. Статистические данные были засекречены. Запрещено было даже просматривать ленинградские газеты военного времени. Возрождение города все больше тормозилось из Москвы. Стали поговаривать, что город пережил немцев, а вот удастся ли ему пережить Кремль, это еще неизвестно?
Официально органы и средства информации больше ни слова не говорили о блокадном времени. Его не стало по воле Сталина. А затем начинают исчезать навсегда люди, которые во время войны играли заметную роль: инженеры, ученые, партийные работники. Ходят слухи о том, что они готовили заговор во время блокады, были в сговоре с немцами и пытались, как когда-то, вновь сделать Ленинград столицей.
Сталин использует старое соперничество между Москвой и городом на Неве для развязывания кровавой оргии. И это не в первый раз. Когда в 1934 году глава ленинградской партийной организации Сергей Миронович Киров гибнет от пуль молодого человека — Леонида Николаева, то Сталин через свое доверенное лицо — Жданова ликвидирует около тысячи человек, а десятки тысяч чиновников, членов партии и комсомольцев отправляются в лагеря. Улицы, площади, даже знаменитый Мариинский театр переименовывают в честь Кирова. Но все чаще тайком курсируют слухи, что Сталин лично приказал убить его. Киров стал для него слишком значимой фигурой.
Но Андрей Александрович Жданов, 49-летний украинец, настоящая фамилия которого была Раковский, сыграл свою зловещую роль не только в Ленинграде. Он быстро завоевывает страшную славу как сталинский посол смерти, организуя для своего шефа убийства отдельных неугодных партийных работников и массовые ликвидации партийных организаций, получивших слишком большую независимость, как, например, в Уфе, Казани и Оренбурге. Во время блокады заносчивый и необразованный партийный секретарь удостаивался неустанных похвал. Но сегодня, когда петербуржцы уже не подчиняются всесильной коммунистической партии, его зверства и цинизм больше не прославляются. Теперь все знают, что он изысканно питался, ни в чем себе не отказывая, в то время как прямо на улицах люди умирали от голода.
После войны его влияние в Политбюро еще больше возрастает с назначением ответственным за проведение политики партии в области культуры. Он терроризирует деятелей искусства и ученых, которые надеются, что после долгих лет страданий наконец-то смогут более свободно заниматься своим творчеством. Жданов клеймит позором поэтессу Анну Ахматову как «типичную представительницу никчемной, чуждой народу безыдейной поэзии» и способствует ее исключению из Союза писателей. Он исходит злобой в адрес литераторов — Пастернака и Катаева, третирует композиторов Прокофьева, Шостаковича и Хачатуряна, выступая против «ядовитого дыхания» их «буржуазной музыки».
Анна Ахматова, чей муж, поэт Гумилев, был расстрелян ЧК в 1921 году как участник монархического заговора и чей сын как «член семьи врага народа» страдал долгие годы в лагерях, позднее познакомилась с историком-искусствоведом Пуниным. Затем она получила известие о том, что в начале 50-х годов он умер в лагере при невыясненных обстоятельствах. Сама она во время блокады записалась добровольцем в противовоздушную оборону. В одном из своих стихотворений она говорит так:
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, —
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
Она могла до этого уехать в эмиграцию в Париж. Но она осталась.
Ждановского неистовства по поводу свободомыслия, кажется, все-таки не хватает, чтобы сохранить к нему благожелательное отношение со стороны Сталина. Видимо, он все же чересчур перестарался, восхваляя город Петра Великого, который представляет собой окно Российской культуры на Запад. А Сталин этот город ненавидит. Кроме того, не только Жданов видит себя преемником Сталина. Едва лишь распространилось известие о его смерти в конце августа 1949 года, как начинают ходить слухи: Сталин вновь убрал одного из тех, кто попытался идти вразрез с планами своего хозяина. Может быть, это Берия или Маленков, которые охотно видели бы себя на вершине власти, позаботились о его кончине? Или этому содействовали еврейские врачи, на которых Сталин возложил в 1953 году ответственность за загадочную смерть ряда высоких партийных работников? Официально говорилось, что Жданов умер от рака.
С каким благоговением рассматривал я мальчишкой в Берлине скульптуру Андреаса Шлютера «Умирающий воин» и потускневшие от времени знамена фридерицианских полков. С каким волнением глазел я на полевые орудия Первой мировой войны, чьи ржавые и выработавшие свой срок стволы были по указанию победителей продырявлены и приведены в негодность, и которые мне затем напоминали больше о так называемом Версальском договоре, чем о мирных инициативах английского премьера Вильсона. Почему сегодня нет ничего такого подобного, почему нет огромного музея Великой Отечественной войны в Санкт-Петербурге? Может быть, тень Сталина и после его смерти все еще всесильна?
Я спотыкался о покореженный тротуар и выбоины на проезжей части, прочувствовал, какую угрозу представляло наводнение для города, благодаря которому он, в первую очередь, сохраняет свое волшебное очарование. Я восторгался фасадами зданий, колоннами, пилястрами, скульптурами, орнаментами, кариатидами, которые описывал с такой любовью Иосиф Бродский. Я пристально рассматривал Дворцовую площадь, и передо мной вставала, почерпнутая из каких-то исторических книг, картина Кровавого воскресенья 1905 года, когда злосчастный Николай II отклонил просьбу выслушать мольбы бедняков и сам бежал из города. Я представил себе, как его подхалимы-придворные распорядились открыть огонь по толпе и как кровь сотен убитых и раненых окрасила булыжную мостовую.
Я видел великолепные дворцы. И жилые дома, построенные в прошлом веке, у которых осыпалась штукатурка, и где внутренние дворы пропитаны затхлостью и выглядят, как заброшенные, и где лестничные пролеты покрыты плесенью. Прекрасные фасады зданий, за оконными проемами которых комнаты с обрушившимися потолками, а рядом дома с огромными старыми коммунальными квартирами, где десятки семей спорят за место у плиты или в ванной.
Со стороны Медного всадника — памятника Петру — Петропавловская крепость смотрится совсем безобидно. Там декабристы ожидали своего конца на виселице и приговора перед отправкой в ссылку, там находились взаперти Достоевский и Бакунин, там Петр I распорядился замучить пытками до смерти своего сына Алексея. Доброе, старое время.
Я неспеша обходил могилы и памятники, читая фамилии Чайковского, Мусоргского, Глинки, Римского-Корсакова и Тургенева. Увидел дворец князя Юсупова и подумал о мучительной смерти его жертвы — зловещего Распутина. Сощурив глаза, смотрел я на сверкающие отблески воды в Неве. Во время экскурсии по рекам и каналам, общая протяженность которых 150 километров, видел около десяти из 350 мостов, которых здесь больше, чем в Венеции. Сделаны они из стали и чугуна. Мои руки скользили по каменному парапету, отшлифованному миллионами ладоней, по искусно сделанным чугунным перилам на берегах Невы, общая протяженность которых составляет свыше 60 километров. Но хватит цифр. С их помощью в такой же малой степени можно описать ауру города, как, к примеру, шарм женщины за счет размеров ее тела.
Я с удивлением рассматривал «Аврору» и ее шестое баковое орудие, чей выстрел стал сигналом к штурму Зимнего дворца и тем самым к самому большому идеологическому потрясению Земного шара. На выставке под палубой нет фотографий Троцкого, нет и слов о нем. Еще один из фанатиков, которые заставляли Сталина быть постоянно во всеоружии.
Я почувствовал дыхание ветра со стороны Урицка, где 15 сентября 1941 года ничего не ведавшие ленинградские рабочие наткнулись в своем красном, сверкающем лаком трамвае на разведку 209-го гамбургского пехотного полка. Никто из них не хотел верить тому, что немцы уже здесь. Я представил себе, как усталые солдаты предложили водителю трамвая приготовиться к необычной, особой поездке, так как они надеялись, что таким образом быстрее всего доберутся до центра города. И их недоуменные лица, когда было приказано остановиться, так как Гитлер вдруг изменил свое решение, и поход на Москву и Украину представился ему намного более важным.
В судовом баре исполняют «Сентиментальное путешествие». Я наблюдаю за старыми посудинами, качающимися в акватории морского порта: баржами и здоровым буксиром. Как сияла от гордости экскурсовод, когда сравнила свой город с Парижем. Конечно, все это так, Наталья, но загнивающий запах социализма, который так мучительно долго рассеивается, это не смердящий душок декадентства. Как странно, что именно большевики были теми, кто все годы напролет заботились о произведениях искусства и лелеяли наследие господ феодалов, которые так дурно обращались с вашими предками. Объясните мне, Наталья, почему вы все-таки гордитесь культурным достоянием, за которое сотни тысяч крепостных и каторжников заплатили своими жизнями и нищенским существованием?
Озаренный вечерним солнцем силуэт города-острова уходит к горизонту, который окрашивается в бирюзовый и розовый цвета. Скучившись, пассажиры держатся за поручни на палубах. Многие из них имеют задумчивый вид, находясь под впечатлением от лиц женщин, покорно стоявших в очередях за покупками, от безотрадной решимости в чертах молодых мужчин, суровости в глазах стариков, которые все уже повидали на своем веку; от всех этих следов бесстрашия на многих лицах.
Корабль отходит от причала на набережной. Взгляды всех пассажиров прикованы к великолепной окружающей картине. Забыты следы нищеты и упадка. Забыт резкий голос женщины, кричавшей в мегафон, когда туристы прогуливались по парку Екатерининского дворца и остановились на берегу пруда, чтобы узнать, что произошло? Наталья объяснила, что работница парка лишь призвала вернуться на берег пассажиров одной из лодок, просрочивших время своего катания. Переводчица не понимает, отчего мы в ужасе. Но, Наталья, зачем же так ругаться в парке великой императрицы по столь ничтожному поводу? Наталья недоуменно поднимает брови. Разве у вас нет совсем других забот в пятимиллионном Санкт-Петербурге, этом прекрасном городе одного из самых богатейших государств на Земле, которое никак не может совладать с самим собой?
Сопровождаемый чайками, корабль огибает Кронштадт. Здесь, думаю я со щемящей тяжестью на сердце, здесь это произошло, когда матросы кораблей «Петропавловск» и «Севастополь» подняли восстание против большевистских притеснений. Здесь Сергей Петриченко объявил вместе со своим временным революционным комитетом о свободе собраний, слова и печати. И здесь войска красных под руководством бывшего царского поручика Михаила Николаевича Тухачевского атаковали кронштадтских моряков по льду Финского залива. Через два дня кровопролитных боев 2500 из них были взяты в плен и расстреляны во имя социализма.
Петриченко удалось вырваться в Финляндию. Но на родине трудящихся месть вершится странными путями и может настигнуть спустя многие годы. В 1937 году по указанию Сталина была организована серия показательных судебных процессов, в результате которых был расстрелян также и Маршал Советского Союза Тухачевский. Он был в то время командующим войсками Ленинградского военного округа. На суде он отрекся от Сталина, заклеймив его как врага народа и Красной Армии. Он стал для своего шефа слишком интеллигентным, самостоятельным, начал мешать ему своей активностью и не внушал больше доверия. Два брата Тухачевского и одна из сестер также были казнены. Его мать умерла в лагере, жене пришлось еще четыре года ждать своего палача. Дочь его повесилась в двенадцатилетнем возрасте. Лишь в 1944 году дошла очередь и до Петриченко. Финны вынуждены были выдать его. Следы Петриченко теряются в ГУЛАГе.
Вуаль облаков тянется над Кронштадтом: над поблескивающими серыми сторожевиками, торпедными катерами, угрожающе черными подводными лодками и ржаво-коричневыми землечерпалками. За перелеском у края Кронштадтской бухты скопление мачт кранов. Башни форта выглядят как буи, плавающие на рейде. Огонь маяка что-то монотонно говорит про себя. Мы плывем в ночь на запад.
Я лежу в койке и прислушиваюсь к дыханию корабля. Город Петра Великого, я не могу перестать думать о тебе. Я делаю это с тех пор, как мои солдатские сапоги заскрипели на перроне Гатчины и я услышал и увидел у горизонта разрывы снарядов и всполохи огня. Ты имеешь свою судьбу, одновременно привлекающую к себе и заставляющую чувствовать тяжесть на душе. Впервые я увидел тебя через прорезь прицела моего карабина. Я пребывал тогда в милостивой полной неосведомленности. Никогда после этого я не был так уверен, что вершу праведное дело. А затем лишь надеялся на то, что мне удастся выжить.
Этот город и эта страна, в которой он процветал, всегда были окрылены фантастическими мечтаниями. «Если бы мне дали что-нибудь похожее на природу вокруг Санкт-Петербурга, то мое сердце сразу бы устремилось туда», — мечтал Владимир Набоков на чужбине. А писатель Даниил Александрович Гранин так объясняет свое вдохновение, когда был юным командиром танка: «Солдатам нужны ясные и реальные цели и задачи. Мы, защитники, имели наш город всего лишь в нескольких шагах за своей спиной. Его дворцы, мосты и аллеи. Узор его чугунных решеток, а над ним безлунный свет белых ночей, когда Пушкин сидел за своими книгами, и который он с таким волшебством описывал. Мы имели историю нашего города, имели его традиции. Все это помогло нам выстоять против немцев».