Проснувшись воскресным утром, я чувствую себя более одиноким, чем небо.
Странно: Ивонн рядом нет. Она всегда спит дольше моего.
Опускаю ноги на пол, который пышет холодом. Иду в кухню, уверенный, что Ивонн сидит за столом, обхватив пальцами горячую чашку; я мерзну, — скажет она и плотнее закутается в тонкую шерстяную кофту.
Несу ей кофту потолще.
Но Ивонн в кухне нет, посуда с остатками ужина лежит в раковине.
Я мою посуду, разогреваю вчерашнюю еду в духовке и ем прямо с противня.
Ивонн заявляется домой ближе к вечеру. Слышу, как неторопливо она разувается у двери, стараясь отсрочить нашу встречу.
Затем Ивонн встает в проеме между прихожей и кухней, а я встаю в проеме между кухней и гостиной и спрашиваю:
— Где ты была?
Она проводит рукой по волосам и отвечает, что ходила гулять.
— Прогулялась до луны и обратно?
— Сначала по магазинам, потом по берегу.
— Ты никогда не бываешь на берегу, — говорю я. Это правда: Ивонн ненавидит ветер и однообразие волн.
— Ну, а сегодня побывала. Я и не знала, что на это требуется отдельное разрешение, — отвечает она и входит в кухню.
Присутствие Ивонн причиняет боль и заполняет время. Ее власть надо мной подобна влиянию магнитных полей на птиц: я подчиняюсь ей столь же инстинктивно и безусловно.
— Не требуется, — качаю головой. — Ведь это я вынудил тебя переехать сюда, а значит, ты вправе делать все, что тебе вздумается.
Ивонн замирает посреди кухни и смотрит на меня так, словно бросает нож.
— Это еще что за новости? Я хоть раз на что-то жаловалась?
— Вслух — нет. Твоя тактика — молчаливое обвинение.
— Не выдумывай. Если тебя мучает чувство вины за то, что произошло в твоей жизни до меня, я ничем не могу тебе помочь. Но взваливать все на мои плечи не надо.
Ивонн разворачивается, идет к кухонному шкафу и достает стакан. Открывает кран, даже не проверяя пальцами температуру воды, потому что знает: перед нею все двери распахиваются сами, все складки на ковре расправляются, а стакан, который она выпивает до дна, наполняется вновь.
— Я ничего не взваливал на твои плечи, а лишь поддерживал тебя за них. В одиночку ты бы не справилась.
— Откуда тебе знать? По-твоему, до нашей встречи я вообще не жила?
— Ну почему, жила, еще как жила. Вместе с разными денежными мешками, один другого толще.
— Катись к чертям! — Ивонн резко ставит стакан на стол. — Если ты недоволен тем, что я гуляю одна, — не знаю, что и сказать. Если ты вдруг не заметил, здесь, в Англии, женщины имеют право ходить по улицам одни. Тебе, конечно, это может показаться чересчур прогрессивным.
— Катись сама к чертям. В полном одиночестве. А если понадобится помощь, папочка тебя спасет.
Опять этот взгляд-нож: он даже острее предыдущего.
— Спасет, не сомневайся. Кстати, меня мой отец никогда не бросал.
С этими словами Ивонн выходит в коридор, и в воздухе остается только ее запах. Цветов и чего-то затхлого, наподобие водорослей, выросших в горшке.
Мгновение спустя этот запах тоже исчезает.
Во вторник я сижу в тесной подсобке нашего магазина и читаю газету.
На своей половине комнаты хлопочет Ивонн. Букеты у нее получаются красивыми и аккуратными, но все остальное, к чему она прикасается, превращается в хаос.
Внешняя простота Ивонн обманула меня. В душе этой женщины толпятся неведомые мне сущности — рыбы со стальными костями. Я не знаю Ивонн и не понимаю, что удерживает ее рядом с другими людьми.
Что удерживает ее рядом со мной?
Мы ведь почти не разговариваем с воскресенья.
Моя подозрительность возвела между нами стеклянную стену: мы смотрим сквозь нее, каждый со своей стороны, и не можем прикоснуться друг к другу. Я не знаю, можно ли пройти через эту стену не повредив кожу, и не понимаю, стоит ли вообще пытаться: мне надоели цветы, я задыхаюсь от пыли и песка, которые проникают глубоко в конструкцию дома, отчего доски скрипят по ночам.
Все же, когда я думаю о жизни без Ивонн, мою грудь словно бы сжимают каменные тиски. Я вдруг начинаю тосковать по ней, по ее пальцам, в которых живет инстинкт, но в тот миг, именно в тот самый миг, когда я решаю подойти к Ивонн и заговорить, сказать, что буду любить ее даже тогда, когда ее веснушки утонут в мелких морщинах, я переворачиваю страницу газеты и вижу заголовок.
Извержение вулкана на острове Тристан-да-Кунъя: местные жители эвакуированы.
Перечитываю эти слова много раз и начисто забываю о стеклянной стене, которая еще мгновение назад была для меня важнее всего в жизни. К нёбу поднимается ужас, имеющий рыбный привкус: такой же ужас стоял у меня во рту, когда я был под водой и не знал, выберусь ли наверх.
Прежде я ни разу не встречал названия своего острова на страницах английских газет. Но сегодня вижу его и недоумеваю: что же такое могло случиться?
Извержение вулкана. Слова звучат неправдоподобно, в голове возникают жуткие картины: лавовые струи взлетают к небу, по камням течет огонь. Но эта гора знакома мне с детства, я вырос на ее склонах, я заглядывал в спящий глаз ее кратера.
Неужели гора могла так поступить?
Все годы, что я себя помню, она спокойно отдыхала.
Как плохо, что я не там. А не там я потому, что разрушил все вот этими руками. Потому что одни поступки приводят к другим поступкам, и порядка уже не изменить.
Корабль не заставить возвратиться в бурные воды.
Впрочем, кажется, все остались живы: о жертвах в статье не сказано. Наверно, лава изверглась на другую половину острова, туда, где живут только тюлени, птицы да пара одичавших кошек, — или, возможно, извержение получилось не таким разрушительным, как те, о которых сообщали в других выпусках новостей и которые я мысленно накладываю на свой родной остров — такой знакомый, четко очерченный и настоящий.
Сложно представить себе всю эту красно-черную массу, обволакивающую зеленые поля. Еще сложнее представить себе ужас людей в тот миг, когда все, что они считали незыблемым, вдруг предательски рушится.
Земля.
Их эвакуировали, но куда? Они не смогут жить ни в одном другом месте.
В Кейптаун, говорится в газете. В Кейптаун дожидаться дальнейших указаний.
В газете говорится: на материк отправились все жители острова, за исключением мальчика, который потерялся в ночь извержения вулкана, и двух мужчин, которые остались искать его. Им на помощь вышло судно. Однако остается неизвестным, можно ли причалить к острову в текущих условиях.
Мальчик, который потерялся на острове? Рыбный привкус ужаса во рту делается невыносимым, хотя я пытаюсь думать, что этот мальчик — не Джон.
Тем не менее я знаю: это он. Я знаю самовольную натуру своего сына, которому опять пришло в голову то, что может прийти только ему.
Но этот поступок слишком велик, слишком дерзок даже для него; и вообще, как он мог потеряться на своем родном острове?
И где Лиз?
Как Лиз согласилась уехать без сына?
Но ведь я же уехал.
Мысли прерываются, когда Ивонн открывает дверь подсобки, заглядывает внутрь и сообщает:
— К тебе покупатель.
При виде моего лица Ивонн пугается. Поворачивается к двери, что-то говорит, затем подходит и садится рядом со мной.
— Что случилось? — спрашивает она. В ее голосе звучит осторожное тепло.
— Вот… — указываю на газету. — Это произошло по моей вине.
— Что?
— Я уехал, и это произошло.
— Ларс, что?
Протягиваю газету Ивонн. Она читает статью, кладет газету на стол и вздыхает:
— Мне очень жаль. Но твоей вины тут быть не может. Это просто нелепо.
— Я поеду туда, — отчеканиваю, понимая, что иначе поступить нельзя.
— Не говори глупостей. Ты ничего не можешь сделать.
— Я могу сделать больше, чем другие. Они не знают острова. Не знают укрытий, где любит прятаться Джон.
— Джон? Тут не сказано, кто этот мальчик. Там что, больше мальчиков нет?
— Нет. Таких нет.
— Тебе нужно успокоиться, — произносит Ивонн, и я вскипаю от ярости.
Все близкие Ивонн живут тут, в своих домах, где посуда смирно стоит на полках, а стены — на фундаментах. Какое право она имеет так говорить?
— Давай ты не будешь торопиться с решением? Хотя бы пару дней, — не сдается Ивонн. — Может быть, мальчика отыщут. И потом, поездка туда займет много недель.
Она права: поездка будет долгой, да и стоит ли вообще в нее пускаться?
Возвращаться в бурное море…
Хватаю чашку с кофе и разбиваю ее о стену.
Струйки медленно текут к полу.
Впервые в жизни находчивая Ивонн не знает, что сказать.
А я хватаю газету и выхожу из магазина.
На берегу штиль, волны отдыхают. Я смотрю на тихую мерцающую гладь моря и думаю: а вдруг это другой мальчик, из какой-нибудь большой семьи?
Ведь так справедливее, когда семья лишается одного из многих, а не единственного, правда? Впрочем, бесполезно ждать справедливости от жизни или от острова-вулкана, где ветер издавна смывал детей с мостков в море, а спускающийся с гор ливень уносил мужчин в последнее плавание. Но ни мужчины, ни дети, ни женщины, падавшие с тропинок, на самом деле никуда не исчезали, потому что для нас смерть и жизнь — это не два отдельных мира: для нас время не заканчивается смертью, а остается неизменным и на поверхности, и на дне, и в небе, где звезды втыкаются в живот; в конце концов, каждый из нас станет не чем иным, как маленькой точкой на огромном куполе времени.
Мы не очень-то важны для этого мира.
Но почему же нам даны сердца, для которых не является преградой ни время, ни пространство?
Я должен что-то предпринять.
Серый горизонт слегка покачивается, влага впитывается в кожу головы и разъедает ее.
Тут осень, а там в разгаре весна: тристанская весна, ее глупый ослепительный свет, такой острый, словно его вырезали ножом из бумаги. А сейчас этот нож завис в воздухе, покачнулся и упал: разумеется, это произошло весной, разумеется, гора проснулась весной и распахнула свой глаз, а ведь лава глубоко внутри нее так долго оставалась неподвижной. По крайней мере, мы верили в это, ведь надо же было во что-то верить, вот мы и верили в землю под ногами, прекрасно понимая, что от нее можно ожидать чего угодно.
И вот нас предали. Нас, говорю я, хотя знаю, что меня там нет, что я и сам предатель. Я беглец, но все же стою на берегу того же океана, держа под мышкой газету, на одной из страниц которой знакомые слова выстроились в ужасающие цепочки.
Кейптаун для тристанцев слишком велик, города беспощадны и полны болезней, с которыми их организм не справится. Они подхватят воспаление легких, попадут под машину, потому что не умеют смотреть по сторонам, разобьют лицо о стеклянные двери, потому что не заметят их.
Я боюсь, что над ними будут насмехаться.
Боюсь, что их разлучат друг с другом: если это случится, они не выдержат, потому что они как большая семья, как муравейник. Иначе им просто не выжить.
Если бы я только мог защитить их.
Но ведь я не защитил даже того, кого должен был защитить в первую очередь, — того, кто лежит один в своем укрытии, без отца и без матери, считает звезды и дает имена птицам, а те уносятся ввысь на тяжелых крыльях.
Мне нужно узнать про свою семью.
Надеюсь, еще не слишком поздно.