На часах раннее утро, а я лежу с открытыми глазами и пытаюсь представить себе, каково это. Когда земля под тобой дрожит.
Интересно, эта дрожь затрагивает только тело, как в те минуты, когда занимаешься любовью или лежишь на жесткой койке в недрах большого корабля и тебя тошнит? Где-то невообразимо далеко, на самом дальнем краю рассудка, мерцает мгновение, когда женщина прислонилась к яблоне и от нее пахло древесной корой и сахаром, а потом другое — еще дальше, совсем на другом краю или вообще в голове другого человека, — ребенок сидит на лужайке и считает яблоки. Ребенок, который все пересчитывает, раскладывает камешки в кучки и мысленно рассаживает птиц по веткам.
Не представляю, какое отчаяние испытывал мальчик, когда земля тряслась, а голова ничего не могла с этим поделать.
Я лежу с открытыми глазами, а потом снова погружаюсь в беспокойный сон. Хотя еще слишком рано, я боюсь, что уже поздно. Часы на стене комнаты бешено тикают, мстительно напоминая мне о том, что миг, когда я видел машущие руки Лиз и Джона, отдаляется. Но в то же время я чувствую, что этот миг приближается, что я качусь обратно к нему.
К исходной точке. И оттуда вперед.
Смогу ли я в этот раз любить правильно, так, чтобы Лиз не закрывала от меня большие светлые комнаты дома своей души? Да, темнота в ней тоже была, но это была темнота вокруг звезд, а Лиз видела только свет.
И сына, на которого она хотела его излучать.
Иногда я спрашивал себя, видела ли она меня вообще или же просто ощущала мое присутствие в комнате, мои руки и ноги в кровати рядом с собой в те часы, когда смотрела свои собственные сны.
И все же с острова уехал именно я, и если в отношениях между мной и Лиз что-то сломалось, тогда это еще можно было починить. Хотя бы попытаться. В лодке была лишь небольшая протечка, но я погрузил ее в море целиком и опустился под воду сам, а теперь пора подниматься, выныривать из илистых вод, которые облепляют глаза и искажают видимость. Пора выбраться из взмокших простыней и смыть с себя пот, который вытопила на кожу летняя ночь.
Вода в душе свежая и прохладная. Я счищаю с себя грязь и угрызения совести, стираю с себя Ивонн, ее кривоватую улыбку и звездную карту веснушек, стираю прикосновение, которое останавливало кровь и приводило в движение мир.
Моюсь до тех пор, пока кожа не краснеет, пока мыло не превращается в маленький кусочек. Вскоре и он утекает вместе с водой, и мои руки пустеют.
Марта не видела Лиз и Джона с того дня, когда Сэм и Джон прибыли в город.
Она не сидела на террасном стуле, потягивая через соломинку желтый сок.
Когда Марта сидит в парке и ест мороженое, никто не видит, как оно течет по ее пальцам, никто не выходит из-за фонтана навстречу и не спрашивает, хочет ли она остаться.
Марта сама не знает, чего хочет: до поры до времени ей разрешили пожить в Кейптауне и пообещали помочь с отъездом, если она решится на него. На корабле она была бы в безопасности, на корабле был бы врач, в Англии было бы много врачей, а еще рядом с Мартой была бы мать, вечно бубнящая дочери на ухо одно и то же.
Заботься обо мне.
Лиз и Джона Марта не встречала, но она ощущает их присутствие в городе, их следы в парке, а еще на коже. Это одновременно утешает и ужасает Марту.
Она не понимает, что ей нужно.
Она то сжимается, то раздувается; счастье наполняет ее сверху, а печаль снизу. Она тоскует по тем, кого нет рядом, но тут же чувствует облегчение, ведь с плеч упал тяжелый груз и ей стало свободнее дышать. Стало легче подняться, вытереть пальцы о подол и направиться к железным воротам парка.
Возле ворот она видит двух женщин. Они смеются и покачивают яркими соломенными сумками, которые напоминают Марте пучковую траву туесок. Она думает о том, как выглядела бы эта трава, если бы росла на склонах Тристана вот такой — красной, синей, желтой. Как выглядела бы эта трава на крышах домов в рассветный час… Но именно в тот миг, когда Марта вспоминает о родном острове, вспоминать о котором нельзя, она различает за спинами женщин знакомую мужскую фигуру.
Марта останавливается, закрывает глаза и чувствует тонкие иголки молний, которые колют ее веки изнутри.
Когда она снова открывает глаза, то видит: мужчина подошел ближе, на его лице возникло выражение узнавания.
— Ларс, — произносит Марта и чувствует, что на ее лице читается такое же выражение.
— Привет, соседка, — здоровается Ларс, и на губах Марты появляется улыбка, какую ребенок мог бы нарисовать прутиком на песке.
— Я слышал, что ты здесь, — продолжает Ларс, — но не предполагал, что город такой маленький.
— А я о тебе ни слова не слышала. И никто другой тоже.
— Ну да. Я отсутствовал некоторое время.
— Некоторое время?
— Ну… Время ведь относительно, разве нет?
— В календаре — точно нет.
Ларс улыбается.
— Ты что, уже и календарем обзавелась? Как все-таки мир меняет людей.
— Нет, конечно. Но, раз уж речь зашла о мире, не расскажешь ли, где ты был?
— А это имеет значение? В универмагах и холодных комнатах.
— Вот как. Что ж, здесь, по крайней мере, тепло.
— Да, не жалуюсь.
Ларс о чем-то вспоминает и мгновенно серьезнеет.
— Мне рассказали о Берте. Мои соболезнования.
— Спасибо.
— Ты так много потеряла.
— Рано или поздно каждый из нас теряет все, — отвечает Марта, не желая, чтобы Ларс считал ее особенной, а беседа становилась слишком личной.
Она добавляет:
— К тому же все мы потеряли свой дом.
— Ну, дом может быть в разных местах. Не так важно то, где мы, как то, с кем мы.
— Согласна. Но ты понимаешь, о чем я говорю. Тристан подобен человеку: он злится и успокаивается, он мстит и вознаграждает. Наш остров — не просто точка на карте, — выпаливает Марта и смущается оттого, что так разболталась.
— Никогда не думал о нем так, — протягивает Ларс, — но, кажется, в твоих словах есть смысл.
Марта хмыкает.
— О том, где был, ты рассказывать не хочешь. А куда собираешься дальше, это тоже секрет?
— Для начала пройдусь по парку. Постараюсь успокоиться — ведь сегодня я встречаюсь с ними.
— С ними? — спрашивает Марта, заранее зная, кого он имеет в виду.
— Да. Со своим сыном и… с Лиз. Возможно, после этой встречи я буду точнее знать, куда собираюсь дальше.
— Удачи тебе, — кивает Марта, хотя тон ее голоса говорит другое.
— Спасибо. Она мне понадобится. Слушай, раз мы оба тут, не оставишь ли ты мне свой адрес?
Ларс вытаскивает из кармана ручку и листок бумаги.
Марта выводит буквы на листке и протягивает его обратно.
— Понятно написано?
— М-да, и это почерк учительницы? — усмехается Ларс, — Ладно, разберусь. Тебе тоже удачи. Ты едешь или остаешься?
— Еду, конечно, — отвечает Марта и улыбается так, словно отделила небо от своей головы и положила его в карман.
В тот день улов выдался богатым.
Все дно «Тристании» было покрыто чешуей и подергивающимися рыбинами, по мясистым бокам которых прохаживался прозрачный взгляд неба.
Пол сказал:
— Сегодня у моря щедрое настроение.
Я ответил:
— Сегодня — да, а вот каким оно будет завтра — неизвестно.
Море было капризным, а перемещения рыбных косяков непредсказуемыми, и потому в одни дни мы могли выловить невероятно много, а в другие — ничего, кроме пары тухлых плавников. Но в тот день смерть окружила нас своим богатством и дала жизнь. Недостатка не было ни в чем.
Мы вытащили улов на берег и отделили рыбу, которая шла на завод, от той, которой предстояло попасть на наши собственные столы. Впрочем, не только наши: мы часто приносили рыбу тем, кто в ней нуждался, но не мог ловить сам, — старикам, вдовам и больным, а в тот день и здоровым тоже, ведь улов выдался богатым.
Мы договорились, что я обойду дома центральной улицы, а Пол — остальные, в том числе дом Хендерсон, от которой никогда было быстро не отделаться. Старуха тараторила без умолку, тогда как Тильда молчала, и хотя это липкое молчание стекало по стенам и между пальцами, мне все же было легче побывать в развалюхе у Тильды, чем лишний раз ловить на себе взгляд Хендерсон, который продолжал обвинять годы спустя.
— Какая красивая рыба! — ахнула Лиз, когда я вернулся домой. — Такую и есть жалко!
— Придется, потому что некрасивой я не нашел, — ответил я и поцеловал ее в щеку. Глаза сына блестели едва ли не ярче рыбьей чешуи.
Я вышел за ворота своего дома и направился к соседям по центральной улице.
Когда с последними новостями и разговорами о погоде было покончено, я побрел к дому Тильды, открыл вихляющиеся ворота и постучал в дверь.
Никто не отозвался.
Я отворил дверь и вошел, положил принесенное на кухонный стол и громко спросил: Есть кто дома?
Из комнаты вышла девушка.
Она посмотрела на меня чуть сонным и в то же время внимательным взглядом.
— Мать пошла за мышеловками, — сообщила она.
— То есть мышам лучше поберечься, — усмехнулся я.
Девушка улыбнулась своей робкой улыбкой. Взглянула на пакет, лежащий на столе.
— Я принес рыбу, ее нельзя оставлять на столе портиться, — пояснил я, и улыбка девушки сменилась раздражением.
Разумеется, она знала, как вести домашние дела, как потрошить рыбин, как варить из рыбьих голов прозрачный бульон в большой гудящей кастрюле.
Это я нашел ее отца.
На воде покачивалось что-то крупнее рыбы и меньше кита, похожее очертаниями на человека.
Ее отец молчал.
Он лежал в воде лицом к морскому дну.
— Спасибо, — поблагодарила девушка и посмотрела мне в глаза, и тут я увидел, что девушка уже не девушка, не тонкое деревце на ветру, а настоящее дерево с сильными корнями и стволом. Она стала красавицей.
— Не за что, — ответил я, махнул рукой и вышел за дверь.
Девушка-женщина вернулась в свою комнату. Шагая по двору, я слышал, как она открывает окно, чувствовал, как она смотрит вслед моей удаляющейся спине.
Мне не хотелось идти домой.
Скоро Лиз приготовит обед, рыба будет белеть на тарелке, слепо сморщив глаза.
Мне хотелось немного побыть одному, и я отправился к домику, который стоял на уступе между водопадами. Домик был маленьким, трухлявым и ничейным. Когда-то там жила сумасшедшая вдова, призрак которой, по слухам, продолжал нашептывать в углу голосами водопадов и мерил скрипучие полы домика своими тяжелыми шагами. Но я не боялся ни привидений, ни шепота покойников, ибо знал, что слова живых могут причинить куда больший вред, и потому нередко приходил туда передохнуть.
Открыв дверь, я понял, что в домике кто-то есть. На скамье сидела женщина: она смотрела на меня так, словно мы договорились встретиться здесь.
— Что ты тут делаешь? — спросил я не очень приветливо.
Лицо женщины вспыхнуло.
— Ты что, привидений не боишься? — спросил я чуть мягче, и женщина едва заметно улыбнулась.
— Я иногда прихожу сюда посидеть в тишине. Ты тоже здесь бываешь, я видела.
— Так и есть. Ладно, сиди спокойно, я пойду дальше.
— Не спеши. Может, мы тут вдвоем поместимся, — отозвалась женщина и постучала по скамье рядом с собой.
Я сел, и она положила голову мне на плечо.
Ее руки зашевелились. Ее тело приблизилось к моему, и я почувствовал его. Оно было гладким, оно было именно таким, как надо; это тело сбросило все свои печали, прижалось к моему и приказа-до отозваться, и я отозвался, хотя знал, что мне не следовало делать этого, что поступки живых значат больше, чем поступки мертвых.
А может, я думал, что это сон, что домик — это другой мир, где события тонут в грохоте водопадов и никогда не достигают того мира, в котором я жил.
Относительность времени и пространства, вот что все исказило. Небольшое происшествие между двумя людьми, краткое мгновение в полумраке оказалось необычайно долгим и значимым, если даже годы спустя я ощущаю биение грешного пульса. Если бы я только почувствовал это биение тогда, если бы я предвидел то воздействие, которое окажет на меня недолгое сближение наших двух тел, возможно, я поступил бы иначе.
Но день выдался странный, улов выдался богатый, а волосы на голове женщины были красиво подняты на затылок. Она никогда не закалывала их так, не рассматривала себя в зеркало, потому что вечно спешила, мыла посуду и готовила еду на свою большую семью, и я до сих пор не понимаю, почему именно в тот день она позабыла о своей спешке, забралась в домик на уступе и положила голову мне на плечо.
Отстранившись от нее, я посмотрел на ее лицо в поисках объяснения. Но увидел только выражение довольства или, может быть, смущения: это было единственное выражение, которое она хотела продемонстрировать мне.
— Об этом никто не должен узнать, — сказал я.
— Разумеется. Я не дурочка, — ответила женщина и посмотрела на меня с обидой.
Тогда-то я понял, что она дожидалась меня не в первый раз: она приходила, и закалывала волосы, и дышала тут одна, в домике между водопадами, точно сокровище, которое никто не пришел искать.
Нет, она не была дурочкой, дураком был я, и на моих ладонях появился чужой запах. Я мыл руки под струями водопада, долго тер пальцы, но запах не вымывался. Вода была холодной, течение быстрым, зачем я это сделал…
Когда я шел домой, в моих ушах все еще раздавалось дыхание женщины, а на коже ощущалось его вязкое тепло.
Мы в кабинете у Оливера.
Мама сидит рядом со мной и перебирает деревянные бусины на своем браслете. Браслет ей подарил Оливер, который сидит на своем рабочем месте напротив нас и смотрит в бумаги на столе, но не читает. Его глаза не двигаются.
Раздается три ровных удара в дверь, мы с мамой оборачиваемся, а Оливер произносит официальным голосом (совсем не тем, которым он говорил в тот день у бассейна):
— Войдите.
Ручка совершает медленный поворот. Дверь приоткрывается, на пороге возникает опрятно одетый мужчина. Он входит в кабинет с опаской, точно ребенок в комнату, порог которой ему запрещено пересекать.
Отец поседел и стал мягче. Я помнил его совсем другим, с острыми краями и угольно-черными волосами.
Он останавливается на середине кабинета, наклоняется и распахивает руки. Я не сразу понимаю, что он распахивает их навстречу мне.
— Джон, — говорит он, когда я делаю шаг к нему. — Ты вырос.
— А ты съежился, — отвечаю я, и он смеется.
Отец подхватывает меня на руки и невысоко поднимает. Затем ерошит мне волосы и легонько тянет за них. Мне приятно.
Отец пытается заново понять, кто я такой.
Разворачиваюсь и вижу маму, которая смотрит на отца так, словно перед ней гора. Но когда мама приближается, гора скукоживается, ее склоны сжимаются, а пещеры наполняются каменными обломками.
Остается только человек, только отец, ничего более.
— Лиз.
— Привет.
— Привет.
— Я выросла?
— Не знаю, что сказать.
— И я не знаю.
— Ты не выросла. Но похорошела точно.
— Спасибо.
— Я был в Англии.
— Знаю.
— Я сбился с пути.
— Ну и ну.
— Но сейчас я здесь.
— Похоже на то.
— Я приехал, как только смог, ты веришь мне?
— Верю, конечно. Ведь на корабле сюда плыть несколько лет.
— Мне жаль. Я совершил ошибку, но хотел бы исправить ее.
— Как ты себе это представляешь? Исправлять больше нечего. У нас нет дома.
— У нас есть мы. И, возможно, дом нам еще удастся вернуть.
— Этого никто не знает. Да и не знаю, хочу ли я вернуть его.
— Я хочу.
Мама бросает взгляд на Оливера и отвечает:
— Жизнь не всегда поступает с нами так просто.
— Жизнь поступает с нами именно так, как мы позволяем ей поступать, — говорит отец, а затем никто долго не произносит ни слова.
— Возможно, будет лучше, если мы с Джоном выйдем на улицу, — наконец предлагает Оливер.
— Да, спасибо, — кивает отец.
Оливер встает и протягивает мне руку. Я берусь за нее и пугаюсь, потому что таких холодных ладоней у живых людей просто не бывает.
Об этом никто не должен узнать.
Никто и не узнал.
И все же мне казалось, что Лиз что-то почувствовала: она читала меня, как ветер, и внезапно я стал дуть не с той стороны. Кожа Лиз отталкивала меня, словно масло воду, жена стала молчаливее, тогда как я начал говорить больше, чтобы звуки заглушили обман.
Но слов оказалось недостаточно.
Молчания оказалось недостаточно.
Побега за море оказалось недостаточно: видимо, любовь и впрямь выдерживает все и преодолевает любые препятствия — и горы, и моря, и других людей, если только веришь в нее. А если не верить в любовь, во что еще стоит верить?
Лиз изучает меня, ищет, что во мне нового. Как двигаются морщинки в уголках глаз, когда я улыбаюсь сыну, который выходит из кабинета за руку с чиновником.
Я решил рассказать Лиз правду.
Другого способа нет. Другого пути вперед нет.
«Жизнь поступает с нами так, как мы позволяем ей поступать», — сказала мне однажды Ивонн: мы поссорились, и она буровила меня красными глазами. Она не нашла во мне того, что искала.
Когда мы остаемся с Лиз наедине, эхо этой фразы раздается в воздухе между нами. Лиз смотрит на меня, ее взгляд требует объяснений.
— Лиз, мне нужно кое о чем тебе рассказать.
— Я тебя слушаю, — отвечает она ледяным тоном.
— Перед моим отъездом кое-что произошло.
— Кое-что? — спрашивает она. Ее глаза выпучиваются, хотя веки остаются на местах.
— Да. У меня была другая.
— Другая. — Она уже не спрашивает, она утверждает.
— Я был с другой женщиной. Мне не хотелось так поступать, но все же это случилось. Потому и уехал. Я не мог вернуться к прежней жизни и делать вид, будто ничего не изменилось. Мне было не выдержать…
— Да знала я, — перебивает Лиз.
— Знала?
Нет, не может быть. Разве можно удержать такое знание в себе?
— Да. Но почему ты выбрал эту девчонку?
— Какую девчонку? — спрашиваю я, а сам думаю: «Ивонн? Нет, до этой темы мы еще не добрались…»
— Не нужно притворяться, — хмурится Лиз, — потому что я все знаю. Марта… — Она произносит это имя так, словно сплевывает что-то мерзкое.
Я смущенно хмыкаю.
— Ни разу в жизни не прикасался к Марте, — отвечаю я, и лицо Лиз наполняется безграничной ненавистью.
— Не лги, — цедит она сквозь зубы.
— Я не лгу. Это была не Марта.
— А?.. — Лиз вопросительно умолкает.
— А Элиде. Прости.
И тут у Лиз подгибаются колени.
Она падает на пол.
— Но я столкнула ее…
— Кого?
— Я столкнула ее… И он умер.
— О чем ты?
— Но он был от другого. Он был не твой. — Кто?
— Он! Ребенок.
— Лиз! Что ты натворила?
— Сейчас расскажу тебе секрет, — сказала женщина мужчине.
— У тебя есть секреты? — удивился мужчина.
— Всего один. Слушай: даже если Тристан взорвется…
— Такого не случится.
— Это же секретная история. А значит, в ней может случиться что угодно.
— А в жизни нет.
— Откуда ты знаешь?
— Глупая женщина. Я видел мир!
— И что, это сделало тебя мудрецом?
— Ну, пусть не мудрецом, но все-таки я помудрее тебя буду, — улыбнулся мужчина.
— Какой ты самодовольный. Мне достался самодовольный мужчина!
— И ты восхищаешься им.
— И я его терпеть не могу! — Женщина толкает мужчину в бок.
— Пошли танцевать, — говорит мужчина и смеется.
Берет женщину за руку и танцует с ней по кругу, еще по кругу и в сторону. Белые носочки на ногах женщины сверкают.
Но почему женщина так беспокоится из-за этого?
У нее красивые загорелые лодыжки, да и в объятиях мужчины она не замерзнет.
Эдинбург семи морей, Тристан-да-Кунья
Счастье Марты желтое, а у печали нет цвета.
Ранним утром Марта стоит на смотровой площадке. Горизонт подернут рассветной дымкой, влажный воздух проникает сквозь одежду и добирается до кожи. Он проходит через мембраны и сухожилия туда, где человек становится не плотнее, чем птичья слеза, и снова превращается в пустоту.
Марта ждет.
Наконец дымка рассеивается, море проступает сквозь нее. Каждый день оно разное — то синее, то зеленое, то белое от пенных бурунов. Солнце встает и приносит новые цвета, высвечивает рыболовные суда, которые покачиваются в бухте, подергиваясь на канатах.
«Тристания» и «Виолетта». Сегодня они останутся у берега.
Сегодня муж не будет рыбачить, Марта не будет преподавать, а дочь будет тихо спать в своей кроватке. Потом она проснется и наполнит дом своими шажками и бесконечными вопросами.
А у ослика есть сердце?
А у облаков есть руки?
Марта вспоминает еще один дочкин вопрос, который прозвучал, словно из пустоты:
А у меня есть сестренка, которую я не вижу?
Небо проясняется, теперь уже совсем рассвело.
Эдинбург семи морей, Тристан-да-Кунья
Дочка забегает в дом и громко хлопает дверью.
— Пап, я с птичкой познакомилась! — сообщает она с таким воодушевлением, что я не нахожу в себе сил пожурить ее за хлопанье дверью.
— Да ты что! Какой-нибудь особенной?
— Она со мной разговаривала, вот так. — Дочка щебечет, подражая птичьему голосу.
— И что это означает?
— «Ты мой друг?»
— Она так и сказала?
— Ага. — Дочкины черные волосы падают на лоб, хотя утром я прихватил их заколкой.
— Ну, значит, теперь у тебя есть новая подруга!
— Да, да! Только я не знаю, куда она улетела.
— Она непременно вернется.
— Откуда ты знаешь?
— Птицы всегда возвращаются сюда.
— Как они находят дорогу?
— Благодаря инстинкту.
— Что это значит?
— Это значит, что есть вещи, которые ты просто знаешь, хотя и не можешь объяснить. Словами, по крайней мере. Чувствуешь, что тут бьется, тук-тук, и знаешь, — говорю я, поднося руку к груди.
Дочка смотрит на меня с удивлением. Ее глаза сужаются в недоверчивые щелочки.
— А у птиц есть сердца?
— У всех животных есть.
— И у осликов?
— Конечно.
— И у китов?
— У них огромные сердца. Размером с лодку.
Ее голос делается звонче:
— А инстинкт? Инстинкт у них большой?
— Большой. Размером с море.
— Не верю!
— А зря. Ведь они всегда возвращаются сюда с противоположной стороны земного шара.
— А там что находится?
— Где-то — львы и пустыни, где-то — мосты и высокие дома. Еще на земле множество мест, где живут мелкие животные и стоят низкие дома, а больше там почти ничего нет.
— А эти высокие дома такие же высокие, как наша гора?
— Нет, что ты, гора выше всех домов. Такая вот она большая.
— А когда я стану большой? — спрашивает дочка, и ее глаза расширяются. Это самые темные глаза, которые я встречал: зрачок и радужка почти не отличаются по цвету, а взгляд блестит. — Не знаю, хочу ли я быть большой. Большим некогда дружить с птицами.
— Ну, время еще есть. Ты успеешь познакомиться со многими птицами.
Она улыбается, и на левой щеке, словно в противовес растрепанным волосам на правой половине лица, появляется аккуратная ямочка.
Поднимаю дочку на руки. Маленькое тело такое родное, хотя в нем нет ничего от меня.
Когда весна вступит в свои права, а горные озерца нагреются, я поведу дочку плавать. Войду вместе с ней в воду и научу держаться на поверхности, научу двигать руками и ногами так, как надо двигать, если хочешь и дальше видеть над собой свет этого мира.
Затем заверну ее в полотенце, отожму воду из волос и буду смотреть, как темнеют капли, падая на песок.
Едва я узнал, что натворила Лиз, мне стало тошно смотреть на нее. Я видел в ней сплошную черноту. Я погрузил руки в эту черноту. Хорошая, невообразимо хорошая: как можно было так заблуждаться?! На ее совести лежит дьявольский поступок.
Она закричала, и я убрал руки.
Она подняла свои руки к шее и тяжело задышала.
В комнате было тихо.
В комнате было пусто, Лиз оперлась о край стола, в полу открылся люк, я провалился в него и летел сквозь этажи, пока не очутился во чреве земли. Лиз оказалась загадкой, черной жемчужиной, какие встречаются одна на миллион. Почему именно ей нужно было стать такой?
Я распахнул дверь и понесся по коридору, чиновник с бледным лицом кинулся мне навстречу. Я пролетел мимо него. На бегу я думал о сыне: опять он остался один и сидит сейчас за одной из этих дверей.
Очутившись на улице, я увидел над собой горячее синее небо. Остановился и вытащил из кармана листок. Закрыл глаза и вспомнил Мартин яркий свет, который она излучала сегодня в парке, раньше на острове, все годы, что я знал ее. Она излучала свет сквозь всю сажу и смолу, которые собрались вокруг нее плотными слоями.
Открыв дверь, она недоуменно уставилась на меня.
Что мне нужно, почему я пришел к ней так скоро?
Я хотел узнать ответ, но не мог подобрать слов, чтобы мой вопрос не прозвучал бестактно.
Это правда? Лиз действительно поступила так? Толкнула тебя?
Кто упал вместе с тобой?
Кто разбился?
Она пригласила меня войти, впустила в дом вопрос, который стоял в моих глазах. Она выглядела спокойной, прохладной. Она рассказала мне о том давнем дне.
О дне, который я хорошо помнил: улов выдался богатым, море расщедрилось, как никогда, а птичьи крики заполонили собой все небо. Вечером того дня я пришел к ней, пришел в ее дом, она приняла рыбу и поблагодарила.
Она стояла у окна и смотрела вслед моей удаляющейся спине. Спустя короткое время в дверь опять постучали.
Она слышала стук, но не пошла открывать.
— Трудно сказать почему, — пожала она плечами. — Может быть, чувствовала, что в дверь стучится зло.
Но зло не отступилось, а вошло в дом своими ногами, как вошел я, и оставило свои пахучие дары на столе, как оставил я; зло было похожим на меня, этого нельзя было не признать.
Зло шагнуло в комнату девушки.
— Кто это был? — спросил я. — Кто это сделал? — спросил я и посмотрел на Марту.
По ее взгляду я понял, что она не рассказывала об этом никому и никогда.
— Ты должна рассказать.
— Почему?
— Потому что я хочу знать.
— Точно хочешь?
— И потому что в этом обвинили меня.
— Ну, у Лиз были свои резоны.
— Лиз — дура.
— Не буду спорить.
— Кто это был?
— Мужчина, у которого выпал зуб.
— Кто?
— Мужчина, у которого выпала душа.
— Пол?
Как он мог?
Выходит, это сделал мой друг. Мой лучший друг.
— То есть это был Пол.
Марта молчала.
— Он знает? — спросил я. — О том, что произошло позже?
— Нет. Об этом знаем только я и Лиз. И Хендерсон. Старуха спасла мне жизнь. Я притащилась к ней. Наврала, что упала. Что поскользнулась. Она не задавала вопросов.
— Я поговорю с Полом. И велю ему не возвращаться.
— Не надо. Я просто хочу забыть.
— Я напишу. Что отрежу ему руки и ноги, если он посмеет приблизиться к тебе.
— Но я уже простила.
— Простила?
— Я больше не в силах ненавидеть.
— А тебе и незачем.
Я буду ненавидеть от твоего имени.
Эдинбург семи морей, Тристан-да-Кунья
Марта вернулась на остров спустя год и четыре дня после того, как уехала оттуда: год и четыре дня, на протяжении которых часы на шкафу не тикали.
Потому что часов больше не было. И многого другого тоже.
После того первого разговора, когда она рассказала мужчине правду, он приходил к ней еще и еще. Она впускала его в дом, она чувствовала себя светом, белым и оранжевым, и ей нравилось это ощущение.
Ее брат уехал. Ее брат сказал: мне надо уехать, ему нужно было потерять себя, чтобы увидеть себя, потому что брат всегда видел других: их он видел четко, тогда как самого себя он видел не четче, чем отражение в мутной воде.
Марта грустила и гадала: не потому ли уехал брат, что ему было тесно в одной комнате с мужчиной, который так часто сидел на диване и заполнял собой пространство?
Зачем он сюда приходит?
Почему ты так выглядишь, когда он приходит?
И все же Марта знала, что брат вернется. Сэм вернется к ней и возьмет на руки девочку, которая родилась в большой больнице мягким зимним днем, когда облака добродушно подталкивали друг друга в небе, все вокруг Марты казалось мягким на ощупь и только то, что устремлялось наружу, было решительным и твердым.
С самого утра оно толкалось, и Марта кричала и молилась всем горам, которые помнила, всем кораблям, которые увозили с собой счастье, мыло и золото. Сколько раз она верила в это.
И когда ближе к вечеру ребенок наконец завопил, твердый и мягкий мир слились воедино.
Три месяца спустя они уехали.
Они были в числе первых возвращенцев, но не самыми первыми: незадолго до их приезда на Тристане побывала разведывательная экспедиция, участники которой должны были выяснить, пригоден ли остров для жизни.
Звери умерли, — сообщили они. — Дома стоят.
Новый вулкан высился над поселком, точно черный призрак.
И все же гора была настоящей: дождь тек по ее бокам, ветер щекотал шею. Вскоре Марта уже не могла представить себе жизни без нее.
Дома стояли, но надо было построить новый дом, потому что Марта не хотела жить ни в одном старом. Ни в том, где Ларс жил с Лиз, ни в том, где жила она сама с Бертом, и уж тем более ни в том, где жили Пол и Элиде с оравой детей, хотя их дом был большим и пустовал. Они так и не вернулись на остров.
Другие вернулись: почти все приехали обратно, потому что в Англии зябко, стены тонкие, а людей много и они какие-то холодные. До моря было далеко, — говорили островитяне, — и мы чуть не тонули в земле. Кто-то приехал с новым мужем или новой женой, кто-то с ребенком, родившимся в эвакуации; все эти люди вернулись на Тристан не по прихоти судьбы и не по велению Господней руки: они сами добровольно выбрали остров.
Дом построили в конце улицы, выходящей к морю: дорогу продлили до ровного участка, Ларс скосил на нем траву, и мужчины помогли ему притащить туда большие камни, исторгнутые из земных недр. Из окон дома открывался вид вниз на большую бухту и вверх на Козью долину и на школу, где снова работала Марта.
Ее рука описывала большую дугу, когда она показывала маршрут на синем пространстве карты: вы уплыли вот сюда, а вернулись вот этим путем.
Во дворе возвели домик для Мартиной матери, которая тоже вернулась и снова дышала. Вместе с внучкой она сажала во дворе цветы, шила для нее маленькие платьица с кружевной отделкой и вновь светилась той давно потухшей улыбкой, которую Марта и не чаяла когда-нибудь увидеть снова.
Иногда свет вспыхивает там, где меньше всего ожидаешь, — думала Марта, но так думали не все. Не все смотрели на новый двор одобрительно, не все верили, что после стольких несчастий можно наконец обрести счастье, что после сломанных вещей в руках можно держать целые. Тем не менее пережитое потрясение было так велико, что люди отнеслись к новому двору проще, снисходительнее, чем если бы он появился тут в прежние времена.
Когда дом был готов и его жильцы устроили праздник, пришли все. На столах зажгли свечи. Когда с горы потек ветер, свечи погасли.
Половинка луны светилась, звезды подмигивали, а море рисовало на песке новой бухты свои соленые узоры.
Берта они так и не нашли.
Берта не могли опустить в могилу на погосте, потому что Берт опустился в землю. Из его рук вырастет трава. Его руки останутся в земле, земля останется вокруг него. Навсегда.
Когда Марта ходила за вещами в их прежний дом, чтобы освободить его к приезду какой-нибудь новой семьи, она дотронулась до каждого предмета по отдельности.
Она чувствовала в них Берта.
Она взяла с ночного столика книгу, захлопнула ее, и книга закрылась.
Марта положила книгу поверх остальных вещей и вынесла их из дома.
Муилль-Пойнт, Кейптаун
Отец вернулся спустя несколько лет, но они с мамой больше не любили друг друга. Не знаю, почему так произошло.
А знаю я вот что: мне тринадцать лет, и я могу читать столько книг, сколько захочу. Я хожу в большую школу, у меня несколько учителей. Прежняя учительница поселилась с моим отцом на Тристане, я бывал у них пару раз. У них растет маленькая дочка, у которой много волос и вопросов. Они живут своей жизнью.
Я живу с мамой и Оливером в доме с желтыми стенами. Мы переехали сюда из нашей с мамой прежней квартиры, которая была меньше и находилась ближе к центру города. Теперь мы живем у моря, и места у нас больше. Стены гостиной скрыты за высокими книжными стеллажами, а пол прячется под мягкими коврами, по которым я хожу босиком, чувствуя, как сминается ворс. Мы начинаем привыкать к городу. Оливер начинает привыкать к нам, хотя иногда он смотрит пустыми глазами в потолок, точно на другую страну.
У Оливера двое взрослых детей, дочь и сын. Они бывают у нас в гостях. Они изучают в университете сложные предметы, и когда мы садимся за стол и я слушаю их разговоры, то забываю обо всем остальном. Они спрашивают, как у меня дела в школе, и я рассказываю, что написал контрольную на «отлично». Они смеются, хотя я говорю правду. Они смотрят на меня ласково (хотя поначалу смотрели иначе), и я чувствую себя так, словно внутри меня булькает теплая вода.
Мама иногда водит меня на маяк. Мне никогда не надоедает его огонь. Однажды нам разрешили взобраться наверх по узкой винтовой лестнице маяка, и смотритель продемонстрировал мне, как направляют свет. Он рассказал о затонувших кораблях и волноломе, который планировали сделать большим и крепким, но так вообще и не сделали. Я подумал об отце, о том, что я не стану таким, как он. Я не стану оставлять дела незаконченными.
Когда отец приехал из Англии и побывал у нас, на какое-то время мама погрустнела. Я слышал ее плач. Видел красные глаза. Не знаю, из-за чего она печалилась — то ли из-за того, что отец опять уехал, то ли из-за чего-то другого. Мне казалось, что из-за чего-то другого. Я помнил то зловонное серое пятно, растекшееся по кровати: там лежало нечто, вывернутое наизнанку, нечто, чего мне не следовало видеть.
Но дни шли, плач затих, Оливер приходил в гости и засиживался все дольше. Вскоре они с мамой сообщили мне, что мы переезжаем в дом с желтыми стенами. Он будет новым для всех нас, и для Оливера в том числе.
— Хорошо начинать с чистого стола, — сказала мама, и я кивнул, а про себя отметил, что крошки есть на любом столе.
Теперь мама выглядит счастливой; по крайней мере, она улыбается. Когда у меня заканчиваются уроки в школе, она приходит к школьным воротам и ведет меня домой. Иногда вместе с нами идет Оскар. Он жил в разных странах, потому что его родители — миссионеры, они распространяют веру. Оскар учит меня чудным словам на чудных языках, делится со мной своими завтраками, и я нравлюсь ему потому, что всегда запоминаю слова, которым он меня научил. А еще потому, что я тоже жил раньше в другом месте.
Думаю, он мой друг.
Оливер был другом с первой встречи. Он видит во мне не то, что желал бы видеть, а то, что во мне есть на самом деле; он помогал мне говорить в те мгновения, когда я не хотел говорить. В те минуты мама смотрела на меня так скорбно, как будто в моей груди плавает больная рыба, а Оливер смотрел, не требуя ничего. Он не цеплялся к моим редким словам с недоверием, в отличие от мамы, которая придвигалась слишком близко, нависала слишком низко: нет, Оливер не перекрывал мне кислород и позволял быть тем, кем я хотел.
Не то что мой отец.
Мой отец для меня загадка, я не понимаю причины его приездов и отъездов. Я иногда скучаю по нему, но такое случается все реже, ведь большую часть моей жизни его не было рядом со мной. И раньше, и сейчас другие люди и другие дела привлекали его сильнее, чем я.
Кошмары мне больше не снятся, но и другие сны тоже. Что-то во мне сломалось в тот день, когда я сбежал вниз с горы и перестал искать сокровище Томаса Карри. Перестал верить в сказки и начал искать настоящее, пусть даже в мелочах, таких как мамина шпилька для волос или тикающие на запястье Оливера серебряные часы. Их ремешок такой длинный, что однажды я попробовал обмотать его вокруг своей лодыжки и смог это сделать.
Что-то сломалось, но мне удается спать без миражей. Удается жить, хотя иногда днем, когда мой взгляд падает на что-нибудь красное или темно-оранжевое, я вижу его: мужчину, который расплавился.
Вижу Берта.
Сэм подошел и поднял меня в воздух, положил руку мне на глаза и приказал:
— Не смотри.
А сам смотрел, видел боль моих ожогов и клал на них припарки — потому что он из тех, кто заботится, тогда как другие причиняют боль. А может быть, все не так просто.
Сэм провел некоторое время в городе. Я встречался с ним несколько раз, и однажды он сообщил, что уезжает. Еду на север, — сказал Сэм; на его плечах висел небольшой рюкзак, а в кармане лежала толстая пачка денег, которые он заработал, разгружая контейнеры в порту. Вместе с Мартой, чей живот напоминал яйцо древней птицы-великана, мы посадили его в ржавый автобус, идущий до порта.
Мама и Оливер ждали меня в машине. Раньше я недоумевал, почему мама недолюбливает учительницу, а теперь знаю: учительница такая же, как отец, а мама никогда не станет такой.
Мы на полной скорости умчались от автовокзала.
Когда мы доехали до побережья, то опустили оконные стекла и позволили горячему воздуху обдать наши лица прохладой. Глаза все время хотелось закрыть, но, если удавалось удержать их открытыми, можно было видеть каждую сверкающую волну, которая наползает на песок, делая его все более гладким. Где-то в глубине песка высохшие конечности морских обитателей перемешивались с влажными останками упавших птиц.
Мы ехали дальше, небо выгибалось над нами синим куполом, и у нас был впереди еще целый день.
Эдинбург семи морей, Тристан-да-Кунья
Марта спускается со смотровой площадки и возвращается в дом, где остальные уже не спят.
Дочка выбегает ей навстречу.
— Мама! — радостно восклицает дочка и смотрит на Марту разинув рот. Это собственное выражение ее личика, какого нет у самой Марты, какого не было у отца девочки.
— Привет, золотко. Мама ходила смотреть на корабли.
— Какие корабли? — спрашивает дочка, которая уже хорошо знает, что корабли приходят редко.
— Воображаемые. Но я видела их совершенно четко.
— Потому что у тебя корабельные глаза?
— Да. А еще птичьи глаза, и тюленьи глаза, и глаза, которые видят, что ты сегодня не чистила зубы.
Марта заглядывает в глаза дочери, которым тоже предстоит стать корабельными. Чужой человек мог бы испугаться их темноты.
— Хорошая девочка, — говорит Марта. — Иди.
Но дочка не двигается с места.
— А потом мы с тобой что-нибудь испечем? — спрашивает она.
— Ну, посмотрим.
— Или сходим к ягнятам?
— Можем и к ягнятам сходить.
Довольная ее ответом, дочка выбегает из кухни, покачивая гривой волос. Длинные и растрепанные, они напоминают черную лаву, накрывшую берег.