4 Англия, октябрь 1961 г.

Ларс

День близится к вечеру, земля под ногами неторопливо уползает туда, где солнцу до нее не дотянуться.

В сторону темноты.

Я встаю со стула и зашториваю окно, а когда поворачиваюсь обратно к кровати, то вижу Ивонн в новом, предзакатном свете. Ее ресницы мерцают и трутся друг о друга.

Надо разбудить ее. Нам пора одеваться, причесываться, браться за металлическую дверную ручку и выходить в мир, потому что сегодня мир устраивает для нас праздник, а Ивонн любит праздники, всегда ждет их, как ребенок Рождества или летних каникул. «Я хочу умереть в нарядном платье и с бокалом шампанского в руке!» — выкрикнула она однажды, подняла руки и взмахнула бокалом. Ее кожа оставалась липкой от вина весь день, и следующий за ним тоже.

— Просыпайся, — шепчу я и провожу рукой между лопаток Ивонн до того места, где они расходятся всякий раз, когда мягкая ткань свитера скользит с ее плеч.

Ивонн вздрагивает, дрыгает ногой и шипит, точно рассерженная кошка.

Но кошке все равно придется вылезать из тепла, выгибать спинку дугой и выставлять коготки. Потому что на столе лежат бусы, а в кухне позвякивают блюдца и тарелки, напоминая о том, что мы живем в цивилизованном мире.

Я беру Ивонн за плечо и легонько трясу.

Она открывает глаза и смотрит прямо на меня.


С возвращения на Тристан прошло восемь месяцев, и я снова стал собираться в дорогу. Аккуратно разложил рыбацкие снасти, сожалея о том, что с мыслями так же просто не разберешься.

Я уверял самого себя, что уеду всего на несколько месяцев, как поступал прежде, что впереди меня не ждет ничего, кроме привычной скуки в привычном холодном городе. Но по мере того как я пересекал параллель за параллелью, проживал час за часом, мне становилось все яснее, что у меня начинается новая жизнь. Другая жизнь в другом доме, у которого все стены целые.

Я сидел в своей каюте где-то по пути вдоль темной груди Атлантики и размышлял о том, что у этой темноты тоже есть координаты. Весь земной шар размечен на точки. Но помогут ли координаты понять, что ожидает нас там, куда мы направляемся?

Уезжая, я ощущал себя не смельчаком, а беглецом. Я был влюблен, но не был ослеплен любовью.

Хотя Ивонн поверила именно в это, а я не стал разубеждать ее.

И когда она будет верить в это достаточно сильно, я поверю тоже. Так сказка, которую я сочиняю, станет былью.


Спустя полтора месяца корабль вошел в гавань. Я поехал в город, чувствуя, как кружится голова и все внутри раскачивается. Явился в знакомую гостиницу, которая тоже раскачивалась: и кресла в вестибюле, и люстры на потолке, и очки на носу администратора.

— Рады снова видеть вас, сэр, — улыбнулась она. — Очередная поездка по делам?

Когда слуга, который принес мои чемоданы, ушел, я остался в номере один. Сел на узкую кровать и вздохнул: я устал так, словно весь путь проделал вплавь. Но о том, чтобы прилечь и отдохнуть, не могло быть и речи: я был слишком взволнован.

Я сходил в душ, вытерся белым полотенцем, мягким, как волосы маленького ребенка. Надел чистую куртку, которую Лиз аккуратно заштопала в кухне пару месяцев назад, вспомнил, как за этой работой губы жены сжимались в тонкую полоску, и отправился на улицу.

Влажный осенний воздух вдавливался во внутренности и кости. Подойдя к зеленому навесу, я отворил дверь и вошел, но за прилавком стояла не молодая женщина, а высокий худой мужчина с водянистыми глазками, узкими губами и костлявыми пальцами. Стоило мне подумать о том, что он мог делать своими пальцами, в душе мигом поднялась паника. Но я поспешил заверить себя, что этот человек не во вкусе Ивонн, тем более с такими пальцами, которые заворачивают цветы в бумагу, точно драгоценные свитки пергамента.

— Извините, я скоро вернусь, — сказал я продавцу, который вопросительно посмотрел на меня.

Я ушел и вернулся на следующий день.

При виде Ивонн мое сердце подпрыгнуло так, что этот прыжок, верно, слышали все вокруг. Но Ивонн нисколько не удивилась, а лишь спокойно взглянула на меня, словно ждала моего возвращения с прогулки по соседнему кварталу.

Я стоял в конце очереди и смотрел на Ивонн. Мне показалось или она и в самом деле разговаривала с покупателями более коротко, а ее руки быстрее заворачивали цветы? В жизни Ивонн выглядела красивее, чем в воспоминаниях.

Когда подошла моя очередь, я знал, что сказать.

— Три красные розы, пожалуйста. Ивонн улыбнулась.

— А вы сообразительный моряк.

Я расплатился и спросил, в котором часу она заканчивает работу.

— В шесть, — ответила Ивонн, и я пообещал, что вернусь к этому времени. Кивнув, она протянула мне цветы. Бутоны напоминали застывшие красные слезы.

Выйдя из магазина, я бродил по незнакомым улицам и смотрел на людей, чьи тревоги были мне неведомы.

Интересно, а их сердца тоже когда-нибудь подскакивали так, как мое сегодня?

К магазину я пришел задолго до шести, весь продрогший и одинокий. Наконец Ивонн появилась на пороге и посмотрела на меня с той кривоватой улыбкой, которая так прочно врезалась в мою память. Но теперь улыбка была более сдержанной, чем прежде. По тому, как дрожали пальцы, когда она повязывала шарф, я понял, что и она одинока: Ивонн тоже нервничала, а значит, у нас была надежда.

Я преподнес ей розы, а она рассмеялась:

— Спасибо, вот это сюрприз!

Мы отправились в небольшой клуб, где было не продохнуть от табачного дыма, а на столах темнели круги от донышек бокалов. Ивонн сказала, что ей нравятся такие заведения. «На работе у меня слишком много порядка и слишком мало дыма», — заметила она. К нам подошла неулыбчивая официантка, и мы заказали две порции грога.

Когда официантка ушла, Ивонн опустила уголки губ, пародируя ее хмурое выражение, и захихикала.

Ивонн стала рассказывать о себе, о том, как после учебы не сумела найти своего места в жизни (или мужчины, с которым могла бы сойтись, — но об этом она не говорила). Она жила с родителями, пока не поступила на работу в цветочный магазин. Ее пристроила туда подруга, которая водила знакомство с владельцем магазина — тем тонкогубым мужчиной.

— Мне приятно разговаривать с людьми и приносить в мир красоту, — пояснила Ивонн. — А еще выбирать розы для приятных мужчин, которые везут их домой приятным женщинам, — добавила она, и в ее глазах мелькнул плутоватый огонек.

— А ты чем занимаешься? — вежливо спросила Ивонн, по-видимому пожалев о своей колкости.

Мы ведь уже увидели друг друга, — хотел сказать я, — к чему нам все эти расспросы. Но вслух ответил:

— Продаю и покупаю рыболовные снасти. Привожу идеи из Англии, приезжаю с идеями сюда. На Тристане сильны традиции предков: мы относимся к морю, как к близкому человеку, и читаем мысли рыб. Мы убиваем их с любовью и вкушаем, точно лучший деликатес: для нас рыба дороже золота.

Ивонн молча смотрела на меня, держа в руке пустой бокал.

— Заказать тебе еще чего-нибудь? — предложил я, а она отерла губы и закашлялась, как будто в ее горле закрутилось колесико.

* * *

В тот вечер я взял Ивонн за руку во второй раз, и она не отдернула ее. Она смотрела на меня и видела, как я обгораю в пламени свечи, точно комарик, который добровольно летит на смерть. Потому что такова его судьба. Но я не был комаром, Ивонн не была пламенем, и судьба тут тоже была ни при чем. Я своими ногами поднялся на борт корабля, своими ногами ходил по земле родного острова, своими ногами пришел в цветочный магазин. Я сделал выбор и отныне живу в этой стране, где мокрое небо разъедает землю, а люди избегают смотреть друг другу в глаза.


— Можно проводить тебя до дома?

— Спасибо, сама дойду.

— В городе в такой час опасно.

— Это мой город.

— И что с того?

— Ну, хорошо. Если ты обещаешь защищать меня от грабителей.

— Ценой своей жизни.

— А от плохих парней?

— И от них тоже. Особенно от них. Я не буду сводить с тебя глаз.

— А если я припущу бегом и исчезну в толпе?

— Тогда я выслежу тебя по веснушкам. Ты замечала, что они осыпаются с твоих щек?

— Замечала. Мать говорила мне об этом в детстве. Их трудно вымести с ковра.

— Ты веришь в судьбу?

— Что?

— Ничего.

— Я верю в людей и птиц. И в кофе.

— Интересная вера.

— Еще бы! Я сама придумала ее.

— Расскажешь по дороге подробнее?

— Расскажу, если обещаешь слушать.

Так повторялось из вечера в вечер.

Я мерз у дверей магазина, наступало шесть часов, и дверь распахивалась. Она скрипела, потому что смазка на петлях высохла, а новую никто не покупал.

Ивонн выходила мне навстречу, от нее пахло цветами, чернилами и вдавившимся в пальцы металлом.

Мы шли в какой-нибудь клуб или кинотеатр. Проникались «Десятью заповедями», наблюдали, как рушится «Мост через реку Квай». Усаживались на красные кресла, точно королевские особы, и смотрели фильм. Когда сеанс заканчивался, мы ждали, пока свет зажжется и выгонит нас обратно в холодную темноту улиц.

Время от времени мы бывали в дешевой закусочной возле парка, где ели нарезанный толстыми дольками картофель и панированную рыбу. Ивонн обожала эту рыбу, я же чувствовал в ней только вкус муки и прогорклого жира. «Добавь соли», — предлагала Ивонн, а я рассказывал ей о морских обитателях и о том, как их поднимают из волн и тотчас опускают на шипящую сковороду.

Однажды, когда после ужина мы пили кофе, по вкусу похожий на деготь, я рассказал о птице, в животе которой нашли черную жемчужину.

— Разве жемчуг бывает черным?

— Бывает. И розовым тоже.

— Не верю.

— А зря.

— И где сейчас эта жемчужина?

— Выставлена в поселковом клубе.

— А что такое поселковый клуб? — поинтересовалась Ивонн и посмотрела на меня с противоположной стороны стола, точно с расстояния в тысячу километров.

Когда у Ивонн был выходной, мы спали допоздна, а потом подолгу завтракали. Ходили в универмаг, покупали ей дешевые сережки, а мне лосьон после бритья — потому что им пользуются все цивилизованные мужчины. Сидели на скамейке в парке, бросали семечки откормленным птицам и придумывали им до смешного торжественные имена.

Иногда я замечал, что прохожие таращатся на нас, но Ивонн не обращала на это внимания. А может, ей было все равно. Она не думает о том, смотрят на нее или нет, и поэтому на нее смотрят все, да еще потому, что она со мной, — а я неправильный, я другой: таких люди не любят.

Люди не любят чужих.

А мне, в свою очередь, кажется, что люди здесь чужие сами для себя: они как будто родились комками из костей и мяса, и родители завернули эти комки в кожу, которую купили на рынке. Глаза тоже взяли первые попавшиеся, как пуговицы на лотке со швейными товарами, и теперь эти глаза совершенно не подходят к лицу, на которое их поместили. Взгляд каждого местного жителя словно бы недоуменно вопрошает: почему меня заточили именно в это тело?

Ивонн была со мной, но я боялся, что долго это не продлится. Я был плохим человеком, я поступил неправильно, оставил своих любимых, которые махали мне с берега и верили: он скоро вернется. Ивонн никогда не спрашивала, как я мог решиться на такое, потому что понимала причину моего отъезда: она тоже томилась беспокойством, тоже старалась отклониться от курса, который пытались указать ей другие.

А может быть, она не спрашивала потому, что не хотела знать.

Я приехал к ней, я был рядом и массировал по вечерам ее гудящие ноги. Если и было что-то плохое, оно осталось далеко позади, на острове. Отсюда ничего не видно.

Когда Ивонн задавала вопросы о Лиз, я отвечал, что мы стали просто друзьями, что спим бок о бок, как брат и сестра, что я перестал чувствовать себя счастливым. Я не рассказывал ни о глазах Лиз, цвет которых менялся в зависимости от дня лунного месяца, ни о шее, изгиб которой был словно выведен Господней рукой. «Мясо она вечно пережаривала», — говорил я, и на лице Ивонн появлялась довольная улыбка — все люди такие, все злорадствуют над промахами тех, кто был когда-то рядом с их возлюбленными.

На самом же деле у Лиз ничего не пригорало, и она всегда жарила мясо правильно. Когда я вонзал в него зубы, к уголкам рта стекала кровь. Именно так я и хотел жить.

А потом вдруг перестал хотеть.

Как я мог оставаться рядом с Лиз, изо дня в день маячить перед ее сочувственными глазами? Лиз была не просто добрым, а хорошим, невообразимо хорошим человеком. Вся ее жизнь напоминала бесконечную войну с собственной неуместностью, и только после рождения ребенка ей стало полегче; лишь тогда она смогла хоть немного отвлечься от той непостижимости, которую видела в своей душе.

Иногда я думал, что Лиз следовало бы родиться в каком-нибудь другом месте. Что толку грезить об идеальном человечестве, когда гусеницы уничтожают урожай картошки, а на скалах тухнут птичьи яйца? Впрочем, несмотря на ежедневные раздумья и сомнения, Лиз удавалось справляться со всеми заботами. Пусть голова витала в небе, но руки-то делали работу на земле: мыли картошку, собирали помидоры, разбивали пингвиньи яйца на сковородку и жарили.

Слишком идеальные, слишком светлые руки. Рядом с моей кожей — точно вата на фоне железа.


Когда мы с Ивонн достаточно насиделись в кофейнях, на парковых скамьях и в темноте кинотеатров, она решила позвать меня к себе домой. В постель, которая всегда была измятой и пахла сном. Я забрал свои вещи из гостиницы и поселился у Ивонн.

Квартира оказалась цветастой, как сама Ивонн. Обстановка была далека от роскоши: обои отслаивались, по полу ползали серые гусеницы. На скатерти темнели пятна от вина, на занавесках пятна от кофе, на стенах ванной еще какие-то пятна, на которые я избегал смотреть. За стенами шуршали мыши, в канализации временами возникал затор из-за крыс. Зимой окна заледеневали, и ноги мерзли даже в трех парах носков.

Горничные в гостинице всегда заправляли кровать ровно и аккуратно, а Ивонн не застилала постель вообще. «Все равно мы скоро снова уляжемся спать», — говорила она, шла в ванную и подолгу мылась. Она не перетряхивала постельное белье и не гладила одежду, она роняла хлебные крошки на пол, а я подметал их. Она забывала вынести мусор, так что делать это приходилось мне, и все же мы были вместе, и все же мы смотрели друг на друга, а если теряли из виду, то тотчас начинали искать — на другой половине кровати, в кухне, где пили чай из больших кружек с рисунком в цветочек. Мы сидели на расшатанных стульях и читали газеты, восторгались космическими спутниками, а еще тем, что кто-то достиг Южного полюса на лыжах! Мы любили друг друга то долго и нежно, то быстро и безрассудно, как будто должны умереть на другой день. Из душа часто лилась одна холодная вода.

Я был счастлив.

На некоторое время городская суматоха заслонила собой то, что я оставил в прошлом. Но постепенно голоса океана вновь зазвучали в моей голове: я начал слышать плеск воды, как будто к уху была приклеена раковина. Вопли крачек стали пронзительнее, чем крики рыночных торговцев, брачные призывы китов сделались громче, чем голоса детей, играющих на улице в прятки, а в моих снах заплавали силуэты рыб, навевая воспоминания о настоящем море и настоящих рыбах.

Я не хотел больше оставаться в городе: меня тянуло к воде, но не на остров, нет, ведь я не смог бы жить ни на каком другом острове, кроме Тристана, не нашел бы в себе сил изучать другие берега и искать другие сокровища: поступи я так, день за днем вспоминал бы о своих родных краях, о бухтах и ветрах, о золотых монетах, которые так никто там и не обнаружил. (Правда состояла в том, что моя преданность Тристану оказалась сильнее, чем преданность Лиз.)

Но Ивонн выросла в городе и не была готова так легко покинуть его, ведь здесь ее работа и друзья, здесь кофейни, сквозь окна которых ничего не видно. Она привыкла к детям в школьной форме, к женщинам на цокающих каблуках и машинам, которые, дымя выхлопными трубами, носились по улицам взад-вперед, создавая ощущение, будто вокруг кипит жизнь. Как она могла оставить все это?

Так же, как оставил ты, — размышляла Ивонн, потому что знала: я бросил все, что у меня было, ради нее.

Она верила в это, и ее вера соединяла нас. Ивонн не понимала моей тоски по острову, на котором жизнь была сплошной нуждой и борьбой, но она знала, что этот остров — мой дом и что ей тоже следует оставить свой дом ради меня.

Я уговаривал, я обещал, что мы будем наезжать в город, и наконец она согласилась. Из чувства долга, любопытства или из любви, а может, из-за всего сразу. А еще потому, что хотела жить у моря: по-моему, этого хочет каждый, даже если не подозревает об этом.

Мы переехали на побережье. Нашим пристанищем стал маленький зеленый дом, где мы просыпались по утрам в тот час, когда просыпались волны, и сплетали ноги, как стебли водных растений. Волосы Ивонн были вечно растрепаны, но она не обращала на это внимания. Она шла в кухню и забывала воду на плите. Но рядом с нею был я, и я заботился обо всем: об Ивонн, о завтраке, о том, чтобы в кладовке лежал хлеб и кофейная гуща, в которую она погружала по утрам свои белые руки.


В последний день в городе мы отправились на прощальную прогулку.

Начали с магазина цветов, где Гарри предложил выбрать букет для нового дома. Он пожелал нам счастья, хотя и был раздосадован тем, что теряет хорошую работницу. Я не нравился ему, а он мне: его серьезность и костлявые пальцы будили во мне ощущение безысходности. Ивонн, однако, не позволяла говорить о нем дурного, потому что она (как и Лиз, вдруг с содроганием понял я) находила во всех людях хорошие черты.

Из магазина мы направились в парк, растрепали подаренные Гарри цветы и разбросали лепестки по скамейкам. Ивонн хотела оставить в городе след. «Но ведь ветер тотчас разметает лепестки», — заметил я, а Ивонн ответила: «Вот именно». Она не из тех, кто вырезает свое имя на стволе дерева: ее следы видны лишь тому, кому посчастливится оказаться рядом с нею в нужное время.

Когда мы прощались с птицами, Ивонн начала строить догадки, придумывают ли птицы смешные имена для людей, как делали мы. Наш шутливый разговор навел меня на мысль о Джоне, и я вдруг понял, что не знаком в этой стране ни с одним ребенком, что знаю лишь эту женщину, этого взрослого ребенка, который околдовал меня своей неповторимой красотой и противоречивостью. Ивонн напоминала мне чашу с водой, все время готовой перелиться через край, — поначалу это зрелище вызывало недоумение, затем начинало тревожить. Потому что чем дальше, тем труднее было представить себе жизнь без него.

Но разве раньше я представлял себе жизнь без Лиз?

Под конец мы пошли в закусочную возле парка, заказали по чашке тамошнего кофе, терпкого, как деготь, и тянули его мелкими глотками, точно дорогой коньяк.

Загрузка...