Он замер и почувствовал, что тот, другой, тоже остановился. Теперь уж не было никаких сомнений. По утрам ему зачастую приходилось противиться неистовому стремлению попасть в этот хмурый, тонущий в свинцовых тучах мир, куда его влекла безудержная сила собственного я. Однако он научился ей противиться. Он был достаточно бесстрашен для того, чтобы не утратить ясность своего ума и зажать в кулаке свою волю, так и норовившую утечь меж пальцев; в его памяти стремительно проносились впечатления утраченного времени, между тем как зимний дождь с тупым упрямством тщился сокрыть под водою пустынные окрестности. Он сам уже стоял под этим дождем и был недвижим, как статуя. Хотя у него вовсю слипались глаза, он стойко боролся со сном, стараясь не смежать веки, в то время как его собственный рассудок творил сладкую горечь образов, коими был исполнен его мир. Он не желал уходить. Его язык еще помнил прохладный и горьковатый привкус соли и мха. Он был убежден: несмотря на то, что противление обрекает его на муки, игра стоит свеч. Его мужество, воля — не желали смиряться. Но сам он где-то в глубине души все-таки понимал, что дальнейшая борьба, пожалуй, лишена смысла. Теперь было уже ни к чему суматошно обороняться, как и ни к чему обреченному на смерть зверю показывать клыки призракам своих страхов. Ни к чему теперь было пытаться ползти, влача за собой истерзанные кишки и отпугивая рычанием вороньё, привлеченное запахом крови. Он вознамерился возвратиться в неприступную твердыню своего детства. Предпринял попытку создать дорожку из цветов на границе минувшего и настоящего. Но эти порывы были бессмысленны, как были лишены смысла те ошметки плоти, пошедшие на пропитание червей лишь для того, дабы ощутить у себя на языке теплый и влажный вкус молока матери, которого ему так и не довелось отведать. Вот так-то. Ну а теперь этот пресловутый мир возник перед его глазами. Ему удалось, в конце концов, сотворить настоящее, во всей его подлинности. Благодаря непоколебимой силе воли он возобладал над смертью. Но, тем не менее, сейчас, невзирая на беснующийся в нем протест, он уже был готов выкинуть белый флаг. Нестерпимая жажда — вот что вынуждало его приникать языком к известке на стенах; извечная, иссушающая всю глотку по утрам — во времена его подозрительного прошлого. Но теперь, когда утро лишь готовилось настать, ему было необходимо встретить лицом ту беспощадную истину, что покуда пребывала у него за спиной. Как же это мучительно — сознавать, что в первую очередь следует самому измениться и собственными руками сокрушить хребет своему бунтарству. Тот, кто пребывал у него внутри, находился в смятении. Зато сам он был непоколебим; он буквально врос в тот участок земли, где ему предстояло узнать о том, что тот, другой, возвратился. Всем позвоночным столбом он чувствовал, как его пронизает мертвенно-тяжелый взор, пробивающий ему затылок свинцовой дланью и заставляющий лавировать, замерев на одном месте. Да, вот он — другой. Он терпеливо выжидает, когда вновь сможет устремиться в погоню за ним по утопающим в дожде улицам. Но в этот миг он просто не мог сойти с места... Я обязан оставаться здесь. Застыть — на целых семь столетий. О, как бы это было чудесно — обратиться в соляной столп, подобно некой библейской жене, и при этим даже не оглянуться назад. Если я слегка поверну свою голову, то немедленно столкнусь взглядом с этим, другим. А что, если это именно он преследовал меня всю череду последних смятенных лет?
Только что, задержав дыхание, он пронзительно ощутил, как тот, другой, переводит дух. А ведь прежде он его даже не замечал... Может ли быть, что, когда он впервые отметил появление другого, тот уже преследовал его целых три года? Исключено. Во всяком случае, сейчас, окруженный со всех сторон терзающим меня безмолвием, и с нервами, натянутыми, как канаты, я ощущаю еле слышный, размеренный звук — как будто бы кто-то дышит, находясь на расстоянии. И кто угодно признал бы, что у него — ровное дыхание. Ничто не нарушало привычного хода вещей, кроме этого недужно- медлительного звука. Но что, если тот, другой — всего-навсего твой приятель, человек из плоти и крови, вздумавший посмеяться над тобой? О нет... Он — другой! Осознание этого обрушивается на меня обжигающий волной, ударяющей в затылок. Неужели можно с чем-нибудь спутать этот запах алкоголя и наркотиков? Так способна смердеть лишь моя тень, моя ожившая тень.
Ужас металлическими зубами терзал его позвонки, и он знал, что смерть близка. Озноб охватил кончики пальцев на ногах и начал постепенно, уподобляясь парам эфира, расползаться по всему телу, по икрам, бедрам — его бедрам! — а то, что некогда являлось его ногами, обратилось в камень. Ноги стали походить на цемент ные колонны или на пару свинцовых деревьев. Уже выше, в области живота, озноб обрел не стерпимую остроту и вгрызался в тело, как будто челюсть, вцепившаяся мертвой хваткой. Он был уже почти мертв, его сердце едва не разры валось на части. Трепещущая рука тщетно ис кала, за что бы ухватиться. Теперь уже было поздно. Рука, стремящаяся добраться до горького нёба смерти, заплутала в бездне, не ведающей пределов. В голове клубился рой разрозненных мыслей. Теперь уже ничто не могло предотвратить неизбежного падения. Словно бы костлявая ледяная длань безжалостно увлекала его в пропасть. Он ощущал, что низвергается в иное время, невероятно далекое и позабытое. И в этом низвержении он созерцал вереницу проносящихся перед ним столетий — во всем их пронзительном правдоподобии, во всем обмане бессонных ночей. По сути, он низвергался в бездну — на целых четыреста лет вниз. Да... Это было сродни помрачению рассудка. Опять помрачение рассудка... Что бы это могло означать? Я не знаю. Я уже не помню. Они безмолвствуют и больше ни о чем меня не спрашивают. Теперь они избегают общения со мной. Так почему бы им совсем не оставить меня наедине со смертью, ведь она открылась мне еще двенадцать лет тому назад. В ту пору я возвратился домой, жестоко истерзанный лихорадкой и согретый ледяным дыханием сотворенного мною мира моих кошмаров. Твоих? О, да... Я жил в полной безмятежности, словно у самого Христа за пазухой. Эй, вы, давайте потише! Он может проснуться! А ты действительно убежден, что разгадка всего содержится не в голубых глазах, дарующих печаль и буквально разрывающих на части? Оставьте нас здесь в одиночестве, мы прикончим эту плоть, а смерть в свою очередь поглотит нас. Завтра я буду метаться по улицам еще более призрачный, нежели сомнамбула. Снедаемый животным инстинктом, я осушу по глоточкам бокал утра и тогда уж наверняка смогу ощутить себя божественно-одиноким под этими горькими небесами кокаина. Но нет! Пространство и время! Кто вообще осмелился произнести здесь эти слова? Не из-за этих ли проклятых слов весь мой ужас? Нет, нет, их просто не существует. Пространство и время! Время и простран ство... Что ж, пусть так и будет; так мне более по душе — вверх тормашками! Каких же это демонов вы тщитесь отыскать? Ничего вы не отыщете! И помрачение рассудка уже давно сгинуло, а потому самое время в постель. Вот, бедолага... Так измучился, что пошел спать. Помрачение рассудка. В своих сновидениях ты голубыми глазами узришь зарю. Замри же! Что у тебя случилось с левой щекой? Прошу меня извинить, сеньорита, но я не взял спичек. Будьте любезны, еще одну сигарету. Благодарю вас. Кстати, вы часом не та ли дама, что с лестницы? Пожалуй, нет. Но я наверняка вас где-то уже встречал. Может статься... Вот портрет твоего усопшего отца. Не стоит вам спрашивать меня о моем отце, ведь он сейчас пребывает в ином мире. Я помню, что он был высок и худощав, и левая щека у него постоянно подергивалась. У него были такие большие глаза. Взгляните же, вот его портрет, прямо напротив стены. Да, да, это несомненно он. Взгляните, возможно, на снимке левая щека тоже подергивается. Горемычный старик! Сейчас, оказавшись в ледяном мраке, он превратился в пищу для червей и громыхает своими костями, забавляя смерть. Пусть себе покоится с миром, в его теле — четырнадцать гвоздей! Он умер подобно Христу, будучи распят на кресте, и лишь одна ночь оплакивала его бренную плоть. Ныне же он спит, как будто бы находясь в вечном обмороке. Они совсем как братья и страшатся того, что голубые глаза могут ослепнуть. И теперь, погребенные, вперяются взорами в небеса. Но я совсем позабыл, что даже не знаю, с кем именно беседую. Так вы не та дама с лестницы? Время и пространство. Вам знакома эта песня? Зачем же так говорить? Пространство и время... Так мне более по душе — вверх тормашками!
И вновь тот, другой. Сердце, разрывавшееся у него в груди, словно начало неведомо куда проваливаться. Всю его душу наполнило ощущение гармонии и покоя, и он как будто бы вознесся под небеса, словно бы сила гравитации, притягивавшая его к земле, перестала существовать. Он напрочь позабыл, что другой за его плечами ждет-не дождется, когда он вновь устремится в дорогу. Куда заманчивей остаться здесь и ждать момента, когда его отец сумеет возобладать над смертью и начнет расти, исчезая со своих фотографий. Именно. Когда его отец покидал пространство портрета и присаживался к нему на кровать — поистине, он был прекрасен! Он вновь видел своего отца совсем иными глазами — глазами детства; не желая расставаться с зародышем сна, он вбивал гвозди в его тело. Лицо его цветом своим уподоблялось мокрой земле, а тело заполняло все пространство комнаты. И в том теле, что росло, принимало разнообразные формы и тянулось к угрожающему рухнуть потолку, он распознавал тело своего отца. Взирая на рост тела, он чувствовал сыновнюю гордость — гордость за причастность тому мигу, когда его отец практически достигает потолка, пробивает его насквозь и сокрушает. Это уже был не просто его отец. Это был высоченный и болезненно костлявый человек, одеянием которому служил крик. Дыхание непомерных легких его отца превосходило по силе все ветра земли: оно пригибало деревья и бросало в дрожь людей, а их города обращало во прах. И по всей земле трезвонили колокола всех колоколен, возвещая о жутком триумфе младенца-варвара. А тот еще пуще взрастал, и голуби взмывали ввысь, пытаясь отыскать высшее небо цвета остывшей золы, — темное и угрожающее небо, веющее у всех над головами чудовищно-исполинскими крыльями летучей мыши. Его отец — владыка мира! Он в гордом одиночестве возвышается над бесплодной землей, творит реки и моря, всякий раз оставаясь разочарованным своими творениями и тем уподобляясь Творцу в первый день Потопа.
Но это длилось всего несколько секунд. И вот всему пришел конец. Он вновь превратился в крохотного человечка, а углы комнаты уже просто кишели целым множеством ему подобных, и эти копии суматошно разбегались в разные стороны, словно бегущие огня муравьишки. Но ему была по душе эта жутковатая забава; он чувствовал радость, причем совершенно бессмысленную, лишь от того, что видит такое множество копий собственного отца. Он испытывал удовлетворение от созерцания лилипу тов, в ужасе хоронящихся по углам; они взирали на него пронзительными недобрыми глазками, сталкивались на бегу друг с другом и так и плодились до тех пор, покуда не заполнили всю комнату. Когда он увидел это впервые, то был потрясен. Но потом вполне свыкся с этим ежедневным зрелищем. И, пожалуй, уже не испытывал большого удовольствия, встречая повсюду своего отца: и на столах, и под кроватями, и на книгах, и даже в мышеловке. Однако он был теперь не в состоянии обходиться без этого ежедневного спектакля. Ему доставляло наслаждение, наслаждение дитя-переростка, схватить десять-пятнадцать лилипутов и поднести их прямо к своим глазам, чтобы разглядеть во всех подробностях. И насколько же контрастировало то выражение ужаса на лицах лилипутов с выражением его собственного лица! А лилипуты были похожи друг на друга, как две капли воды: бледные, перепуганные насмерть, и у каждого нервно подергивалась левая щека — в точности, как у его отца и как на фотографиях его отца. Их лица были в сизых подтеках, с ранами от гвоздей; они исторгали запах алкоголя и снотворных. Как же они трепетали, стоило ему лишь слегка раздвинуть свои пальцы или собрать их в кулак и сжать, словно намереваясь их раздавить! Он с любопытством и восторгом взирал на то, как они стремглав разбегались, пытаясь затаиться среди мебели, ныряли в аквариумы, где их немедленно пожирали вечно голодные рыбины. Непомерное количество копий его отца приводило ему на ум сравнение с отвратительным нашествием крыс.
Теперь ему открылось все. Возвращение того, другого, знаменовало собой возвращение мучительных ощущений, с возрожденной мощью увлекавших его прямо в жесткие объятия лихорадки. Он тщился воскресить в памяти, когда же именно произошла его первая встреча с тем, другим, но так и не сумел; помрачение рассудка, мгновенное и бесконечное, уже вовсю овладело его внутренностями. С отчаянием смертельно раненого зверя он норовил зацепиться хотя бы за одну-единственную здравую мысль, как за некую спасительную соломинку в беспощадном водовороте сознания, но его мысли разлетелись целым фейерверком суматошных воспоминаний. Мир улетал у него из-под ног, и веревка сдавливала его горло — прямо как в ту, первую ночь. Но нет. На сей раз он уж непременно добьется успеха. Слух мой терпеливо выжидает, когда будут сокрушены шейные позвонки. Сегодня я наверняка смогу услышать их ужасающий хруст. Итак. Итак... Прошу прощения, вы не дама с лестницы? Пространство и время. Хотя нет, здесь иначе. Время и пространство. Именно — вверх тормашками! Замечательно. И никто не осмелится теперь заявить, что я трус; не осмелится заявить, что у меня не хватит духа повеситься на дереве или потолочной балке. «Нам с тобой, молодец, без наркотиков — конец!» Кто шепчет это за моей спиной? Нет, сегодня мне шлюхи ни к чему. Пусть попытают себе счастья на какой-нибудь другой лестнице. Завтра меня должны найти висящим под потолком, наподобие плода; мои голосовые связки пресечет веревка. А теперь я намерен объявить: пространство и время... Нет же, время и пространство, всё вверх тормашками! Мне необходимо умереть. Буду там висеть, раскачиваясь. Я уже почти закоченел... Что за черт, да я уже почти разложился! Уж сегодня никто не станет шипеть мне в уши: «Нам с тобой, молодец, без наркотиков — конец!» Издалека доносятся голоса, встревожено выкликающие его имя, голоса, похожие на голос его матери. Слышны могучие удары, стены готовы рассыпаться в прах. Всё как обычно! На шум сбегаются соседи. Сегодня, как и всегда, двери не выдержали напора тел; соседи с неизменным упорством и решимостью желают вырвать его из лап смерти. Зачем же я повел себя трусом, зачем валял дурака? Чтоб я был проклят! Наверное, я просто устрашился этого острого холода, терзавшего мою голову. Как знать, возможно, мне бы более приличествовало быть обнаруженным с моей головой, утопающей в кровавом зеркале? Может быть, чутьё смерти пристало побаловать благоуханием пороха?
Именно в то утро он и обнаружил присутствие другого. В своих мыслях он встречал его повсюду. То он прячется в углу, то — за дверями; он внимательно наблюдал за каждым жестом и движением того, другого. Он приобрел умение распознавать его в любом, даже самом причудливом образе. Следил за тем, как он спасается бегством из столовой, подмешав к пище морфий. Он был практически везде, размножаясь как и его отец, по дому, на улице, во всем мире. А ночами он слышал его: тот, другой, хватал воздух ртом, стараясь разрушить стены, проникнуть к нему в спальню и там задушить, а потом вонзить ему под веки пылающие иглы и ожечь стопы его ног каленым железом. Но нет. Я отнюдь не намерен спать нынешней ночью. Ведь тот, другой, только и ждет, пока я не засну, чтобы вломиться в двери и обрядить меня в саван. Я знаю: он сгорает от желания вогнать иглы мне под ногти. Мне необходимо защищаться. Я должен как следует затворить дверь и придвинуть к ней пару массивных столов, взгроможденных друг на друга; тогда он не сможет войти. Я непременно закроюсь на замок. Даже на два замка! И потом еще на один. Я закроюсь на десять замков. Или лучше — на тысячу! А вокруг своей постели сооружу баррикаду и вырою ров.
В самом центре комнаты нужно будет повесить колокол. Только где же мне его взять? А кто это там, из угла, задает мне вопросы? Кто там? Колокол. Колокол. Колокол! Интересно, отчего слово «колокол» звенит, как колокол настоящий? Но где же мне достать этот колокол? Сеньорита, я желаю купить колокол. Это для того, чтобы я мог услышать того, другого, когда я сам начну вешаться. Я должен купить целую дюжину колоколов. Скажите, вы не дама с лестницы? Колокол! Прелесть, что за слово! Сеньорита, вы знаете, какого цвета бывают слова? Есть такие слова, которые звучат подобно колоколу. Что вы сказали? Что я не в своем уме? Бу-у-у-м! Один коло... Так я — безумен? Безумен в пространстве и времени! ВРЕМЯ и ПРОСТРАНСТВО... Именно, с прописных букв, и вверх тормашками! Кстати, вы не видели: тот, другой, уже здесь? А вдруг и он поинтересуется насчет дамы с лестницы?
Он почувствовал его физически лишь сегодня утром, когда возвращался домой. Тогда он совершенно уверился в том, что кто-то преследует его буквально по пятам. Стоило ему остановиться — тот, другой, также остановился. Возникла гнетущая, безнадежная тишина, которую никто и ничто не могло нарушить. Оставалось пройти два или три квартала — привычный маршрут — из бара домой. И как уже случалось каждым утром, он почти автоматически следовал своим путем. Но только теперь он знал наверняка: кто-то неизвестный замер у него за спиной. Какое-то время он еще выжидал, стараясь отдышаться и успокоить кровь, прилившую к лицу. Его слух необыкновенно обострился: сейчас он даже был способен услышать, как падает на пол булавка; его уши улавливали любой звук. Где-то далеко трижды пробили часы на городской башне. Три размеренных, с промежутками, удара, в которых звучала надежда, словно бы это реальный звонарь что есть сил звонит в колокол, пытаясь выпустить на волю все его страхи. Чувство страха. Я ощущал страх, подумать только! Я, три раза встречавшийся со смертью лицом к лицу и, тем не менее, оставшийся в живых. Постепенно ко мне возвратилась способность рассуждать. Возможно, причина всего — обман слуха или расстроенные нервы. Самое главное — это сделать первый шаг. А потом — пройти еще два квартала. Пересилить свой страх, от которого я не мог двинуть ни рукой, ни ногой, словно несмышленый малыш.
С большим трудом, но все-таки он пошел. И тот, другой — устремился ему вослед. Он отчетливо различал шум шагов по тротуару. Шаги были двойные, четкие — у кого, скажите на милость, они вызвали бы сомнение? Да-да. Безусловно, за ним кто-то следовал. Правда теперь он ощущал его уже иначе. Присутствие того, другого, теперь хорошо прослушивалось; он ощущал его практически у себя за спиной. Что-то так и оставшееся за границами его разумения, вынудило его пересечь бегом совсем пустынную улицу. После этого он остановился и продолжительное время не двигался с места. Насколько продолжительное — он затруднился бы сказать, однако в суматошной буре его воспоминаний предстало нечто такое, что он помнил всегда. Когда он повернулся и встретился глазами с тем, другим, то словно ощутил ледяной удар в лицо. То, что представилось его взгляду, он уже не смог забыть до конца своих дней.
Удавка на его шее затянулась, и теперь — уже навеки. Он услышал чудовищный хруст лопающихся шейных позвонков. В комнате по соседству разглагольствовали о какой-то чепухе: не исключено, что речь шла о даме с лестницы. Неведомый голос упрямо выкликал его имя — так можно было кричать лишь с кляпом во рту. Голос звучал по-дружески; это был голос того, другого, сгинувшего где-то далеко внизу, в пылающей бездне лихорадки. И теперь он снова, как обычно, попробовал остановить смерть — как конченый человек, как повергнутый наземь пес.