5

Я не успел выплакаться, когда за мной пришли. Их было двое: тот, что посадил меня в холодную, и другой, толстый, с обрюзгшим, тяжелым лицом, при часах, с длинной серебряной цепкой, растянутой по животу. Толстый оглядел меня и спросил:

— На конях умеешь ездить?

Я никогда не сидел на коне, но побоялся ответить правду: ведь считается, что все цыгане отлично ездят на конях. Я кивнул головой:

— Да…

— Тогда собирайся.

Собирать мне было нечего. Мы вышли на улицу. Прохожие с любопытством оглядывали меня, иные обращались к моему новому хозяину с вопросом, где он раздобыл цыганенка, но он не отвечал, и я решил, что это очень важный и богатый человек.

Мы пришли на большой, зажиточный двор, окруженный высоким, глухим забором. Поверх забора тянулась колючая проволока, внутри двора на цепях сидели четыре здоровенных косматых пса. И забору и собакам было что охранять. Ни в одном крестьянском хозяйстве не видал я столько коров, волов, овец, всевозможной птицы — куры, гуси, утки, индюшки сновали по двору, подвертывались под ноги, ссорились, враз кидаясь к одному ошметку, и голосили каждая на свой лад. Едва я ступил во двор, как собаки подняли оглушительный лай. Они бросались на меня, до отказа натягивая цепи, высоко подпрыгивая, заходясь в хрипе; ошейники душили их — казалось, они хотят повеситься на своих цепях.

Хозяин втолкнул меня в маленькую, душную кухню, сплошь облепленную мухами. Мухи были такие крупные и откормленные, что, верно, разучились летать. Они неподвижно сидели на стенах, окнах, потолке, на струганом засаленном столе, на печи в жирной саже. В кухне густо пахло борщом и несвежим салом.

Глинобитный пол был заставлен чугунами, ведрами. Едва переступив порожек, я опрокинул ведро, затем, испуганно попятившись, сшиб горшок, наткнулся на чугунок, который так больно ударил меня по ногам, что я даже не заметил хозяйского подзатыльника.

Следом за нами, согнувшись под притолокой, вошел высокий, сухощавый человек в домотканой рубахе и холщовых, выбеленных солнцем штанах. Когда он вошел, запах борща разом притух: запахло волами и навозом.

— Вот, Андрей, тебе наездник, — сказал хозяин, внимательно заглянув в несколько чугунков, стоявших на плите, и вышел из кухни.

Андрей колюче тронул меня небольшими светлыми глазами. Он показался мне суровым и неприветливым. Но тут я вспомнил моего рыжего друга: «Все бедные люди — братья» — и решил, что Андрею не с чего плохо ко мне относиться. Я не ошибся. Он подошел и сказал угрюмым, но добрым голосом:

— Исты хочешь?

Я несколько раз кивнул головой.

И сразу на столе появились миска горячего борща, сало и хлеб. Андрей достал из-за голенища и протянул мне деревянную, облезлую, с обкусанными краями ложку. Но мне казалось, что я никогда не видал лучшей ложки, когда, зачерпнув золотистого, наваристого борща, поднес ее к губам. Однако отправить в рот эту чудную ложку я не успел.

В кухню вернулся хозяин.

— Еще не зробил, а жрешь? — сказал он тяжелым голосом.

Но тут за меня вступился Андрей:

— Нехай покушает хлопчик — его ж ветром с коня сдунет.

— Ладно, ладно, — проворчал хозяин, вынул из жилетного кармана большие серебряные часы, приложил к уху, затем ткнул в них пальцем и приказал: — Чтоб через полчаса выезжали на хутор.

После его ухода я спокойно поужинал.

Когда я вышел во двор, там стояли три подводы, около них возился Андрей.

— Сидай, хлопчик.

Андрей отвалил тяжелый засов, распахнул ворота, прикрикнул на волов, и возы гуськом потянулись на улицу.

Нет хуже езды, чем езда на волах — медленная, тягучая, под однообразный скрип ярма. Табор тоже не вскачь кочует, но куда волам до наших цыганских лошадок! Даже усталая коняга под горку затрусит, а в близости привала, будто чуя отдых, непременно перейдет на рысь. Волы же никогда не меняют шага: но ровной ли дороге, под гору или в гору бредут они все той же тяжелой, медленной поступью. И скрипит, скрипит ярмо, будто по сердцу водят пилой, а кругом пустая, выжженная солнцем степь, а впереди маячит черная сутулая спина Андрея, глухим, низким голосом поющего песню:

Зеленый дубочек

На яр нохилився.

Молодой козаче,

Чего зажурывся?..

Странно, я много раз слышал потом эту песню. Она звучала задумчиво, с легкой грустью, но Андрей пел ее так печально, протяжно и уныло, что долгое время «Зеленый дубочек» казался мне самой безотрадной песней на свете.

А может быть, печаль была у меня на сердце. Разлука с матерью, гибель Пети, смерть бабушки, потеря рыжего друга, мое полное одиночество — все страшное, пережитое мной за последние дни, новой болью обрушилось на мою детскую душу. Что-то забилось, задрожало в горле, но я не заплакал. Я вспомнил слова моего рыжего друга: «Стисни зубы и молчи» — и страшным усилием сдержал слезы.

Высоко в небе прошла стая лебедей. Я позавидовал птицам. Если б мне крылья, я облетел бы всю землю и отыскал свою маму…

Неприметно я задремал и проснулся уже ночью, от холода. Небо было набито звездами, и от этих звезд будто лилась в меня ледянящая стужа, зубы до боли выбивали дробь.

— Гей, хлопчик! — послышался голос. — Накось, укройся кожушком!

Надо мной склонилась длинная фигура Андрея. Я взял кожух и, проникнувшись мгновенным доверием к этому угрюмому, но доброму сердцем человеку, спросил:

— Дядя Андрей, а ты не знаешь, что с рыжим парнем сделали?

— Яким рыжим?

— Ну… рыжим… Мы с ним в холодной сидели… Который кулака убил…

— Мабуть, тюкнули… — равнодушно проговорил Андрей.

Я схватил его за руку:

— Ты правду говоришь?

— Та почем я знаю?.. Який рыжий? Тут с полстаницы рыжих…

То ли Андрей и верно ничего об этом не знал, то ли не хотел встревать в чужое дело.

На хутор мы прибыли за полночь. Посреди пустого поля стояла наспех сложенная хата. Это и был хутор.

Андрей стал распрягать волов; из дома в помощь ему вышли заспанные, всклокоченные работники. Я задремал стоя, привалившись спиной к теплой дневным теплом стене избы. Сквозь сон я услышал голос Андрея:

— Пидем до хаты, хлопчик.

В полудреме я последовал за ним, слышал, как Андрей кому-то сказал:

— Та наездника привез…

Затем я повалился на расстеленный Андреем кожух и сразу забылся черным, без сновидений сном.

Ранним утром мы отправились в поле. Здесь поднимали целину большими, тяжелыми плугами. Вспашка была очень глубокой — в один плуг запрягали две-три пары волов. Впереди пускали всадника, он указывал путь волам.

Привели лошадь, высокую, костлявую клячу с острым, как ребро ящика, позвоночником. Я с трудом вскарабкался на эту клячу и уцепился за гриву.

— Держать по борозде! — строго сказал чернобородый человек, как я вскоре узнал — старший работник.

И мы тронулись в путь.

Я был всего только мальчишка и, впервые очутившись на лошади, почувствовал себя счастливым. Исчез маленький батрачок на заморенной кляче — лихой красный конник на горячем скакуне летел на врага дорогой побед. Рядом со мной мчался мой верный рыжий друг, мчались сотни бесстрашных бойцов. Вот мы сошлись с беляками, с ходу вломились в их сомкнутый строй, сверкнули наши острые сабли, и горохом посыпались с плеч долой вражьи головы! Со многими недругами моими свел я тут счеты: не ушли от расправы ни нынешний мой хозяин, ни староста, что привел меня в холодную, ни тот злой кулак, что травил меня собаками. Отсек я от уродливого туловища и гнусную голову Баро Шыро — почему-то и он оказался среди беляков, — получил по заслугам и его подручный, пожилой цыган, заманивший нас в табор…

Не проехали мы и первого гона, как мой пыл заметно пригас: уж очень неудобно и больно было мне сидеть на костлявой спине клячи, то и дело оскользавшейся на мокрых комьях земли. Лезвие тощего хребта врезалось в мое тело — казалось, меня разрежет пополам. Я непрестанно ерзал, пытаясь пристроиться поудобнее, но все было тщетно. Мой задок горел, будто его прижгли каленым железом.

Андрей приметил мои мучения. И когда мы, закончив второй гон, остановились передохнуть у полевого стана, он крикнул стряпухе, варившей что-то в большом чугуне над костром:

— Авдоха, кинь хлопчику пинжак, не то он скоро без задницы будет!..

— Еще чего! — огрызнулась баба. — Пинжак трепать — тоже ваше благородие!..

Андрей ничего не ответил, вздохнул и, шагнув к бабе, локтем замахнулся ей в лицо.

— Тю на тебя, скаженный! — плюнула Авдоха и швырнула ему порыжелый от времени пиджак.

Андрей свернул пиджак и подложил его под меня. Мучения мои чуть приутихли, но через несколько часов, когда нас позвали полдничать, я сполз с коняги совершенным раскорякой. Бедная скотина! Оттрудившись столько лет на хозяев, она не заслужила у них даже сносного корма. А как ненавидел я ее тогда, сколько чертей слал на ее костлявую голову с темными западинами над кроткими, печальными глазами! Очутившись на земле, разъезжавшейся под моими дрожащими, растопыренными ногами, я в сердцах ткнул моего тощего мучителя в храп кулаком. А он только всхлопнул ресницами и, отвернувшись смущенно, стал осторожно ощипывать пожухлую, сгоревшую за лето траву.

Боясь насмешек, я постарался скрыть свое недомогание и подошел к стану почти молодцом. Но никто и не посмотрел на меня. Люди намаялись, проголодались и сразу принялись за еду. На завтрак дали пшенку с кусочками сала. В таборе не готовят такой каши, и я с жадностью принялся за новое для меня блюдо, вкусно пахнущее дымком. Чудесная каша — ее можно было есть без конца. Но тщетно скреб я ложкой по миске: прибавки так и не последовало. Впрочем, и другие работники не получили прибавки. Видать, у хозяина на харчи был строгий расчет.

И снова началась пахота — до солнечного захода. Повечеряли в хате, в густых сумерках, холодным борщом да хлебом и сразу улеглись спать. Я притулился в уголке, расстелив пиджак. Из щелей пронзительно дуло, но Андрей снова вспомнил про меня и укрыл попонкой.

Так и пошло у нас день за днем. Нельзя сказать, чтобы я свыкся со своей работой наездника. Боль, которую причиняла мне острая спина моего скакуна, почему-то не становилась меньше, но я привык к самой боли, она стала неотъемлемой частью моего здешнего существования. Затем начались дожди, и пахота прекратилась. Меня заставили пасти волов. Я залезал под толстую парусину, называемую здесь лантухом, и смотрел из-под нее за волами. Дождь неустанно и гулко колошматил по лантуху — казалось, он бьет меня по ушам. Несмотря на этот шум, а быть может, из-за него, мне все время хотелось спать. Я бы и спал, если бы не один упрямый вол…

Обычно волы тихо бродят под дождем, пощипывая траву, а этого все куда-то влекло. Опустит голову, будто нюхает землю, и прет себе вдаль, покуда не превратится в малюсенькую точку на самом краю неоглядной степи. Хочешь не хочешь, а выскакивай из-под лантуха на дождь и ветер и беги за ним по скользкой земле.

Однажды я решил не бежать — сам придет. Завеса дождя поглотила вола, время шло, а «клятый» вол все не возвращался. Охваченный страхом, я выскочил из своего брезентового домика и кинулся в степь. Я поминутно оступался, падал, поднимался и снова бежал. Дождь хлестал меня по лицу, дождевая влага, смешиваясь со слезами, забивала соленой водой мой открытый в трудном дыхании рот. Вернулся я с волом уже в сумерках. К счастью, моего отсутствия никто не приметил…

В этот день наша стряпуха варила куриную лапшу, и работники с нетерпением ожидали вкусного хлёбова — очень уж всем приелись каша да постный борщ.

Когда Авдоха поставила на стол чугунок и все взялись за еду, один из работников выловил из похлебки куриные лапы и громко чертыхнулся. У южных крестьян куриные лапы считались проклятыми. Существует поверье: когда решили распять Христа, то не оказалось гвоздей. Злому делу помогла курица. Разгребая мусор, она откопала гвозди, и Христос был распят…

В ответ на посыпавшиеся упреки Авдоха схватила куриные лапки и кинула мне в чашку:

— Не велика беда — нехристь сожрет…

Набивая рот лапшой, старший работник заметил, что курица тут ни при чем: это прохожий цыган дал для распятия гвозди, которыми собирался было коня подковать. Вот потому-то цыгане — проклятая нация, с которой честному человеку негоже дело иметь…

Слова старшего работника, видимо, произвели впечатление.

Стряпуха принялась бранить меня, да и другие работники поглядывали сердито. Я же не мог взять в толк, в чем тут моя вина. Я-то не распинал Христа, это мне было хорошо известно.

— Так кто же предал Христа — курица иль цыган? — сказал вдруг Андрей.

— А бес их знает! — усмехнулся старший работник.

— Ты воду не мути! Говори прямо: от кого гвозди-то — от курицы иль от цыгана? — продолжал Андрей, отложив ложку и в упор глядя на работника.

— Чего пристал, меня там не было! — огрызнулся тот.

— А коли не был, так не бреши! — Андрей зачерпнул варева и, помогая себе пальцами, отправил в рот ком желтой, жирной лапши.

Старший работник глянул на него исподлобья, но смолчал. Я уже приметил, что окружающие, даже сам хозяин, будто побаиваются Андрея Бондаря.

Этот случай оставил во мне тягостное чувство. Я свято верил словам моего рыжего друга: «Все бедные люди — братья». Старший работник был хозяйским холуем, но ведь стряпка Авдоха и другие работники были бедняками, почему же они так плохо ко мне отнеслись? Детский разум не мог разобраться в этом, и моя вера в рыжего парня на какой-то миг поколебалась…

С этого дня старший работник не пропускал случая обругать меня, дать подзатыльник, лишний раз прогонять под дождем, но делал он все это в отсутствие Андрея. Пожаловаться Андрею я не решался. Мне казалось, что в гневе он может попросту убить человека.

По счастью, работа в поле вскоре пришла к концу, работники заговорили о возвращении домой.

И вот снова скрипит ярмо, снова течет дорога из-под валких колес арбы и снова звучит протяжная, унылая песня Андрея. Только ветер бьет мне теперь не в спину, а в лицо, холодный северный ветер…

Под вечер мы добрались до станицы. Распахнулись тяжелые ворота, взвились в воздух, как чудовищные бескрылые птицы на гремучих цепях, злые хозяйские псы. Когда я спрыгнул с телеги, ко мне кинулся, болтая розовой соплёй, громадный индюк и обругал на чем свет стоит. Мне казалось, я понимаю его сердитую речь. «Ах ты, цыган неуклюжий! — говорил индюк. — Ты зачем здесь? На лошадях ездить не умеешь, волов пасти не умеешь, только жрать умеешь. Пошел прочь, пошел прочь!» А затем индюк принялся распекать и других работников за плохую работу, за то, что рано вернулись с поля. «А тебе-то что, индюку?» — хотел я сказать ему и тут только понял, что все это говорит вовсе не индюк, а хозяин…

Я прошмыгнул в кухню. Босые ноги почувствовали тепло пола, и я на миг стал счастлив этим крошечным счастьем, но тут толстая стряпуха Настя принялась допекать меня какой-то девушкой, которая будто спрашивала обо мне в мое отсутствие.

Настя называла меня «женихом» и другими стыдными словами и довела до того, что я уже готов был расстаться с кухонным теплом, когда понял вдруг, что Настя не просто шутит. Но кто же была эта девушка? Ведь у меня нет знакомых в станице… Натешившись вволю, Настя сказала, что девушку эту зовут Гапочкой, что она была батрачкой, но хозяин ее недавно помер и она ушла из станицы в город к дальней родне… Так то была Гапочка, маленькая батрачка, из-за которой попал в холодную мой рыжий друг! И она-то искала меня!..

В страшном волнении стал я выспрашивать у Насти, не велела ли Гапочка чего передать мне, не говорила ли чего о рыжем парне.

— Ох, люди добрые! — всплеснула руками Настя. — Как не говорила! Да о нем, рыжем разбойнике, все говорят! Сгубил душу живую, да и от наказанья утек!..

Но заплывшие жирком глаза Насти весело блестели — видно было, что она нисколько этим не огорчена.

Надо ли говорить, как обрадовала меня эта весть! Воображение мое заработало. Я уже видел моего рыжего друга на коне, с острой саблей в руках, ветер, словно знамя, развевает копну его рыжих волос… В этот момент на пороге кухни показался старший работник и сказал, что меня требует хозяин. По злорадному выражению его лица я понял, что ничего доброго мне ждать не приходится.

Большая горница погружена во мрак, лишь по углам горят лампадки, освещая суровые, в серебряном окладе лики святых. Затхлый церковный, ладанный дух, стылая, мертвая тишь. Хозяина я едва различил в глубине постели, высокой и широкой, как катафалк.

— Вот что, — веско сказал хозяин. — Ледащий ты! Даже харчей не отработал — сожрал больше, чем зробил. Гнать бы тебя безо всякого в шею! Но я не такой человек. Вон видишь пиджак да чоботы — возьми их себе. И ступай с богом, ступай, чтоб духу твоего я боле не слышал!

И тут к горклому запаху ладана примешался запах волов и навоза. Даже не повернув головы, я знал, что в горницу вошел Андрей.

— Харитоныч! — послышался в тишине его глухой голос. — Куда же гонишь хлопца в такую пору?

— А тебе что за дело? — прохрипел хозяин. — Ишь заступник выискался!

— Нехорошо, Харитоныч, не по-божески. На дворе зима…

— Ладно, ты мне не указчик! Проваливай!

— Коли так, я и вовсе уйду, — не зло, а как-то задумчиво проговорил Андрей.

— Что ж, хлеб за брюхом не погонится! — насмешливо отозвался хозяин.

Я выскользнул из горницы и уже подходил к воротам, когда кто-то схватил меня за руку и потащил в кухню. Это была Настя.

— Завтра пойдешь! Ироды треклятые — хлопчика в ночь гонят!

Вошел Андрей.

— Ей-богу, уйду, — проговорил он, будто продолжая прерванный разговор. — Душно мне тут…

— Куда же ты пойдешь на зиму глядя? — ворчливо сказала Настя.

— А вот и пойду, — по-прежнему раздумчиво и будто ни к кому не обращаясь, продолжал Андрей. — Пойду пошукаю, где люди по правде живут…

Говоря так, он увязывал себя потуже — видимо, намереваясь тут же отправиться в путь.

Слова Андрея перекликались со словами рыжего парня. Значит, и Андрею приспело время искать свою правду.

Со жгучим любопытством взглянул я на него. Он подметил мой взгляд и как-то неуверенно проговорил:

— Хочешь, вместе пойдем…

Скажи он это твердо, приказательно, я бы пошел с ним. Я полюбил Андрея Бондаря, полюбил его тяжелый, глухой голос, его суровую доброту, даже запах навоза и волов, который неизменно сопутствовал ему. Но не было у Андрея покоряющей силы и веры моего рыжего друга. Он, верно, и сам не ведает своего пути, не ведает, где искать правду. И я заколебался. Ведь уйдя с ним, я навсегда потерял бы возможность вернуться в станицу, а мой след мог привести маму только сюда. Но с рыжим парнем я пошел бы по всем его путям, не думая о том, что со мной будет. Я ничего не ответил Андрею, только наклонил голову, чтобы он не видел моих глаз.

Андрей вздохнул и шагнул к двери. Прошлепали тяжелые сапоги по навозной жиже двора, скрипнула калитка… Я бросился к двери. Никого. Большая ночь поглотила Андрея Бондаря.

Странно мне было: все люди, с которыми сталкивала меня судьба, куда-то стремились, уходили в неведомый путь, лишь я, цыганенок, которому от роду положено брести по земле за чем-то, не имеющим ни образа, ни названия, оставался на месте, прикованный, как цепью, к этой станице. Утром я облачился в длинный, чуть не до полу, хозяйский пиджак, надел большие, разношенные хозяйские чеботы с отстающей подметкой, похожей на щучью челюсть. Настя, сморкаясь, набила мне карманы ржаными лепешками. Она даже поцеловала меня на прощанье в голову, после чего — видимо, вспомнив, что я нечистый цыган, — сплюнула в угол.

Я вышел за ворота. Подметки щелкали, зачерпывая осеннюю грязь. Мальчишки, смеясь, кричали мне вслед:

— Хлопец! Чоботы каши просят!

Мне вспомнилась полевая каша, пахнущая дымком, большая рука Андрея, накрывающая меня попоной… Что-то теперь будет со мной!

Зареяли «белые мухи», как говорят на Дону.

Первый снег…

Загрузка...