Тудор Аргези не собирался стать церковным иерархом. Перед ним была другая, уже давно намеченная цель. Сказав, что хочет научиться писать между строк, с глубоким подтекстом, он не слукавил. В монастыре он хотел тоже изучать жизнь, видеть и эту ее сторону. А в библиотеке Митрополии будущий писатель обрел великих учителей. Он радовался, смеялся, плакал и возмущался вместе с ними. Но ни одному учителю — ни Бодлеру, ни Овидию, ни Стендалю, ни Флоберу, ни Толстому, ни Эминеску он не собирался подражать. Идти только своим путем, «не перемешивая свои чернила с чернилами другого», искать, изучать народную жизнь, народную речь, осмысливать и переплавлять факты в горниле своей души и своего сердца и только тогда излагать их на бумаге. А потом смотреть, как светятся грани созданного и, если хотя бы в одном месте заметна неясность, бросать все в огонь. Огонь стал самым верным и постоянным его сотрудником, редактором и критиком на протяжении долгой жизни.
Поэтому так трудно изучить творческую лабораторию Аргези и рассказать о ней. Он почти не оставил рукописей — все, что не сдавал в печать, безжалостно сжигал. Мы не знаем, сколько вариантов предшествовало каждому его стихотворению, дошедшему до нас. Но и на основе напечатанного можем сделать вполне обоснованный вывод — каждое слово им выстрадано, его невозможно заменить другим.
Говоря о мучительном начале своего творческого пути, Аргези подчеркивал, что писательский труд подобен любви мужчины и женщины: он влечет за собой серьезные последствия, он, как и любовь, окутан великой тайной. Безгранична ответственность и пишущего и любящего. И подобно тому, как за любовью тащится чудовищной тенью проституция, так за творческий труд цепляются графомания и пустословие, являющиеся тоже своеобразной проституцией. На протяжении всей жизни он пытался дать ответ на мучивший вопрос, что же такое творчество.
«Художник раздваивается, — любил он повторять. — С одной стороны — творец, с другой — потребитель. Если второй живет и здравствует все двадцать четыре часа в сутки, то первый только время от времени. Доказательством сказанного служит то, что из тысячи стихотворений поэта девятьсот девяносто девять плохие и подлежат уничтожению. Исключение из этого правила составляют только абсолютные гении».
Аргези был далек от того, чтобы выдумывать какие-то новые законы, тем более навязывать их другим. Вот как рассуждал он в первой своей статье «Стих и поэзия»:
«Ты сидишь в полном одиночестве на огромном валуне, вдали несколько деревьев, торчит колокольня, паутиной очерчены проселки, видны холмы, синеет небо. На твоих коленях книга, ты только что читал ее, а сейчас закрыл и предался размышлениям. Подымаешь глаза. В них отражаются твои мысли, их противоречивость. Всматриваешься в бесконечное пространство, и все кажется глубоким сном — и ты видишь все и в то же самое время будто ничего не замечаешь. Терзаешь мысль, мучительно вспоминаешь когда-то давно прочитанное. Оказавшись невольником смятения собственной души, в которой, словно молнии, сталкиваются идеи, чувства, воспоминания, ищешь объяснения. Думаешь. А там вдали маячит та же серая колокольня и на ее вершине скрещиваются лучи медленно опускающегося за горизонт солнца. Кто докажет, что в этот миг солнце не умирает?
Твоя идея находит приют в тени за той колокольней, и все разделяющее тебя и колокольню пространство с деревьями, посевами, волнующимися высокими дикими травами дрожит. Ты запомнишь это дрожание, оно охватит и зеленое, и серое, и ветки, и клочья облаков и скатывающееся на холм солнце. Другая, забытая колокольня, другая, забытая тропинка, другие проселки, тоже забытые, вдруг возникнут в этом дрожащем воздухе, соприкасаясь с теми, которые перед твоими глазами, сливаясь с ними, создавая своими переплетениями новую, схожую, необъяснимого узора ткань. Этот узор так же таинствен и неуловим, как неуловима черта, разделяющая день и ночь. Устремления, привязанности, оставленные или обретенные убеждения, знакомства — все это обращает каплю обыкновенной росы в необыкновенную слезу, и этот символический образ и есть поэзия. И зачастую единым восклицанием она возвещает о целой жизни.
С чем можно сравнить эту слезу? Кто сможет описать ее? Умением складывать слова в строки и строфы только создаешь обрамление для поэзии. Но что поместишь ты в этом обрамлении — кирпич или алмаз? Вот в чем соль».
Иеродиакон Иосиф — Тудор Аргези писал эти строки в своей келье в монастыре Черника. Он говорил с гневом о некоторых модничающих поэтах, которые стали «вульгарными акробатами базарных площадей» и подражают худшим образом «новой французской школе». Аргези подчеркивал, что до Бухареста звуки доносятся искаженными и изуродованными, а «случайные парижские шутки воспринимаются некоторыми упрямцами как самая настоящая школа». Это подражательное кривляние приобрело характер настоящего бедствия, иные двадцатилетние поэты низвели поэзию до простой, примитивной версификации.
«Весь мир чувствует и думает, — пишет поэт, — но не каждый в состоянии точно сформулировать свои мысли, выразить свои чувства. Работа художника, равно как и тихо напеваемая сквозь слезы дойна у вечернего очага, — одно и то же. Разница лишь в том, что поэт выражает все это в чеканных формулировках. Но когда выражаешь свое страдание, разве не думаешь и о боли — особенно о боли своего ближнего? Существует естественная человеческая потребность время от времени выплакать свою боль. Можно допустить, что у поэта не было боли, о которой он говорит. Ну и что из этого? Каждому дано догадываться о радостях и горестях себе подобного, радоваться и страдать вместе с ним. Есть люди, которые только для того и живут, чтобы молиться за всех обиженных и страждущих. Но таких людей очень немного. Огромное большинство же страдает…
Настоящая поэзия — великая молитва. Молитва, написанная молящимся для самого себя. Но, становясь известной, она становится всеобщей. Поэтому настоящая поэзия — достояние самого поэта и в то же время общее, всенародное достояние».
Работая над статьей «Стих и поэзия», Аргези внимательно читает книгу Льва Николаевича Толстого «Что такое искусство?». Он характеризует яснополянского старца как великого писателя, философа и провидца, называет его «ядром множества литературных явлений в русское мире», «апостолом отмены рабства во имя братства» и в то же время задиристо спорит с ним, оспаривает некоторые положения толстовской статьи. Он, например, не согласен с толстовской критикой Верлена, Вагнера, Маларме, Бодлера, он считает, что Толстой навязывает искусству «путь, открытый им самим, как единственно верный». Все остальные пути, по мнению молодого Аргези, Толстой не признает и «клеймит как ересь».
Поэт молод, горяч, он ищет свой путь.
Наступил 1904 год. Завершена статья «Стих и поэзия». Накопилось много стихов. Но куда их отнести?
«Поговорю-ка я с Галой», — решает он.
Мысль о своем журнале, вокруг которого можно было бы собрать друзей по лицею, единомышленников по литературе и по отношению к общественной жизни того времени, не покидала и Галактиона.
— Наш «Зпг-Заг» умер, не успев еще родиться. Для нового журнала я уже и название придумал — «Правильная линия»! — сказал он Аргези.
— «Правильная линия» — это хорошо, — решают друзья.
Правильная линия — это борьба за правду, за справедливость. Характер этой борьбы они представляют еще весьма абстрактно и, как вскоре выяснилось, по-разному.
Неплохо, что у Галы имеются для начала кое-какие средства. Он сэкономил уже порядочную сумму из денег, выделенных матерью на карманные расходы. Нужно только добиться разрешения издавать журнал, а это может делать лишь издатель, директор. Иеродиакону Иосифу значиться директором нельзя, он ведь служитель Митрополии!.. Из этих же соображений не может возглавить журнал и Гала — он студент теологического факультета. Но выход найден. У них есть старый и преданный лицейский друг Василе Деметриус. Он и старше на два года и поэт уже довольно известный, горячий и тоже мечтающий о творческой независимости. Встреча была назначена в доме Галактиона, на улице Полукруга, 3.
По общему согласию друзей директором нового издания был определен Василе Деметриус. Настоящая фамилия его была Думитриу. Деметриус казалось звонче. Но все организационные заботы, вся литературная работа и типографские дела легли на плечи Аргези. Друзья помогали только советами. Галактион признавал позже, что «у типографской машины потел один Аргези». На первые номера ушли и все сбережения прижимистого иеродиакона Иосифа. Он расходовал и «духовные накопления». Кроме статьи «Поэзия и стих», Аргези печатает в «Правильной линии» и свои стихотворения. Часть их была написана еще до ухода в монастырь или под влиянием событий, происшедших ранее в его жизни. Галактион полагает, что Аргези угнетало тогда не только полное прекращение связи с семьей, но еще в большей степени смерть юной возлюбленной. (О ней, кроме этого упоминания Галы, ничего не известно.) Написанные до монастыря стихотворения отмечены общим минорным настроем, хотя заметна попытка поэта вырваться из-под влияния Бодлера.
«Бедная моя раздавленная душа, в тебя целятся мыслители, пытаются изуродовать, но ты следуй своим путем…»
В «Правильной линии» помещаются и стихи бунтарские, в которых поэт осмеливается поднять руку на бога. Это было начало цикла, известного под названием «Черные агаты».
«Мой вкус, мой ум, весь мой бунтарский склад — их пропитал насквозь бунтарства яд. На скалах сплю я, льдом обогреваясь, в слепую темень факелом врываюсь, оковы рву, тревожа лязгом ночь, и ржавые замки сшибаю прочь. На высоте, беря за сопкой сопку, ищу отвесней склон, труднее тропку и на пути к опасной крутизне тащу с собой всю гору на спине. Но настоящий грех мой, всемогущий, куда непоправимей предыдущих! В жестокой страсти — все ниспровергать я руку на тебя дерзнул поднять. Задумал разорить твою обитель, чуть было власть твою я не похитил, — и вдруг, уже стрелой тебе грозя, услышал, как сказал ты мне: «Нельзя!»
Мы еще не раз встретимся с тем, как поэт разговаривает с самим всевышним, то обращаясь к нему за помощью, то ниспровергая его.
Однако не только всевышний в небе останавливал поэта повелением «Нельзя!». Журнал не был в состоянии выдержать конкуренцию больших изданий, у которых была и известность, и покровители, и сила. К тому же в редакционной троице отсутствовало единство, и 18 июня 1904 года Гала Галактион сделает в своем дневнике следующую горькую запись:
«Позавчера (16 июня) получил из Бухареста пятый номер нашего литературного журнала «Правильная линия». Он выходит с 15 апреля по два раза в неделю. У журнала только три писателя: Деметриус, Тео и я. Беда эта, может быть, и не самая большая. Но журналу недостает единства — как реального, так и идейного. Раз нет этого единства в сердцах редакторов, так его нет и на страницах журнала. Деметриус пишет по воле случая и по вдохновению без какого-либо строго определенного кредо. Тео выделяется своим анархизмом и предстает в наряде черного ворона — предвестника неминуемых бедствий. Я же, само собой разумеется, — правоверный христианин. Таким образом, из этих трех писателей один блуждающий, другой — темпераментный и со взрывным устройством в карандаше, третий сосватанный с верой во Христе».
Гала был и всегда оставался честным и прямым человеком. Разлад, безусловно, не замедлил сказаться и на судьбе журнала.
Положение еще более усугубилось, когда Аргези напечатал в «Правильной линии» резкую статью, критикующую знаменитого профессора Николае Йоргу. Против этого ученого еще никто в румынской печати не осмелился до тех пор выступать.
Уже тогда, в 1904 году, имя Николае Йорги было широко известно в Румынии. Обладатель феноменальной памяти и обширнейших знаний во всех областях гуманитарных наук и особенно в исторической области, он в 23 года прошел по конкурсу на заведование кафедрой всемирной истории Бухарестского университета. Его научные работы, пьесы, стихи, критические статьи имели широкое хождение по всей Европе. Йорга становится членом Румынской академии и почетным академиком пятнадцати академий различных стран, он автор 1250 книг и 25 тысяч статей. И на этого гиганта поднял руку еще мало известный в начале века поэт Тудор Аргези. Поводом для выступления Аргези в «Правильной линии» послужила книга Николае Йорги, выпущенная к 400-летию со дня смерти молдавского господаря Штефана Великого.
Йорга взял на себя роль проповедника и защитника национальной исключительности румын, не смущался, когда его называли «апостолом нации». Его высказываниями не раз пользовались буржуазные националисты, которые сплошь и рядом спекулировали дорогими для Аргези понятиями «родина», «патриотизм», «традиции». И, по мнению молодого Аргези, Йорга «перегрузил свою книгу фактами, повествовательным растрепанным многословием… и выражениями с патриотической целью разжигать читателя до такой крайней точки, пока ему чужая кровь не покажется сладкой», ученый пытается определить границы земли, на которой «чужие не имеют права на существование»[20].
Об этой подмеченной молодым Аргези черте мировоззрения Николае Йорги напишет не один историк[21].
Сам Йорга в 1934 году характеризовал выступление «Правильной линии» следующим образом: «Это был крик возмущения — крик против прославления кровопролития. Он раздался со стороны монаха Теодореску, который подписывал свои излюбленные сочинения именем «Тудор Аргези». Через тридцать лет развращенная подлая молодежь сделает из него нового Эминеску».
В редакционной «троице» «Правильной линии» разлад еще более углубился. Деметриус забросил журнал, Галактион написал Аргези письмо. Студент теологического факультета укорял своего друга за излишне суровую оценку книги Йорги.
15 июня 1904 года вышел последний номер «Правильной линии».
Перевод «Жизни Иисуса Христа» был выполнен блестяще. Оказалось, что молодой монах знает все тонкости французского и румынского языков, и книга Дидона стала украшением церковных библиотек. Старик восхищался удивительным талантом Аргези и гордился тем, что он возмужал под непосредственным крылом святой церкви. И в то же время митрополит не раз замечал тоску в глазах Иосифа. Молодой монах часто останавливался у окна комнаты митрополитской канцелярии, где работал, и смотрел вдаль. Из Черники приходили письменные донесения, что брат Иосиф осквернил стены сохраняемой за ним кельи вырезками из французских иллюстрированных журналов. Один из братьев докладывал, что Иосиф не расстается с толстой синей тетрадью, повсюду носит ее с собой, и никому не удалось заглянуть в нее.
Митрополит не обращал на эти доносы внимания. Однажды он оставил папку со своими секретными бумагами на рабочем столе. Нарочно ли он это сделал, или забыл — неизвестно. Иосиф же в этот день должен был переписать на особой бумаге обоснование составленного вместе с митрополитом проекта реставрации витражей главной церкви государства и письмо в правительство с запросом необходимых средств. Митрополит похвалил Иосифа за настоящую художественную работу — каждая буква была выведена с большим искусством. Потом владыка, бросив взгляд на папку с секретными документами, вопросительно уставился на своего помощника. По всему было видно, что тот до папки не дотронулся: розовая тесемочка была завязана двумя бантиками, точь-в-точь как завязал ее митрополит накануне.
— Память, память, — произнес Георгиан, — вот забыл, утром понадобилась, и забыл запереть. Никто сюда больше не входил?
— При мне никто, ваше высокопреосвященство.
— А сам не полюбопытствовал?
— Не имею привычки, ваше высокопреосвященство.
— Хорошо это, очень хорошо, сын мой. Тут и про вас всякое есть, скажу вам. Но я знаю — это напраслина, это все от зависти, сын мой, все от зависти. — Митрополит вздохнул глубоко, произнес что-то вроде краткой молитвы и стал рассказывать иеродиакону о своих дальнейших планах в области перевода. За годы работы под началом митрополита Аргези хорошо изучил его повадки, пристрастия, образ жизни. Казалось, этот человек создан для того, чтобы переводить книги, а не управлять православной церковью Румынии. Не завершив перевода жития одного святого, он тут же брался за другое житие. Неизвестно кем сочиненную французскую книгу «Жизнь души после смерти человека» митрополит переводил отрывками, продлевая таким образом удовольствие. Он хотел, чтобы это удовольствие получала и паства. По мнению митрополита, эта самая паства должна была после усвоения «Жизни души» жить только с одной надеждой — как бы побыстрее отправиться в царство небесное. В молодом иеродиаконе из Черники он не ошибся. Этому парню господь дал такие способности, что митрополиту даже не с кем его сравнивать. Стоит только ему пройтись слегка своей рукой по готовому переводу, и любое предложение обретает божественную музыкальность и очарование. Нередко у митрополита пробивалась слеза от волнения. Но, боже, сколько еще нужно работать! Древний старец, проведший всю свою жизнь в церквах и монастырях, всю жизнь убаюкивавший тысячи и тысячи верующих легендой о том, что «настоящая жизнь» их ждет в царствии небесном, терял всякое самообладание и спокойствие при мысли, что придет день, и он тоже оставит этот мир, и отправится туда, где ждет блаженство, смирение и бесконечная жизнь. Из-за этого страха он не замечал, чем занимаются многочисленные служители Митрополии, как подымаются по иерархической лестнице алчные люди, принесшие с собой, как напишет потом Аргези, «моральный бандитизм в священном синоде». Аргези все это видел и чувствовал до некоторой степени и за собой вину, что молчит, не может кричать во все горло, чтобы «вскрыть этот давно уже созревший гнойник». Так что же делать сейчас? Сказать Георгиану о своем решении или потерпеть еще немного? Терпеть. Но ради чего? И иеродиакон Иосиф, слегка склонив свою черную как смоль голову, произнес точно обдуманные слова:
— Ваше высокопреосвященство, я постарался выполнять вашу волю самым прилежным образом, и я благодарю бога, что он мне помог не огорчать вас…
Иосиф Георгиан поднял глаза и пытался уловить взгляд иеродьякона. Но тот продолжал смотреть в землю и говорить:
— Я не смогу больше выполнять здесь никакой работы, ваше высокопреосвященство.
— Ты же меня так любишь, сын мой! — трагически вздохнул митрополит. — И ты порываешь со святой церковью?
— Я благодарен вам, ваше высокопреосвященство, за помощь и за науку. В святой обители мои познания расширились во всех областях.
Митрополит пытался понять, какова природа этого внезапного решения? Или оно не внезапно? Тогда ч» го стоят тайные рапорты, чего стоит вся его с такой четкостью работающая система слежки и здесь, в Митрополии, и там, в монастырях, в епархиях…
— Сейчас я устал, — сказал Иосиф Георгиан. — Я не могу ответить тебе ничего. Советую — одумайся… Нельзя так часто делать резкие шаги, от этого содрогается, — он поднял руки с подлокотников и прижал их к груди, — содрогается душа, содрогается вся эта сложная и таинственная система… Ступайте, сын мой, одумайтесь.
Аргези вышел, но не для того, чтобы одуматься. В своей келье он так же четко, как только что писал о восстановлении задымленных и потрескавшихся витражей, написал рапорт о том, что «навсегда уходит из отряда служителей церкви по сугубо личным соображениям». Подписал, завернул тугую папиросу из ароматного табака, открыл окно и стал пускать в небо серые кольца дыма, не опасаясь, что его заметит церковный шпик и в папку с розовыми тесемочками ляжет новая бумага.