В суматохе парижского «чрева» любящие чистоту и аккуратность торговцы овощами, зеленью и ранней черешней уже успели заметить усатого черноголового носильщика. Только потребуется — он тут же подхватит ношу, поднесет и поставит, куда укажут, не торгуется, не считает денег, а получая монету, поклонится с улыбкой, поблагодарит и побежит к другому клиенту. К вечеру у него в кармане оказывалась сумма, достаточная для того, чтобы купить билет в «Комеди франсез» или «Гранд опера», не хватало на это — покупал билеты на любые спектакли, он впитывал в себя все — и образцы прекрасного искусства, и поделки, смотрел и откровенную халтуру, посещая базарные балаганы.
Через две недели работы на рынке старательный носильщик накопил денег на самый дешевый, но приличный черный костюм.
Романица не нарадуется, глядя, как ее двоюродный брат преображается на глазах. Она строит планы совместной покупки дома в самом центре Парижа и открытия собственного театра, где она будет «патронессой», а ее компаньон займется хозяйством, и, поскольку он имеет еще и наклонности к стихосложению, будет писать либретто, куплеты, шутки. Они поставят спектакли на сюжеты румынского фольклора, покажут французам экзотические картины из далекого прошлого. Правда, для осуществления этих планов не хватит жизни. Да, тут еще может пригодиться поэтический опыт и дарование Констанцы Зису. Что скажет об этом Янку?
Тудор Аргези не был фантазером. Жизнь научила его мыслить реально и не убаюкивать себя несбыточными надеждами. К тому же у него в кармане письмо. От того, что он уже так долго не дает этому письму хода, у него все чаще появляется тревога — не потерял ли? И поэтому нередко щупает свой левый внутренний карман.
— Не сердце ли у тебя болит? — спросила Романица однажды: он задержал ладонь у сердца. И Романица тут же побежала к шкафчику и поднесла брату коричневый влажный квадратик сахара:
— Прими валерьянки, Янку, сейчас же пройдет!
Аргези расхохотался. Давно он не смеялся так громко. Он никогда еще не принимал никаких лекарств. Обойдется без них и в Париже.
В пасмурные, дождливые дни на большом рынке работы было мало и носильщиков становилось вдруг больше, чем в дни бойкой торговли. Тогда Аргези вставал чуть свет и спешил к знакомой типографии, там можно было брать для доставки подписчикам газеты. У оптового торговца он забирал стеклянные безделушки и продавал их любителям парижских сувениров. Торговец предлагал ему как «человеку с прирожденным талантом коммерсанта» передвижную лавку и предвещал большое деловое будущее.
Когда он надевал черный костюм и отправлялся на очередной спектакль, снова давал о себе знать конверт с потертыми углами. Аргези был еще и человеком долга. Он обязан был доставить это письмо по адресу. Он обещал это митрополиту Иосифу Георгиану.
— Здесь моя помощь тебе, сын мой. Я написал своему другу архиепископу Доменику Жаке, ректору католического университета в Фрибурге. Это человек весьма образованный и знает, что советовать. Непревзойденный знаток всех оттенков французского станет там твоим духовным пастырем. Благословляю в путь…[24]
Аргези поблагодарил его высокопреосвященство, признавшись при этом, что намерен заехать в Париж.
— Да, да! Обязательно! — Лицо митрополита осветилось. — Я хотел это сказать. Не стану советовать, что именно следует посмотреть в этом божественном городе… Я не проставлю тогда на своем письме дату. Только все же пусть парижские соблазны не задержат тебя. Ведь время, время, и кто знает, что может случиться со мной. А я бы хотел получить от своего друга письма с подтверждением твоего приезда и надежного там устройства. На адрес Фрибургского монастыря каждый месяц будут поступать для тебя деньги на пансион.
Монсеньор Доменик Жаке медленным движением взял письмо, достал из ящика массивного стола ножницы, посмотрел конверт на свет и отрезал узкую полоску. Читал внимательно, спокойно, не обнаруживая ни любопытства, ни удивления. Дойдя до подписи митрополита Иосифа Георгиана, он убедился в ее подлинности. Но по тому, как выведены буквы, Доменик Жаке понял, что его давний друг уже очень стар. Сколько же лет они не виделись? О, это было так давно!
— Просьба друга и его рекомендация для меня второй закон после воли всевышнего. — Доменик Жаке поднял руку с указывающим вверх перстом и застыл будто в молитве.
В углу небольшой кельи — ведро с водой. Аргези наклонил голову и сам себя не узнал — совсем короткая стрижка, усов как не бывало, над губами торчит странным образом увеличившийся нос. Ну что ж, следует выглядеть как все католические монахи, ничем от них не отличаться. И тут же горько рассмеялся: «Вырвался из одного монастыря и попал в другой — университет-то для монахов!» Через несколько дней Аргези почувствует, что здешняя обстановка не для него. В этом иезуитском гнезде его ничто не привлекает, кроме университетской библиотеки. Там имеются книги на французском и на латыни, которых в библиотеке Митрополии в Бухаресте нет. И Аргези просит монсеньора Доменика разрешить ему посещать университетские курсы, ему нужно усовершенствовать свое образование. Монсеньор разрешает только с одним условием. Правда, об условии скажет немного позже, пусть пока приезжий учится. (Ему даже позволяется ходить в библиотеку в гражданском платье.)
Аргези воспользовался этим разрешением и стал требовать и те книги, которые обычно выдавались только по особому разрешению начальства. «Здесь я читал, — скажет потом Аргези, — по три, четыре тома за неделю, чтобы пополнить глубокие провалы в моем образовании, создавшиеся во время несистематического обучения в школе, когда я старался сочетать учебу с насущной необходимостью зарабатывать на кусок хлеба. Я был студентом университетов Максима Горького».
В Фрибурге Аргези узнает, что монсеньор Доменик Жаке не только архиепископ, ректор университета и настоятель монастыря, но и генерал иезуитского ордена всей Северной Европы. Этот святой отец пристально следил за посланником митрополита Георгиана, и Аргези удивлялся такому высокому и, как ему казалось, бескорыстному покровительству. Но Аргези ошибался. Потребовалось совсем немного времени, чтобы внимание иезуитского генерала получило свое логическое объяснение.
В отличие от православного монастыря Черника, где братья вели себя довольно свободно, общались друг с другом, выходили «в мир», в иезуитском монастыре существовали жесткие правила, и, чтобы не обнаруживалось их нарушение, монахи были между собой крайне разобщены. Трудно было увидеть двух братьев вместе. Во время роботы на территории обители, богослужений, обработки монастырских угодий монахи держались обособленно, на почтительном расстоянии друг от друга и молчали. Аргези сразу же обратил внимание на это. и у него, привыкшего к простому человеческому общению, фрибургская атмосфера отчужденности вызвала крайнюю тоску. За несколько месяцев единственными его собеседниками были книги. И поэтому новое приглашение монсеньора Доменика «посидеть и поговорить по-дружески» не могло не насторожить.
— Мне говорили, что вы интересуетесь писаниями Паскаля, не так ли?
— Да, монсеньор, я не был знаком еще с его книгами, и это мои недостаток…
— Похвально, когда воин изучает оружие своего врага, сын мой, это весьма похвально… Я смел надеяться, что вы все взвесите, хорошо подумаете и придете ко мне сами.
— Я знаю вашу занятость, монсеньор, и считаю неприличным беспокоить вас без надобности.
— Как без надобности? Разве у вас еще нет надобности поговорить со мной о главном?
— Я не понимаю, о чем речь, монсеньор.
— Ну уж так и не понимаете?! Здесь обитель, где воспитываются убежденные и готовые идти на все бойцы Иисуса. Ваши повседневные занятия в библиотеке университета заслуживают всяческой похвалы, но нам необходимо направить их в нужное для войска русло. Нужна система, а установить ее мы можем лишь только после вашей готовности соблюсти определенные для нашего ордена правила. Сложность в том, что вы привыкли к другим, отличным от наших порядкам. Пока что вы продолжаете быть на воле, а воля ведь не охраняет пас от шагов в сторону от правил, шагов непродуманных… — Доменпк Жаке, видимо, сказал еще не все. но остановился: что ответит иеродиакон? Монсеньор Жаке оставил свое массивное дубовое кресло и прошелся по кабинету. Встал и Аргези, уставившись упрямым взглядом в пол. Он ничего сейчас не ответит, он сделает вид. что не совсем понял, о чем ведет монсеньор речь, пусть скажет пояснее. Но монсеньор не стал уточнять, он считал, что этот парень довольно умен для того, чтобы понять, в чем дело. Пусть немного еще побудет в таком состоянии. Да, еще вот письмо из Парижа… И оно подождет тоже, пусть будет на следующий раз. — Тогда мы завершим на этом разговор, через некоторое время возобновим его. Пока можете заниматься в библиотеке и, естественно, посещать богослужения по нашему уставу.
— Хорошо, монсеньор. — Аргези откланялся. Какими же разными бывают слуги одного и того же господа бога, подумал он, направляясь к своей келье.
«Фрибург — католический кантон Швейцарской республики. Гористая местность в тисках древних крепостных стен. На воротах сохранились темные пятна — следы пушечного дыма былых сражений и войн.
Здешние жители массивны и суровы, будто сошли с картин Ходлера. Затылки у них начинаются с макушки — ровные и широкие. Вечерами после работы они собираются у «Черной кошки». Это небольшое укромное, чистое заведение с зелеными занавесками на окнах. Хозяин подает пиво, читает стихи собственного сочинения и импровизирует на мандолине мелодии для десяти-пятнадцати друзей и клиентов. В Швейцарии считается вполне нормальным вызывать официанта стуком по столу и возгласом «Моn colonel». Официант ставит поднос, снимает передник, и перед вами настоящий господин полковник, конечно, в случае войны. Форму, оружие и боеприпасы он хранит у себя дома в шкафу вместе со служебным платьем. Иногда этих вояк призывают на учения и размещают в казармах — чтобы не забыли, с какого конца нужно держать карабин. II тогда по улицам города шествует настоящее войско царя Гороха. Что-нибудь более смешное трудно себе представить. Штаны падают, кители будто изжеваны, треуголки сбиты набок и вот-вот свалятся с голов. В период между двумя призывами на учения военный персонал растолстел. Жарко. Расстегивают пуговицы мундиров и суют за пазуху прохладные платки. «Привет, Дюран!» — кричит с порога своей молочной лавки чей-то знакомый. Весь отряд оглядывается и приветствует рукой: «До свидания, Фриц, до скорого». Бойцы и без этого оклика шагают кто как, не в ногу, равнения не соблюдают — в одном ряду трое, в другом — семеро, идут зигзагообразно, и каждый ступает той ногой, которой ему удобнее, могут, если захочется, шагать обеими ногами сразу, вприпрыжку, как кенгуру, и никто не обратит на это никакого внимания.
Вдруг одному захотелось пить, и весь строи останавливается и ждет, пока он выйдет из пивной, стряхивая пену с усов.
— Холодное? — интересуется офицер.
— Отличное! — отвечает солдат и опускает карабин на землю, придерживая его ногами, потому что руки заняты другим делом — они шарят по карманам, — где же затерялась эта проклятая папироса?!
— Подождите немного, — говорит лейтенант, — пойду-ка и я выпью кружечку.
Великолепная идея! За лейтенантом идет вся рота».
Три раза в неделю по вечерам библиотека не работала, не выдавались книги и в воскресенье, и Аргези заполнял это время начатой еще в Бухаресте работой — он переводил Достоевского с французского. Из всех русских писателей, с произведениями которых он познакомился, ему Достоевский нравился больше всех. И это не потому, что он был в то время самым модным русским писателем на Западе. Нет, не поэтому. Достоевский казался ему тогда близким по духу, по «бушующей, необузданной, жестокой мудрости». Строчка за строчкой, слово за словом пытается передать он на румынский «Записки из мертвого дома». В далеком сибирском остроге, в далеком мертвом доме, там, в холодной стороне, Достоевский, как писал Аргези, собрал для глубочайшего анализа под самым усовершенствованным микроскопом своей совести и своего «чудовищной силы таланта» образцы нынешнего мира — и отнюдь не только русского. «Мертвый дом» создала на земле система монархов, церковников, продажных политиков. Достоевский не видел никакого выхода из «мертвого дома», но видит ли этот выход он, Аргези, видят ли его оставшиеся в Бухаресте друзья: Гала Галактион, Деметриус, Кочя? Нет, ни он, ни они этого выхода не видят. Что же будет? Общий «мертвый дом»?
В свободные от библиотеки вечера Аргези продолжает писать и, как всегда, бросает в огонь почти все написанное. То, что не предает огню, переписывает в тетрадь, которую всегда носит с собой. После откровений митрополита Иосифа о содержании папки с розовыми тесемочками он стал осторожней. Стихи этого времени о любви, о приобретениях и потерях, ему они напоминают черные агаты, в которых очертания узоров еле-еле уловимы.
«Темень какая, мрак непомерный! Кто там стучится из этой бездны? Ни луна, ни фонарь, ни пламень свечи неверный. Не озаряют предметов окрестных…»
Неясность, неопределенность, стремление вырваться из душного, страшного мира «мертвого дома», найти спасение бьется пойманной птицей в строках:
«Кто там в черном? Что за скиталец усталый? Словно гвоздем, окровавленным ногтем стену царапавший… Эхом боли немалой ему откликаются рапы мои — мгновенно. Кто бродягой усталым стоит у дверей?»
И ответ последует неожиданный, страшный:
«— Язык мой сух, золы грубей… Дальше идти сил уже нет… Я пить хочу! Отвори, сосед. Вот — кровь, вот слава, вот манна, а вот и отрава, я удрал с Креста. Возьми меня на руки, спрячь поскорей».
Заполненную стихами тетрадь с общим названием «Черные агаты» он посылает по почте в Бухарест своему лицейскому другу Николае Коче, вернувшемуся из Парижа домой. «Ты только никому ее не показывай», — писал Аргези. Кочя то ли не обратил внимания на записку, то ли не послушался, потому что многие литературные издания Бухареста начинают печатать стихи из той тетради. Кто-то (до сих нор это осталось тайной) собирает газетные и журнальные публикации, сброшюровывает их и распространяет. «Черные агаты» начали свою самостоятельную жизнь без ведома автора.
Генералу иезуитов не терпелось. Через несколько дней он снова приглашает к себе Аргези. На этот раз разговор был прямой и недвусмысленный — он обязан принять католичество и стать воином ордена иезуитов. Не исключено, что его услуги понадобятся и в самом Бухаресте, но об этом разговор потом, когда все формальности будут соблюдены и обучение окончено. Да, пока необходимо прояснить еще одно обстоятельство. Бухарестский посланец во время пребывания в Париже, видно, не терял времени зря. Вот письма на его имя от некой Романицы Манолеску. Она пишет о связи Аргези с поэтессой Констанцей Зису. Это же грех!.. Тут пусть уж молодой человек не сердится, но письма подвергаются просмотру — таковы правила, записанные в уставе обители еще со времен Игнатия Лойолы. Кстати, прочитал ли Аргези «Духовные упражнения» и «Конституцию» Общества Иисуса? В библиотеке имеются экземпляры, которые держал в руках сам святой Игнатий. Прочитал? Похвально. Так, оказывается, гость духовно уже подготовлен к принятию католичества? Да, еще относительно последнего письма. Вот оно. Грех, о котором сообщается, нс будет принят во внимание. Париж далеко…
Аргези встал, и по тому, как он стоял, опытный глаз монсеньора уловил, что сейчас молодой человек скажет то, чего он, Доменик Жаке, больше всего боялся.
— Я, монсеньор, приехал сюда не за новой верой, а за новыми знаниями. О письмах же, монсеньор, я и подозревать не смел, что они подвергаются просмотру. Святой Игнатий в собственноручно написанном уставе обители не дает относительно этого никаких указаний. И я не мог себе представить, что о вскрытии чужих писем можно говорить с таким равнодушием и с такой бесцеремонностью, как это делаете вы. Я рад, что не вступил в ваш орден, и вы не имеете права подвергать меня суду святой инквизиции по уставу святого Игнатия. Мой бог дал мне достаточно разума, и потому я не стану воином вашего войска… Вас это, естественно, может не интересовать, но я с каждым днем убеждаюсь, что должен повиноваться только своему единственному богу, моему богу. Я буду воином своего собственного войска, войска моего разума и моей совести. Простите за беспокойство, монсеньор, благодарю за библиотеку и за науку. Да, деньги, которые будут поступать впредь на мое имя от его высокопреосвященства митрополита Георгиана, прошу отсылать обратно… — Аргези наклонил коротко остриженную голову и вышел.
Он очутился на улице. II рядом был только чемодан со всем его имуществом. При мерцающем свете газового фонаря он достал вчетверо сложенный листок из продолговатого конверта с письмом от двоюродной сестры. Она писала, что поэтесса Констанца Зису ждет ребенка, но держит это в строжайшей тайне и просила об этом никому не сообщать. Однако она, Романица, весьма рада этому событию и у нее снова вырисовываются планы относительно своего парижского театра и своего собственного дома.
Он долго не мог попасть в боковой карман, чтобы запрятать туда письмо Ромаиицы. Куда идти из-под этого фонаря, который только чуть-чуть рассеивает свет, а дальше тьма кромешная? Куда идти? «Куда ты пронесешь сейчас единственное свое орудие, свое перо, бродячий пес?» Аргези услышал вдруг звук собственных шагов. Он шел вдоль темной узкой улицы этого древнего холодного города и очутился перед оружейной мастерской Теофила Бюсера. Постучался, хозяин высунул голову в окно и спросил:
— Чего ты стучишь, Мишель? У тебя же есть ключ…
— Вы говорили, что, когда понадобится, я смогу к вам прийти, господин Бюсер…
— Это не ты, Мишель? Это мосье Аргези? Ха-ха-ха! А я принял вас за свою жену, подумал, что это она так рано вернулась, ведь договорились, что опа побудет у родителей в Лозанне дней пять. Кто еще ночью может мне звонить? У нас тут только к докторам по ночам обращаются, к акушерам. А я ведь мастер-оружейник, а не акушер. Ха-ха-ха! — Выпалив все это, господин Бюсер спохватился, что гость его ждет перед запертой дверью, и поспешил вниз.
Господин Бюсер был навеселе. Жена уехала еще утром, а в обед заглянул к нему друг.
Лишь на второй день смог объяснить Тудор Аргези своему знакомому господину Бюсеру, что привело его к нему в такое позднее время.
С чудаковатым добряком Теофилом Бюсером Аргези знаком уже давно, он встретился с ним в первый день своего приезда в Фрибург. Тогда стоял солнечный осенний день, дул ветерок и перемешивал дурманящие запахи осеннего леса. Аргези прошел около километра по горной тропинке и у небольшого быстрого горного ручейка увидел склонившегося над водой человека.
— Ты чего за мной подсматриваешь?! — крикнул тот. — Иди сюда!
Аргези подошел.
— Я не подсматриваю. Я просто так шел и остановился.
— Ну ладно. Я шучу. Видно, ты нездешний. Я Теофил Бюсер, мастер-оружейник, известный на весь Фрибургский кантон и окрестности. Ко мне идут ремонтировать свои ржавые допотопные игрушки чудаки из самой Женевы и из Франции приезжают… А ты кто такой? Откуда? — Услышав ответ, Бюсер сказал: — Так вот, из твоей страны никто у меня еще не был, я ни одного ружья оттуда не имею. Ты первый человек из страны, которую я не знаю. И потому гость мой вечный. По горам ходить любишь?
— Очень… Эти места мне даже чем-то напоминают мои любимые места, где течет река Арджеш.
— Тогда здорово! Ты мне про свои места расскажешь, а я покажу тебе мои родные места. Будем бродить вместе? Хорошо?
С этим человеком у Аргези будет связано очень многое в его швейцарской жизни. А сейчас Бюсер попросил его помочь сделать на речке запруду из камней и коряг.
— Сюда олени приходят на водопой. Вода в речке ледяная, а если сделать запруду, она немного согревается, и олени это знают.
Покинув монастырь иезуитов, Аргези прожил до следующего лета у Теофила Бюсера и научился тонкому ремеслу слесаря-оружейника.
Однажды Теофил Бюсер зашел, как обычно, поговорить со своим квартирантом. Аргези любил развешивать на стенах вырезки из иллюстрированных журналов. Это он делал и в Чернике, и в своей келье на холме бухарестской Митрополии. Хозяину нравилось разглядывать вырезки, и он говорил, что, развешанные, они гораздо красочней, чем в журналах. Тем более что постоялец все время «освежал» экспозицию. Сегодня прямо над его столом разворот из французского журнала «Тарелка с маслом». Обширное пространство, согбенные, измученные босые крестьяне, бесконечной дорогой тянется колонна арестантов в кандалах, погоняемая верховыми жандармами, оборванные бурлаки, впряженные в баржу… Посредине рисунка изображено: лежит могучий богатырь с типичным лицом русского крестьянина. На его спине — пирамида. Первый ярус — кулаки и помещики, второй — исправники и жандармы, третий — множество чиновников, четвертый — духовенство, пятый — армия, шестой — министры, седьмой — царская семья, а на самой вершине — единодержавный Николай II. У лежащего богатыря напряглись руки, он чуть приподнялся, и вся пирамида перекосилась, на ярусах смятение и испуг, а глаза монарха вот-вот вылезут из орбит.
Шел 1905 год.
Россия в огне революции.
Аргези сказал своему доброму хозяину, что ему очень бы хотелось поближе познакомиться с русскими, он знает, что в Женеву прибывает много молодежи из России, приезжают те, кому удается уйти от преследования царских властей.
— Да, там очень много русских! — воскликнул Бюсер. — Отсюда ведь не так далеко до Женевы. Ты можешь туда съездить, возьми мой мотоцикл и отправляйся хоть сейчас!
Конечно, Аргези мог воспользоваться благорасположением господина Бюсера не один раз, но на переезды Фрибург — Женева уходило много времени. А тратить время на дорогу он не мог — нужно было писать, учиться и зарабатывать деньги «хоть на один обед в день».
И он переезжает в Женеву.
В Швейцарии и особенно в Женеве, где Аргези зарабатывает на жизнь ремеслом — делает «то крышки для часов, то кольца, то золотые зубы», — он не только работает. Беспокойного румына часто видят в читальном зале библиотеки Женевского университета, где уже точно знают, что господин Теодореску читает по две книги за неделю, то на лекциях в Виктории-хал, то среди беспокойной шумной молодежи на улице Каруж. В Женеве в то время было много русских, и они притягивают к себе Аргези как магнит. В свои блокноты поэт заносит удивительно теплые слова о русских людях. Он еще не видит разницы между настоящими революционерами-большевиками и анархистами, эсерами. Для него они все «русские в Женеве», но их революционный дух, их готовность отдать жизнь за идею вызывают его симпатию.
Он внимательно прислушивался к их спорам о пути развития России, пытался вникнуть в суть многих газетных статей, брошюр, с которыми его знакомили. И все больше его привлекали те, что разделяли идеи Ленина, говорили о нем с восторгом.
Ведь он с первых шагов, с той поры, когда шлифовал и расписывал камни в мастерской надгробий, слушал яркие речи социалистов в Атенеуме, общался с рабочими сахарной фабрики, дал себе клятву помочь рабочему люду сбросить ярмо насилия. Но как это сделать, Аргези не знал. Женева помогла ему видеть людей разных политических убеждений, общаться с ними, подружиться. У них он научился многому. Но сказать, что Аргези стал в Женеве марксистом, убежденным революционером, нельзя.
Член Исполкома Румынской коммунистической партии, заместитель председателя Государственного совета Социалистической Республики Румынии товарищ Штефан Войтек до объединения социал-демократической партии с компартией был генеральным секретарем Центрального Комитета социал-демократической партии Румынии. Он хорошо знал Тудора Аргези и рассказал, что писатель по всей своей сущности являлся революционером, он всегда был на стороне угнетенных масс, стал неукротимым бунтарем против несправедливости, шовинизма, национального неравенства. Утверждать, что он, когда писал свою «Вечернюю молитву», был уже глубоко убежденным революционером, конечно, нельзя. Но он был тем человеком, которого революционеры могли с уверенностью брать к себе в союзники, зная, что такие люди, как Аргези, не подведут никогда. И он никогда не подводил, до самого последнего дыхания.
«Швейцария небольшая точка на планете, а Женева — точка еще меньшая. Почему же именно здесь перекрещивается столько идей? Может быть, потому, что нейтрализм стал для швейцарцев составной частью их крови. Их страна не воевала уже шесть столетий…
Когда выходишь из трамвая на площади Бель Эр, перед глазами вырастает символический щит Женевы и латинская надпись: «Post tenebras lux» («После темноты свет»). На щите ключ: при его помощи заточенный в мрачной крепости свет был выпущен на волю».
Аргези обедал в большой столовой общества Белого Креста, где обычно обедали и русские.
«За нашим столом много русских парней и девушек. Некоторые девушки обладают могучими мужскими спинами и черными зажигательными глазами кавказских жителей. Пишу «за нашим столом» потому, что мы все Время сидим плечом к плечу — я, румын, один немец и русские. Из румынского племени только я один затерялся в Женеве и, любопытный от рождения, сую свой нос всюду, жажду все услышать, все узнать. Кого только здесь нет!.. Русские прибыли и прибывают из самых отдаленных мест необъятной империи. Их встречаешь всюду и постоянно — в харчевнях, в пивных, в библиотеках, на улице, в многочисленных парках, окружающих Женевское озеро…
На полке передо мной стоит безделушка. Это выточенный из дерева, обтекаемый предмет без ног, без рук, раскрашенный живыми ярко-маковым, небесно-голубым, зеленым и желто-ромашковым цветами. Краски легко читаются, они оттеняют юбку, рубашку, рукава и пестрый, в мелких крапинках передник. Это что-то вроде молодой молочницы с пухлыми розовыми щеками. Розовый цвет переходит из бледного в яркий и нанесен искусной, мастерской кистью. Все цвета передают одну и ту же свежесть и нежность, и нанесенный сверху слой лака, подобно глазури, не пристает к пальцам и не сдирается. Молочница, чуть повернешь, распадается на две части, словно кофейная мельница. Внутри ее обнаруживаешь еще одну, она точь-в-точь повторяет первую, из второй вылезает третья, а из третьей — четвертая. И так до восьмой. Восьмая, размером с кончик мизинца, уже не раздваивается, она из цельного куска. Не там ли хранится великая неразгаданная тайна России?»
«За нашим круглым столом иногда одно место пустует.
— Не будем ждать Васильева? — осторожно интересуюсь я.
Русская девушка, около которой пустует стул, отвечает:
— Сегодня он не будет обедать. — Она невеста Васильева.
Спрашиваю:
— Готовится к экзамену?
Барышня отвечает:
— Он уехал в Варшаву.
Я удивляюсь:
— Так неожиданно? Даже не предупредил нас…
Барышня смеется:
— Поехал с листовками.
Через несколько дней Татьяна приходит на обед с чертой повязкой на левой руке. В Варшаве Васильева по-весили. Это было в среду. В пятницу уехала в Варшаву и Татьяна. До вторника повесили и ее.
А мы собираемся по-прежнему вокруг стола, другие парни и другие девушки занимают свободные места. Часто уже никого из старых знакомых не остается и некому представлять новичков. Оставшиеся в живых смеются, шутят, учатся, им не страшны никакие виселицы.
Я вглядываюсь в лица этих русских, которые смотрят на жизнь и на смерть как на обыкновенную почтовую открытку. Прищуриваюсь, представляя, что передо мной бескрайнее пространство. Останавливаю взгляд, пытаюсь уловить хоть что-нибудь. Что-то горит и густо дымится. Я не в состоянии различить, что же это такое…»
«Барышня Кузнецова, дочь крупного землевладельца из Нижегородской стороны, вернулась из отпуска. Она не занимается революцией, она просто изучает здесь механику. Почему именно механику? Этот вопрос остается без ответа. Хотелось бы увидеть, как выглядит эта голубоглазая красавица с нежными и мягкими руками в рабочей одежде и как она орудует молотком, напильником, зажатыми в тисках заготовками. Ее идеал — механика. Работала в Цюрихском политехническом, а сейчас проходит здесь усовершенствование. Из двадцати русских, сколько их было, когда она уехала на каникулы, осталось только двенадцать. Она уже знает, что восемь попали в лапы охранки и были «удостоены» галстуков Столыпина. Но это в порядке вещей. Барышня протягивает мне серебряное кольцо. Я стесняюсь дотронуться до ее похожих на миндаль пальцев. Понимаю, что не смогу ответить ничем на такой дорогой подарок, и сижу в нерешительности. Она расхохоталась:
— Не делайте для себя проблемы из пустяка, милый господин! Стоит всего две копейки. — И объясняет со знанием дела: — Это чистое серебро, без единого миллиграмма меди.
Она открывает большой баул и раздает подарки всем, как сказочная Снегурочка…
Мое кольцо украшено рельефной лягушкой под толстым слоем прозрачной эмали. Эта первобытная красота, и лягушка походит на языческое изображение бога.
Я вспомнил, что недавно видел в книжном магазине книгу о Нижнем Новгороде, и тут же побежал купить ее. Я прочитал в той книге удивительную сказку. Бесконечные караваны задолго до ярмарки отправляются в Индию и Китаи и путешествуют месяцами. Одногорбые и двугорбые верблюды, эти странные животные с медленной походкой ленивого буйвола, тащат невиданные экзотические товары. Некоторые караваны путешествуют два года — один год туда, один — обратно. А Нижегородская ярмарка длится два месяца».
«Великий князь Владимир пригласил на банкет двести представителей высшего общества. В его распоряжении роскошнейший вместительный зал лучшего ресторана города. Посреди освещенного зала красуется богатый стол. Сотни бутылок дорогого шампанского «Veuve Cliquot» и «Moёt et Chandon» выстроились в ряд, целый батальон фужеров «Baccarat», посуда из дорогого фарфора «Limoges» чередуется с художественными севрскими сервизами. Появляется сияющий хозяин с длиннющим шестом в руке. Взволнованная элита гордо шествует за ним. Великий князь вдруг останавливается, хватает шест двумя руками и с размаху бьет им по столу, крушит, уничтожает, разбивает, сбрасывает со стола все, что может. Раздаются бурные аплодисменты и возгласы «ура».
«Столовая общества Белого Креста устроена специально для «воздерживающихся едоков», опа так и называется «Темперанца» — «Воздержание». Подают дешевые обеды и безалкогольное вино и пиво. Сегодня знакомый русский инженер, который упорно изучает ракету для полета на Луну, сообщает, что после обеда приедет Татьяна Леонтьева, дочь русского придворного генерала. Опа революционерка. Домашние об этом ничего не знают и посылают ей довольно много денег, чтобы опа не испытывала никакого недостатка, пока учится в Женевском химическом училище. Я наблюдал за пей и обратил внимание, что, когда опа разговаривала, хваталась нервными пальцами за нитку бус, окружающих ее грациозную шею, и все время перебирала их, будто считала. На днях Таня узнала от кого-то, что через Базель проедет инкогнито в Париж царь Николай II. Она помчалась в Базель и прождала там напрасно. Никакого царя нс было. Разочарованная и голодная, опа вошла в самый фешенебельный ресторан Базеля. Там развлекалась разноязычная богатая публика — финансовые и промышленные короли, видные чиновники, элита интеллигенции. Нарядные дамы дополняли своим блеском богато обставленный зал. И вдруг открывается позолоченная дверь и в зал, в сопровождении двух лакеев, входит самодержец всея Руси… Татьяна вскакивает, хватает револьвер и, не задумываясь, всаживает в вошедшего четыре пули подряд. Публика мечется, дамы падают в обморок.
Но покушение не удалось. «Царем» оказался некий промышленник Мюллер, как две капли воды похожий на Николая II. Татьяна была арестована и препровождена полицией в Женеву, к месту ее постоянного жительства. Ее должны были судить. Как только Татьяна сошла с поезда на вокзале Корнавин, она очутилась в окружении четырех элегантных жандармов при карабинах, в черных мантиях и треуголках. Они напоминали то ли могильщиков, то ли театральных гамлетов. Девушка высоко держала свою красивую обнаженную голову, шагала уверенно, гордо и пела революционные гимны. Заключившие ее в каре жандармы казались почетным эскортом.
На женевских тротуарах вдоль всех улиц, по которым шла Татьяна, собрались тысячи русских, и они пели хором вместе с ней. Было невозможно по слиться с этим взволнованным, темпераментным, горячим пародом. Сопровождать пленницу со всех концов Швейцарии, из Франции, из Германии собралась вся Россия. И я шел вместе с ней».
Аргези еще много раз вспомнит это женевское событие. Бушующая молодая толпа русских действительно казалась ему всей Россией. И в его поэтическом воображении вырастала огромная страна, которую потом он сравнит с гигантским таинственным океаном. С настоящей же Россией Тудор Аргези встретится лишь через полвека.
В Женеве при помощи Теофила Бюсора Аргези снял комнату в доме номер 14 на тихой Павильонной улице. Хозяин часовой мастерской доверил новому работнику настольный токарный станок, выделил недорогой металл для изготовления крышек карманных часов и объяснил ему, что он может работать дома. Это Аргези очень устраивало: будет время для учебы, для работы в библиотеке и посещения лекций в Виктория-хал. Навык обращения с миниатюрным токарным станком он обрел в доме Теофила Бюсера в Фрибурге. Но там он просто помогал Теофилу, а здесь нужно было делать все самому с максимальной аккуратностью и безошибочно. Хозяин предупредил: «У часов точность начинается с внешнего вида. Самый точный механизм в небрежно сделанном корпусе уже не внушает доверия. Я на вас надеюсь, господин Аргези».
И «господин Аргези» старался.
С того времени, когда одиннадцатилетний Янку начал шлифовать надгробия в мастерской при бухарестском кладбище, прошло пятнадцать лет. За эти годы он побывал в монастыре, но не вышел из него слуга православной церкви и тем более воин ордена иезуитов. Он ушел и от одной церкви и от другой. Сейчас он думал, как быть дальше. Тосковал по дому, по друзьям.
Когда родился сын, он помчался в Париж. Ему показалось, что поезд слишком долго едет до Парижа, и он нанял мотоцикл. Было уже за полночь, вернувшаяся со спектакля Романица Манолеску, «карпатский соловей», отдыхала в кресле. У Аргези в кармане был ключ от ее квартиры, и он открыл не постучавшись. Романица не удивилась неожиданному появлению гостя. Сказала устало:
— Она куда-то уехала. Элиазар у кормилицы, в приюте.
Элиазар. Так назвала Констанца Зису своего сына. А кого назвала она отцом Элиазара? Но в этот приезд Аргези не смог ничего узнать. Хозяйка, где жила Констанца Зису, не знала, куда она уехала, адреса кормилицы она тоже не оставила.
…Хозяйка дома в квартале Нотр-Дам на этот раз не потребовала гарантии, что он будет жить здесь долго, и денег вперед не потребовала — сколько проживете, столько и заплатите, какой может быть разговор, господин Аргези? Он не дождался, пока Романица вернется с концерта, устроился у печки сушить одежду, надел сухое белье и улегся под иконой божьей матери. Но сон не приходил. Так он и пролежал с открытыми глазами до самого утра, до «грани дня и ночи».
«День голубой всплывает в окне из синей ночи… Когда ушла надежда, когда она пришла?»
Вскоре после этой поездки в Париж Аргези привозит в Женеву своего маленького сына Элиазара и устраивает его в частный пансионат для малолетних.
«С поэтессой Констанцей Зису, матерью Элиазара, видно, отец не нашел общего языка, и создать общую семью они не смогли. Но факт остается фактом — Тудор Аргези узаконил в Париже ребенка и с согласия матери записал его на свою фамилию. С ее же согласия он увез маленького Элиазара в Женеву». (Из рассказа Баруцу, младшего сына Аргези.)
Таким образом, в Женеве у Тудора Аргези появилась еще важная забота — нужно было одному, без жены, без бабушки, вырастить Элиазара. И отец старается, чтобы сын не ощущал той нужды, которую ощущал он, Аргези, в детстве.
Хозяин мастерской ставит непременным условием для дальнейшего продления рабочего контракта — не переходить к другому хозяину, не требовать повышения заработка: в течение пяти лет хозяин сам, по своему усмотрению может об этом подумать, но не гарантирует. И еще одно — не отлучаться на продолжительное время. Это тоже непременное условие. Аргези осмелился спросить:
— Ну а случись что за эти пять лет…
Хозяин не дал закончить вопрос:
— Если за эти пять лет случится что-либо с мастерской? Банкротство, например? Тогда мои рабочие разделят мою участь. Но этого не может случиться! Этого не будет!
Хозяин был самоуверенным человеком.
А Тудор Аргези бедствовал. Даже самому стыдно признаться — нет денег, чтобы выписать бухарестскую газету, часто не на что купить марку и отправить письмо. Но откуда же узнал об этом «молочный брат» Жан? Жан, добрый товарищ его детства, стал посылать ему на Павильонную улицу по три франка в месяц. «Я сейчас зарабатываю немного, — писал Жан, — находятся любители моих картин и покупают. Если у меня будет больше денег, я тебе пришлю больше, если же нет — знай, я буду посылать тебе по три франка. Не вздумай высылать мне их обратно! Прошу тебя об этом, зная твой самолюбивый характер».
Милый, добрый Жан! Знал бы он, из какой нужды выручают Аргези эти три франка!
О Румынии швейцарские газеты почти не писали. Аргези перестал удивляться этому, когда в полицейском участке произошел следующий разговор:
— Имя?
— Иосиф Теодореску.
— Национальность?
— Румын.
— Что вы сказали?
— Румын.
— А это что такое? О такой национальности я что-то не слышал, — сказал полицейский с явным удивлением.
— Загляните в карту, — дерзко ответил Аргези.
— Это какой материк? — спросил серьезным тоном полицейский.
— Для вас материк неизвестности, — ответил Аргези. — А для меня это моя родина.
— Ваша профессия?
— Профессии у меня еще нет.
— Ваше постоянное местожительство?
— Постоянного места жительства у меня тоже нет. Снимаю комнату на Павильонной, четырнадцать.
— Временно?
— Да.
Полицейскому было все ясно — этого типа нужно провести по рубрике «подозрительный». Подумаешь, «материк неизвестности»! Пусть им занимается тайная полиция.
Из полицейского участка он вышел поздно. Женева спала, нигде ни огонька, только свет уличных фонарей бросал на опустевшую набережную страшные тени изуродованных голых ветвей платанов. Аргези свернул к району Павильонной. Что же предпримет полиция в дальнейшем? Может, спросить об этом мудрого турка Али? Какое совпадение! Бухарестский Али, старый продавец браги и восточных сладостей, прижавший его, маленького Янку, к своей костлявой груди, и этот турок Али Фехми, умный собеседник и сосед, содержащий свою лавку в переулочке неподалеку от Павильонной. Не заглянуть ли к нему?
Али продавал табак. Его лавка выходила на улицу одним окном и застекленной дверью, вечно запертой на ключ. Она открывалась только по звонку и только перед знакомым клиентом. Лавка Али походила на старый ящик, куда бросают домашний железный лом, старые календари, тряпье и хранят гвозди, молоток, клещи, тиски и прочие необходимые в хозяйстве вещи. Из-под прибавка с медными, турецкой ковки весами торчали истоптанные ботинки хозяина. Старый застекленный шкаф служил ему библиотекой, а весь его товар лежал в четырех жестяных коробках и в одной керамической бочке. Табак Али Фехми получал с родины, его клиенты — настоящие ценители табака, и он, Али Фехми, знает цену обхождению. Он при самом клиенте распеленает туго затянутую крепкими ремнями навощенную пачку и, словно перед молитвой, чуть призадумается, потом медленно доберется до отливающих золотом желтых листьев. Они высохли под горячим, родным солнцем Али и распространяют знакомый одному ему в этой стране гелветов душистый и неповторимый запах. В такие минуты он подымал на Аргези свои задумчивые глаза и обещал:
— Я расскажу вам, господин Аргези, когда-нибудь расскажу вам свою историю. Мог бы я писать так, как вы, я бы рассказал в книге об этом всему миру. А так все умрет вместе со мной. Умрет, господин Аргези.
Сквозь занавешенные стекла струился еле заметный огонек: Али еще не ушел в заднюю каморку, где готовил себе кофе и нехитрую еду, читал Коран и отдыхал. Услышав стук, он отодвинул уголок занавески. Не ожидая вопроса «Кто там?», Аргези приблизился к стеклу и сказал:
— Откройте, Али, это я, сосед ваш.
— О, как это вовремя вы пришли, господин Аргези, как я ждал вас! Вы видели, что пишут сегодня газеты? Русский броненосец «Потемкин» поднял восстание. Вы посмотрите!
Женевские газеты на первых страницах печатали обращение судовой комиссии «Потемкина» «Ко всем европейским державам».
— Вы только посмотрите! — потряхивал газетой Али. — Моряки повели крейсер в Констанцу, а правительство Румынии отказалось дать топливо, продовольствие! Вы только посмотрите!
Аргези не мог ничего ответить. Да, конечно, он румын, ему стыдно за то, что правители его страны отказались помочь русским революционерам. Но они и не могли этого сделать. Король Карол I ничем не отличается от русского императора Николая II. У них даже бороды почти одинаковы, а мозги уж наверняка, они зажаты тем же самым обручем короны тщеславия и величия. Бунтовщиков надо давить объединенными силами. И конечно, «цивилизованный» мир, «европейские державы», к которым обращаются потемкинцы за помощью, скорее помогут их задушить, чем дадут топливо или продовольствие.
Али слушает эти рассуждения Аргези, долго молчит, берет зарытый в раскаленном на плите песке кофейничек, наливает по-особому приготовленный напиток, для дорогого гостя постарался. Он откроет сейчас этому молодому румыну свою тайну. Он еще никому об этом не говорил. Тайная полиция долго домогалась, но Али ни слова об этом не сказал. Он, Али Фехми, был профессором в Константинополе, унаследовал от своих родителей большое богатство. У него стояли в конюшне и красавцы жеребцы, быстрые как молнии, были и необъезженные кони, у него были жены и неразлучные друзья, с которыми отправлялся не раз охотиться. Они имели все — богатство, положение в обществе, и все-таки в их горячих юных головах зародилась идея свергнуть могучего деспота Абдул-Хамида. Они решили бороться за свободу, за благо народа Турции. Но среди них оказался предатель, и все полетело. Богатство, вороные кони, красавицы жены остались в кажущихся сейчас далеким сном воспоминаниях. Он, Али Фехми, был приговорен к смертной казни, к жестокому четвертованию. Но аллах велик и помог ему вырваться из-под стражи, когда уже вели на казнь. В лодке добрался Али от Босфора до устья Дуная, приплыл в Галац и под видом юного турка, безродного сироты, продавца табака, добрался до Женевы. А здесь, под толстым переплетом Корана, у него хранятся страницы революционных книг и кодексов международного права. Он еще докажет миру, что все его устройство противоречит всемирному праву. (Чтобы снять этот подвальчик для своей лавки, Али копил целых пять лет сантим к сантиму и питался один раз в день только хлебом и молоком.) Он закрутил из табачного листа папиросу, прочистил спичкой толстый, похожий на свечу янтарный мундштук и закурил. Предложил в гостю пахучий, приправленный медом трубочный табак. Аргези медленно набивал трубку, а тем временем Али от затяжки до затяжки пел на своем труднопонятном языке тоскливую до боли песню. Небольшая комната наполнилась дымом, и собеседники, не сговариваясь, встали и вышли на улицу. Было совсем тихо, со стороны озера тянуло приятным холодком, а снежная шапка Альп, легендарный Монблан касался самой луны, и с его вершины, казалось, устремлялись вниз потоки бенгальских огней. И эти альпийские нетающие снега доносили до Али таинственный говор далекой родины. Они долго бродили по узким улицам, вдоль невысоких домов Женевы, в которых уже давно спали чиновники и часовщики, торговцы и фабриканты медикаментов. Завтра рабочий день, и надо за ночь выспаться, невыспавшемуся нечего на работу ходить. Вначале, когда только приехал сюда, Аргези удивлялся этому общему распорядку швейцарцев, потом удивляться перестал, но сам никак не мог к нему привыкнуть. Они говорили о том, о сем, снова закурили и не заметили, когда вышли из района Павильонных улиц и оказались на более широкой улице, дома которой еще хранили запах свежей извести и краски.
— Я каждый вечер уже много лет делаю этот круг, перед тем как ложиться, — сказал Али. — Легче засыпаю после прогулки. Привык. Кругом все спят, а я гуляю. В прошлом году вот в этом доме, вижу вдруг, одно окно светится. Я очень удивился. Но окно светилось и завтра, и послезавтра, и через месяц светилось, и через два месяца. Подумал: наверное, хозяева уехали или, может быть, заболели, в больнице лежат и забыли свет погасить. Потом однажды вижу — не горит. Вернулись хозяева, значит. А в следующий вечер выхожу, вижу — опять горит. Уж, знаете, я от природы нелюбопытный. А тут, думаю, спрошу квартального. Того, видно, не я первый об этом спрашивал. Ответил: «Да там один русский чудак все пишет и пишет. Говорят, хочет перевернуть мир».
За тем освещенным окном работал Ленин.