«Я обещаю греческому народу, что за двух- или трехмесячный срок с момента формирования мною однопартийного правительства я восстановлю в стране мир и порядок, объявив всеобщую амнистию. Если народ передаст власть в мои руки, я уничтожу все следы полицейского государства» — так говорил генерал Пластирас перед выборами 9 сентября 1951 года. Специалисты утверждали, что этот пропагандистский ход принесет Пластирасу лишних 120–130 тысяч голосов. Но генерал не был достаточно дальновиден, чтобы подняться на гребне демократического движения. Былая слава (генерал Пластирас сыграл видную роль в перевороте 1922 года) оставила в его душе глубокий след и внушила непреодолимое отвращение к массовым движениям. Субъективно он был очень честолюбив и полагал, что вправе (и в состоянии) стать «отцом нации», патриархом, мудрым судьей, суждения которого окончательны и безошибочны.
Теоретически, видимо, все представлялось ему предельно простым. В условиях непрекращающейся парламентской суеты, возвышения и падения некогда массовых и пользовавшихся влиянием партий должен же быть верховный авторитет, обладающий достаточной властью и мудростью, чтобы умерять страсти, разрешать конфликты, регулировать споры. Человек этот должен стоять в некотором отдалении от жгучих политических споров, чтобы иметь возможность судить лишь с точки зрения высших интересов нации.
Но как бы то ни было, генерал Пластирас стал премьер-министром, и пришла пора подумать о выполнении предвыборных обещаний. Суть их сводилась к тому, что в Греции больше не будет заключенных, не будет казней, будет всеобщее умиротворение и бесконечный прогресс. Однако после 9 сентября 1951 года миротворческий пыл Пластираса несколько поостыл. Генеральная амнистия означала бы, что на волю выйдут десятки тысяч заключенных, подавляющее большинство которых составляли участники Сопротивления и бывшие партизаны.
Вот почему по зрелом размышлении «отец нации» отказался от лозунга «генеральной амнистии» и ограничился смягчением ряда приговоров, которые были вынесены непосредственно после выборов. В их число попал и приговор «по делу 93-х».
19 ноября прошлого года, не дав проститься с Элли, повидаться с матерью и с малышом, Никоса посадили в тюремную машину и отвезли на вокзал. Там вместе с небольшой группой заключенных, перебрасываемых на Ионические острова, Никос был посажен в пустой вагон пассажирского поезда. Заключенные, не обращая внимания на грозные окрики конвойных, бросились к окнам в надежде увидеть на платформе кого-нибудь из своих близких.
Соседние вагоны были переполнены пассажирами, на узкой платформе теснились сотни людей. Вокзальные полицейские, взявшись за руки, образовали вдоль вагона с заключенными стенку и ожесточенно переругивались с напирающей на них толпой. В этой толпе, в самом ее переднем ряду, Никос и увидел Рулу. Она давно уже его заметила и, стараясь привлечь его внимание, привстала на цыпочки и размахивала поднятым над головой букетом красных гвоздик. Мысленно чертыхнувшись, Никос отошел от окна. Сумасбродная девчонка! Явиться сюда в такой день! Наверняка ее уже взяли на заметку и полицейские, и агенты, кишевшие в толпе. Во всяком случае, арестанты сразу обратили внимание на молоденькую симпатичную девушку и, оживленно переговариваясь («Чья невеста? Чья невеста, товарищи?»), улыбались ей в ответ и даже пытались посылать воздушные поцелуи, что в наручниках сделать было довольно сложно.
Тогда Никос не подумал о том, откуда Рула могла узнать точное время переезда: он был слишком раздосадован тем, что она вообще пришла на вокзал, рискуя провалить такую надежную, выдержавшую все испытания явку. Никто из группы Янниса не фигурировал в качестве обвиняемого на только что закончившемся «процессе девяноста трех», Никос радовался этому, радовался своей предусмотрительности в день ареста — и вот, пожалуйста, все поставлено под угрозу из-за прихоти отчаянной девчонки…
Наконец вагон дернулся, платформа с полицейскими, провожающими и бегущими вдогонку пассажирами стала медленно отплывать назад, и Никос рискнул подойти к окну. Рула стояла на прежнем месте, прижимая к груди букетик, и махала вслед поезду рукой. На нее никто не обращал внимания. Возможно, подумал Никос, в этом мудрость наивности: какому агенту могло прийти в голову, что девушка, которая ведет себя так непосредственно, не просто чья-то сестра или невеста? В таком случае он, раздраженно от нее отвернувшийся, должен был привлечь к себе больше внимания, чем она…
Поезд, набирая ход, катился на запад, в сторону Коринфа.
Прикрыв глаза, Никос стоял у вагонного окна и с недоумением, даже с досадой прислушивался к себе. В таком напряжении он жил эти сорок восемь часов после вынесения приговора, что появление в камере адвоката Галеоса, его бурный восторг, его поздравления («Ну, что я тебе говорил? Все двенадцать, ты представляешь, все двенадцать смертных приговоров отменены!») и все дальнейшее слилось для него в секунду, полную странной бессмысленной суеты. Он молча пожал руку Галеосу, с каким-то сожалением оглянулся на заваленный бумагами столик и вслед за дядей Костасом, хранившим невозмутимое спокойствие, вышел в тюремный коридор. Умом он понимал, что должен чего-то требовать, на чем-то настаивать, чего-то добиваться, но все ему стало вдруг безразлично. Та жизнь была закончена, смертный приговор подвел под нею черту — и надо все начинать снова. Он ждал от себя другого: облегчения, горечи, вспышки запоздалой ярости, пусть даже однозначной радости жизни, которой были переполнены теснившиеся вокруг него люди, но не безразличия, не пустоты. Само собой разумеется, это должно было рано или поздно пройти, но сам факт, что он оказался способен находиться в таком состоянии, вызывал раздражение и досаду.
Кто-то тронул его за плечо, Никос шевельнулся, с болезненным усилием открыл глаза. Рядом стоял молодой парень в треснувших очках, с курчавыми рыжими волосами.
— Тебе плохо, товарищ? — участливо спросил он.
Никос молча покачал головой.
— С «Эгины»? Где-то я тебя раньше видел.
— Из Каллитеи, — неохотно ответил Никос. Это мог быть и провокатор: была такая разновидность «подсадных агентов», которые сколачивали группы заключенных якобы для подготовки побега, а на самом деле с целью выведать адреса на воле.
— Соседи, значит? — обрадовался парень. — Саввас, студент-недоучка, закон пятьсот девять, пункт второй, двадцать лет заключения строгого режима.
Никос промолчал, хотя парень был слишком общителен для провокатора. Провокаторы навязчивы, но до известного предела.
— Где же ты там сидел, в Каллитее? — допытывался Саввас.
— Отделение смертников, — коротко ответил Никос. — Та же самая статья, только пункт первый.
Саввас моргнул, отступил на шаг.
— Товарищ Белояннис? — тихо спросил он.
Никос кивнул.
— Братья! — оглянувшись, звонко крикнул Саввас. — Белояннис с нами, братья! Никос здесь!
У соседнего окна пели песню о каламской красе, русой косе. Песня сразу оборвалась.
— Белояннис в нашем вагоне!
Никос нахмурился.
— Нужно ли?
— Нужно! — радостно сказал Саввас. — Здесь все свои.
Их обступили.
— Значит, не посмели! Значит, мы еще что-то можем! Значит, они нас боятся?
Огромным усилием воли Никос подавил свою вялость. Он не имел права на безразличие. Этим людям он нужен был другой.
— Да, товарищи, — сказал он. — Не посмели. Они нас боятся даже мертвых. Мертвые мы им еще страшнее: мертвых они не могут ни осудить, ни казнить.
— Эй, вы! — рявкнул охранник, обеспокоившись. — А ну по местам! Ишь волю почуяли, зашевелились!
Двое дюжих жандармов побежали по вагону, отталкивая арестантов от окон, расшвыривая по разным углам. Один из них положил свою руку на плечо Белоянниса. Арестанты возмущенно загудели.
— Не трогай Белоянниса! Убери свои грязные лапы! Посмей только тронуть!
Жандарм отступил на шаг, оглядел Никоса с ног до головы.
— А что это за персона такая? Министр? Генерал?
— Генерал! — крикнул Саввас.
Никос посмотрел жандарму в лицо — тот попятился.
— А черт вас разберет, — буркнул жандарм в замешательстве, — попадаются и генералы. Однако жрут гнилые бобы и не морщатся.
— Попробовал бы твой генерал из твоего котелка, — сказал Никос.
— Ну, ты! — крикнул старший охранник. — Генерал ты или нет, будешь митинговать — выкинем из вагона.
— Не выкинешь! — засмеялся Саввас. — С тебя тогда голову снимут!
…В Патрах арестантов вывели из вагона, построили, пересчитали и пешком повели на пристань, где уже стоял, чадя черным дымом, маленький пароход — из тех развалюх, что курсировали в этих местах чуть ли не с византийских времен. У трапа еще раз пересчитали и стали загонять на корму. Потом еще около часа пароход не двигался с места, по палубе топали, но вот раздался длинный гудок, и в дно и борта застучали тяжелые волны Ионического моря.
Тюрьма на острове Корфу представляла собой кольцеобразную постройку, разделенную на восемь изолированных секторов. Внутри кольца, посреди большого внутреннего двора, помещались административное здание и часовня. Бронзовый крест часовни высоко поднимался над тюремными стенами, и оттого тюрьма издали похожа была на монастырь.
После отделения смертников порядки здесь показались Никосу не слишком суровыми: двери камер днем не запирались, и заключенные могли переходить из одной камеры в другую или бродить по тесному дворику, который был в каждом секторе. О таких вольностях Никос успел уже позабыть.
Но жизнь здесь была не такой мирной, как могло показаться после напряженного гула Каллитеи. В памяти многих были еще свежи кровавые будни 1948 года. В распоряжении тюремного начальства не было собственного карательного отряда, поэтому в дни казней с материковой части страны прибывал пароход с командой «мавроскуфидесов» («черных колпаков») — террористов, которых власти использовали специально для казней в тюрьмах и концлагерях. Гудок этого парохода был слишком хорошо известен заключенным, а песни, с которыми отряд «колпаков» поднимался из города к тюрьме, были страшнее погребального колокольного звона. О приближении дня казни можно было узнать и по некоторым другим признакам: за день до прибытия «мавроскуфидесов» охрана ходила по камерам и отбирала у заключенных безопасные бритвы, а начальник караула проводил внеочередную регистрацию.
Ко времени перевода на Корфу Белоянниса полоса непрерывных казней прошла, но все равно каждый вечер заключенные напряженно вглядывались в линию горизонта: не появится ли там черный дымок «парохода смерти»? Все они были здесь как бы заложниками властей, и новая цепь казней могла начаться когда угодно.
Появление на Корфу Белоянниса было встречено заключенными с ликованием. Помилование Никоса являлось в какой-то мере и их победой: узнав о смертном приговоре Белояннису, вся тюрьма объявила голодовку. Поэтому Никос был сразу принят здесь как «старожил».
В тюрьме на Корфу, где заключенные имели возможность общаться друг с другом, выходила подпольная рукописная газета «Свободная мысль». После года пребывания в одиночках Никос вновь почувствовал себя среди своих. Именно это ему было нужно, чтобы подавить в себе безразличие, тяготившее его самого. Мало того, что он не должен был забывать о своем положении представителя и члена ЦК. В тюрьме были и уставшие, и поникшие, и павшие духом, и отчаявшиеся. Здесь Белояннис не мог позволить себе расслабиться.
— А, генеральский крестник, — радушно сказал начальник тюрьмы, принимая Белоянниса. — Ну что ж, у нас здесь морской курорт, а не тюрьма. Отдыхай, поправляйся, набирайся сил. Кормить тебя на убой будем.
Господин начальник, как видно, был большим шутником. А «генеральским крестником» он назвал Никоса потому, что своим появлением здесь Никос был обязан «отцу нации» генералу Пластирасу.
Никос пробыл на Корфу меньше двух месяцев, но и за это короткое время у него на глазах произошло бурное столкновение заключенных с тюремным начальством. Однажды, когда пробил колокол к обеду, ни один из старост не явился получать еду. Разъяренный начальник стражи помчался по камерам выяснять, что случилось, почему о голодовке не предупредили заранее.
— Это не голодовка, — разъяснили ему. — Просто пища, которую нам выдают, несъедобна.
— Несъедобна! — брызгал слюной начальник стражи. — Чем же вас кормить, дармоедов? Рисовым бульоном с лимоном и яйцами? Или вы предпочитаете кебаб?
— Обойдемся и без кебаба. Но червивые бобы и гнилые маслины есть больше не станем.
— Ах, они не станут! — бушевал начальник. — Свеженьких продуктов им подавай! Да знаете, сколько вас таких, бездельников? Всю Грецию сожрете, если дать вам поблажку.
— На воле мы сами себя как-нибудь прокормили бы. А раз уж вы взялись нас содержать — это не наша забота. Мы знаем, сколько нам положено, и больше не требуем. А кто из вас крадет — сами разбирайтесь.
— Ну, дело ваше, — сказал, вдруг успокоившись, начальник. — У вас голодовка — у нас экономия. У вас животы пухнут — нас министерство хвалит.
Два дня прошли относительно мирно. Заключенные отказывались от еды — надзиратели переглядывались и ухмылялись. А на третий день на остров прибыл специальный представитель американской миссии помощи. Прибыл без всякой связи с голодовкой — в порядке надзора. Начальник тюрьмы сопровождал его во время обхода камер. В одной из камер американец поинтересовался: нет ли у заключенных каких-либо претензий?
— К вам — нет, — сказал, выступив вперед, староста. — Все претензии, которые у нас имеются, мы выскажем вот ему, — он указал на начальника тюрьмы. — Здесь Греция, он — грек, и разговаривать мы будем только с ним. Вот когда нас переведут в Синг-Синг — тогда пожалуйста.
Однако качество еды после этого визита не изменилось, и голодовку решено было продолжать.
— Ну, подождите, — бурчал начальник тюрьмы, — поголодаете с недельку, все окрестные поставщики разорятся, явятся сюда и забросают вас камнями. А то и тюрьму спалят.
Отчасти он был прав: многие в этих местах существовали за счет поставок в тюрьму и за счет обслуживания охранников и их семей, которые жили в городе.
Однако на пятый день по всем камерам было объявлено, что завезены свежие продукты, старосты в этом лично удостоверились и голодовку можно прекращать.
Правда, нормы были сильно уменьшены, а постепенно стало ухудшаться и качество, и через месяц заключенным вновь подавались те же червивые бобы и гнилые маслины…
На Корфу Никос начал писать книгу. Товарищи, бродившие по двору, то и дело наталкивались на него, примостившегося где-нибудь в уголке с книгой на коленях и исписывающего быстрым ровным почерком четвертушки бумаги, которые он доставал из одного кармана и, покрыв записями с обеих сторон, складывал в другой карман. Стараясь не мешать, заключенные обходили Никоса стороной, но как-то раз Саввас, подойдя, осторожно спросил:
— Послушай, товарищ, а что ты все время пишешь?
— Книгу, — ответил Никос, не отрываясь, — небольшую книгу. Или, если хочешь, большой очерк.
— О чем?
— О новогреческой литературе.
— А… зачем? — поколебавшись, спросил Саввас.
Никос остановился на полуслове, аккуратно вложил карандаш и недописанный листок в книгу и поднял глаза.
— Прости, — сказал он, — не понял вопроса.
— Я спрашиваю: зачем ты пишешь книгу?
— Видишь ли, — мягко сказал Никос, — мне трудно ответить на твой вопрос. Мне кажется, я должен написать эту книгу. Именно я.
— Ну, напишешь, и что?
— А, вот теперь понял, — обрадовался Никос, — теперь я понял, что ты хочешь узнать. Мне все равно, под чьим именем ее напечатают. Важно, чтобы она была.
— Вот я и думаю, — сказал Саввас. — Пишут, чтобы стать знаменитыми. А тебе этого не надо: тебя и так знает каждый грек. Значит, есть у человека какая-то другая задача. Может быть, просто время убить?
— Ну нет, — улыбнулся Никос, — время убивать мне невыгодно. Слишком мало его у меня, времени.
— Тогда извини, товарищ. Пиши.
И Саввас отошел. Никос посидел немного в задумчивости, потом снова достал бумагу и карандаш. Не только этот юнец, многие из старых товарищей Никоса с недоумением наблюдали за его работой. Ну хорошо, пусть будет книга, но зачем так изматывать себя, зачем так спешить? Ведь смертный приговор тебе заменили на пожизненное заключение?
Никос только улыбался в ответ. Он не верил, что власти оставят его в этом «доме отдыха» до конца дней. Слишком нужен он был этим господам, и слишком мало они из него выжали на первом процессе. Рано или поздно они найдут повод и доберутся до Белоянниса. Для этого им, кстати, не придется брать крепость штурмом.
Поэтому времени у Никоса было намного меньше, чем полагали его друзья. Месяц, два — сколько еще нужно властям, чтобы собраться с духом и затеять новый процесс? И опять покатится пропагандистская колесница, и едва хватать будет времени на то, чтобы обдумывать выступления и вопросы. II очерк «Корни новогреческой литературы», мысленно совсем уже написанный, может так и уйти с ним в могилу.
Заключенным на Корфу было запрещено иметь при себе писчую бумагу. Конверты и бумага для писем закупались в галантерейной лавочке в городе самим тюремным начальством, поэтому писать приходилось на всяких случайных обрывках. Еще труднее было с книгами, а ведь для очерка, задуманного Никосом, нужно было много литературы. Загружать подобными просьбами мать, и без того метавшуюся в Афинах, Никос не смел. Деньги, которые она ему присылала, Никосу передавали, а книги просто выбрасывали. Их надо было перелистывать, проверять, вчитываться, нет ли чего недозволенного, — проще было выкинуть и не затруднять себя размышлениями. Поэтому Никос свел знакомство с одним из надзирателей, который был достаточно грамотен, чтобы почитать на досуге, но недостаточно состоятелен, чтобы, содержа большую семью, иметь возможность покупать книги. Надзиратель согласился покупать для Никоса книги в городе, с тем чтобы, сделав необходимые выписки, Никос отдавал их ему «на вечное пользование». А между прочим, хорошая книга стоила не меньше сотни драхм. За это надзиратель собирал для Никоса старые папиросные коробки, на стенках которых, аккуратно оборванных, Никос и писал. Когда у него накапливалась порядочная стопка четвертушек рыхлой густо исписанной бумаги, он передавал эту стопку на хранение надзирателю, а тот какими-то, ему одному известными путями переправлял рукопись в Афины. Надзиратель получил от Никоса заверение, что никакой «нелегальщины» в рукописи не содержится, и на этом успокоился.
Сначала Никос просто хотел перечитать давнее, полузабытое. Заученные на всю жизнь строки Соломоса, Валаоритиса, Паламаса вызывали воспоминания о гимназических годах, когда будущее представлялось героически прекрасным и однозначным. Горький сарказм Варналиса, плотный реализм Казандзакиса, трагическая фантазия Миривилиса — все то, что волновало его в далекие студенческие времена, теперь открывалось перед ним заново — шире, полнее, мощнее — с высоты прожитых лет и перенесенных испытаний. У каждого человека со временем появляется, должно быть, такая потребность — перечитать заново, новыми уже глазами те книги, которые потрясли его в юности. В юности спешишь, отмахиваешься от целых страниц, которые представляются вялыми, слишком прямолинейными либо чересчур усложненными, а оказываются потом прекрасными. В студенческие годы Никоса немного раздражала однозначность Соломоса, наивным казался его энтузиазм по поводу абстрактных категорий. Теперь же, перечитывая его торжественные и стремительные строки, Никос сидел с задумчивым просветленным лицом: это была юность нации, это была и его собственная юность.
И как-то само собой получилось, что целые абзацы из прочитанного им когда-то в студенческие времена доклада всплыли в памяти, и Никос будто слышал свой голос, юношеский, звенящий от возбуждения, голос запальчивого, немного избалованного вниманием студента, нашедшего свою тему, тему на всю жизнь. «Откуда пошла новогреческая литература? От Гесиода, Гомера, Эсхила? Слишком простой, прямолинейный, слишком механистичный подход. Как стала она тем, чем стала: своеобразным сплавом древних мифов, легенд времен турецкого ига, народных песен и вольной французской поэзии?» Пытаясь по памяти записать то, что он тогда говорил, о чем писал и что думал, Никос увлекся этой работой, все больше и больше убеждаясь в том, что ни годы заключения, ни годы политической борьбы, ни партизанские годы не прерывали в его сознании того таинственного процесса, который привыкли называть творчеством.
Конечно, работа не заполняла его целиком: он так же, как и все, жадно набрасывался на попадавшие за тюремные стены газеты, так же замирал у окна, вслушиваясь в последние новости, передаваемые по радио, пытаясь уловить недоговоренное, разгадать намеки.
А новости поступали унылые. Стремительно росли цены, дорожало все.
— Как будто это мы — побежденная страна, а не Германия, — говорили заключенные. — Там инфляция давно позади.
— Вам-то что? — огрызались надзиратели. — Вы здесь на даровых харчах, а народ мучается.
Думали они при этом, конечно, не о народе, а о том, что повышение цен съедает и их жалование. Рост цен по всей стране в два с лишним раза превышал рост зарплаты.
По-видимому, Пластирас рассчитывал на то, что Америка, стоит ее попросить, завалит всю Грецию золотом, и положение поправится само собой. В абсолютных цифрах, да еще для человека неискушенного, золотой поток, хлынувший из США в Грецию, и правда мог показаться внушительным. Миллионы по плану Маршалла, миллионы по доктрине Трумэна, миллионы через Американскую миссию помощи…
— Ну-ка, подсчитаем, — сказал Никос, — во что обошлась наша национальная гордость.
Получилась ошеломляющая сумма — что-то около двух миллиардов долларов за восемь лет.
— Сколько же выходит на каждого грека?
— Тридцать три доллара в год, — подсказал кто-то. — Меньше, чем по три доллара в месяц.
— Как раз на сигареты, — сказал Никос. — Дешево же купили Грецию…
Послушав радио, заключенные хмуро разбредались по камерам, свирепо ругались:
— Скоро с сумой пойдем по всей Европе…
Однажды вечером вспыхнул спор.
— А что вы вздыхаете, что брюзжите? — сказал Саввас. — Нам все это только на руку! Пусть грабят Грецию, пусть все разваливают! Чем хуже живет народ, тем ближе он к революции.
— Позволь, но в резолюциях ЦК… — сказал Яннис Михалопулос — полковой командир Никоса в ЭЛАС.
— Да, да, конечно: хлеб, демократия, Мир. Не думал я, что надо объяснять такие элементарные вещи…
— Но все же объясни, — настаивал Яннис.
— Да что тут объяснять? Мы требуем хлеба, потому что в стране нет хлеба. Мы требуем мира, потому что в стране нет мира. Мы требуем демократии, потому что в стране нет демократии. Все ясно даже ребенку.
— А если бы все это было? — вкрадчиво спросил Яннис. Школьный учитель по профессии, он разговаривал с Саввасом, как с гимназистом.
— Пустой разговор, — отмахнулся Саввас. — Не могут они дать все, чего мы требуем, и в этом их бессилии — наша сила. Поэтому я и убежден: чем хуже — тем лучше.
— Нет, нет, постой, — Яннис переглянулся с Никосом. — А если бы все-таки они смогли?.. Представь: ты просыпаешься — а в Греции ни одного заключенного, никто не умирает с голоду, никаких казней, и прямо тебе в постель надзиратель приносит «Ризоспастис»? Что тогда?
— Тогда я решил бы, что это сои, и снова заснул бы.
— А если серьезно?
— Серьезно — тогда нам пришлось бы самораспуститься, — отрезал Саввас.
— Вот как? — вмешался Никос. — Это очень любопытно.
— Простая логика! — Саввас разгорячился: его занесло, и он уже не мог остановиться. — Мы — партия голодных и бесправных. Не будет бесправия, не будет голода — не будет и партии.
— Смотри-ка! — засмеялся Никос. — В руках у них такое верное средство против нас, а они им почему-то не пользуются!
— Не пользуются, потому что не могут.
— Нет, друг мой, — серьезно сказал Никос. — Не пользуются потому лишь, что голодными и бесправными управлять легче. Голодный только о том и думает, как бы прокормить себя и семью. А накорми его — и уже так просто не обманешь.
В один январский день в Керкиру прибыл пароход с новой партией заключенных. Вместе с заключенными сошли на берег несколько хмурых прилично одетых штатских, в которых умудренные опытом «старожилы» тюрьмы сразу признали сотрудников асфалии. Гости, не мешкая, направились к начальнику тюрьмы, и через какие-нибудь полчаса надзиратель сообщил Белояннису, что ему велено собираться в дорогу. Товарищи Никоса по камере зашумели:
— Это возмутительно! Беззаконие! Белояннис осужден и по закону должен находиться здесь до конца срока!
Надзиратель только пожал плечами:
— У них бумага, там все в порядке, они требуют выдачи Белоянниса.
Никос молча собрался — кстати, это было несложно. Последние главы очерка были только что переправлены на волю, и брать с собой ему было фактически нечего. Он хотел написать несколько писем, но в этом ему отказано: пароход скоро отплывает, надо спешить. Это тоже было противозаконно: в случае перевода в другую тюрьму заключенный имел право сообщить об этом родным, но спорить было бессмысленно.
— Постарайтесь передать товарищам, — только и успел сказать он, — что меня увезли. Пусть об этом поскорее узнают в Афинах.
— Никос, что они затевают? — спросил кто-то.
— Поживем — увидим, — ответил Никос.
— Мы тебя не отпустим! Мы не отдадим тебя им!
Никос махнул рукой и вышел.
Однако и ему не мешало бы знать, что они затевают. Это помогло бы собраться с мыслями, решить для себя, как держаться на предстоящих допросах. Поэтому, войдя к начальнику тюрьмы, Никос потребовал показать бумаги, на основании которых его забирают.
— Бумаги в полном порядке, — недовольно сказал начальник тюрьмы, — можешь поверить мне на слово.
— В таком случае заявляю протест против незаконных действий властей.
— Твой протест будет доведен до сведения соответствующих должностных лиц.
— Я хотел бы изложить свой протест в письменной форме.
— В этом нет необходимости, Белояннис, — сказал один из штатских. — Вы узнаете обо всем скорее, чем думаете.
И он шагнул к Никосу с наручниками.
Сотни заключенных наблюдали за тем, как два конвоира усадили Белоянниса в джип, почтительно подождали, пока разместятся господа в штатском, сели сами по обе стороны Никоса, и машина бесшумно покатила по каменистой дороге вниз, к порту. На повороте Никос оглянулся, привстал, поднял над головою скованные руки — конвоиры силой заставили его сесть на место. Он не мог уже слышать и видеть, как гудела тюрьма, как кричали «Убийцы! Позор!» заключенные, как надзиратели, пуская в ход кулаки, расталкивали их по камерам… Он знал одно: то, что ждет его впереди, будет неизмеримо труднее двух месяцев, проведенных на острове Корфу.
— Народ Керкиры! — скандировала вся тюрьма. — Передай в Афины! Белоянниса увезли! Народ Керкиры! Передай в Афины…
Друзья в Афинах узнали о переводе Белоянниса с острова Корфу в тот же день. Но куда его увезли — можно было только догадываться…