В середине ночи Никос с удивлением обнаружил, что не слышит больше шагов Христоса, мерно расхаживавшего по коридору. Это могло означать только одно: он начинает засыпать. Никос приподнял голову, заставил себя прислушаться. Сотни отчетливых звуков стали просачиваться в камеру сквозь толстые стены, сквозь железную дверь. Тихий шорох осыпающейся ржавчины, бормотание ветра в наружной решетке, тонкое дребезжание куска стекла в разбитом окне, жесткое шуршание песка в щелях между каменными плитами… Сонный рокот мотора пробиравшейся по кварталу машины. И — вот оно, ожидаемое: слабый, приглушенный каменным гулом крик часового. Минута кромешной тишины — и такой же протяжный ответ.
Никос встал, обхватил себя за плечи, поежился от холода, подошел к двери и при слабом свете, проступающем в щель, посмотрел на наручные часы. Было без четверти три, до рассвета еще далеко, и времени оставалось, наверно, достаточно для полутора-двухчасового солдатского сна. Но по опыту Никос знал, что пробуждение будет тяжелым. Он вернулся к постели и сел, положив на колени отяжелевшие руки.
Завтрашних (или, точнее, сегодняшних) газет он уже никогда не увидит. Даже в асфалии, где в течение многих месяцев он не читал ни одного печатного слова (за исключением разве текстов полицейских афиш и плакатов, которыми были увешаны стены кабинета, куда его водили на допрос, — впрочем, то были не плакаты, а трогательные подписи под фотографиями «героев и мучеников» особого отдела, агентов, погибших «в жестокой битве с коммунизмом»), даже в асфалии у него была надежда на то, что придет день, когда ему дадут толстую кипу газет за прошедшие месяцы, и они узнает, чем жили люди все это время, и снова почувствует себя солдатом, ушедшим по заданию в глубокий тыл врага. Сегодня нет такой надежды: уже сейчас, может быть, в эту самую минуту в каком-то уголке земли происходят такие события, о которых он никогда не узнает. Но об этом лучше не думать…
Было чуть меньше трех, когда в каменной толще тюрьмы Каллитея зародился посторонний царапающий душу звук. Как прожорливый червь, этот звук продвигался сквозь рыхлую мякоть камня, вырастая в размерах, поглощая все прочие звуки, встречавшиеся ему на пути. Никос лег на постель, закинул руки за голову, приказал себе расслабиться: этот звук приближался к нему. Вот он вырос настолько, что расчленился на несколько рядом ползущих звуков: скрежет камня под ботинками, приглушенное дыхание спешащих людей, позвякивание амуниции.
Это были солдаты карательного отряда. Им, наверно, приказано было сбить шаг, чтобы не создавать лишнего шума. Но подковки на армейских ботинках все равно выдавали.
Рано, рано. Не будут же они стрелять в темноте. Значит, отвезут далеко от города?
Опередив всех, зазвенел ключами Загурас. Его мягкую поступь Никос узнавал издалека. Встать? Да нет, слишком много чести. Еще не хватало встретить их у дверей. Никос закрыл глаза и приказал своему сердцу биться медленнее. Сердце повиновалось, удары его стали редкими и размеренными, но после каждого удара оно болезненно сжималось: предчувствовало, должно быть, близкую и последнюю боль. Никос не знал этой боли и потому не ждал ее, а оно откуда-то знало и ждало.
Вот остановились у самых дверей. Скрип кожаных ремней, хруст песка под ногами. После паузы брякнули о пол приклады…
Прощай, мама… Спасибо тебе за все. Прости и прощай. Целую морщины лица твоего и рук твоих, больше я их не увижу.
— Что ты смотришь на меня так, сынок?
— Красивая ты, мама.
— Старая, — улыбается мать, — потрескалась, как глиняный горшок.
— Красивая, — настаивал он, — красивее тебя я никого и никогда не видел.
— А печальный такой почему? С другими шутишь, я знаю, улыбаешься, а со мной все грустишь.
— С тобой мне не надо улыбаться, мама. Губы мои устают улыбаться, и глаза смотреть весело устают. С тобой мои губы и глаза отдыхают. Ты понимаешь все лучше, чем другие. Тебя не надо утешать.
— Понимаю, сынок. Убьют они тебя.
— Убьют, мама. На этот раз убьют. Меня, но не мою правду.
— А что мне от твоей правды? В семью ее не примешь, и сад ею не огородишь. Уж лучше бы ты был неправым и не сидел здесь за решеткой. Сидел бы в Амальяде в гостинице нашей и играл с постояльцами в тавли.
— Ой, лучше ли?
— Мне лучше, тебе — не знаю. Не усидел бы ты со старухой. Опять за решетку потянуло бы. Ну вот, смеешься. И снишься ты мне маленьким последнее время… К смерти это, старухи говорят. Будто качаю я тебя на руках, а ты какой-то худенький, хворый, горячий, желтый… и все смеешься. Качаю, баюкаю, пою тебе песенку…
— Не плачь, мама. Прости меня, мама.
— Да разве я виню тебя, сынок. Одна осталась, вот и горько. Все думаю: вдовий сын теперь, в народе говорят — судьба тебе должна улыбнуться. Да, видно, не успеет…
— Ты не одна, мама. Внука видела?
— Видела.
Мать поджала губы.
— Чем недовольна, мама? Или нехорошего внука я тебе преподнес?
— Хорошего.
— Расскажи, какой он.
— Разве она тебе не рассказывала? Каждый день видитесь.
— Рассказывала. Но я хочу, чтобы ты рассказала.
— Что ж, хороший мальчик. Горластый, боевой. Весь в тебя. И тоже вдовий сын…
Мать заплакала тихо, но тут же вытерла слезы.
— Бледный очень, болезненный. Сколько хлопочу — не отдают, изверги. Нужно им дитя невинное…
— Ты уж постарайся, мама.
— Да я стараюсь. Горе выпало какое крошке… ни отца, ни матери, в тюрьме растет, черепками играет. Ох, не умею я. Разбередила я свое сердце и твое растравила. Побледнел даже. Лучше уж мне сидеть и молчать.
— А ты сиди, молчи. Я на тебя смотреть буду. Устала ты, мама.
— Как не устать. Все ноги сбила. Из конца в конец города день и ночь, как молодая, бегаю. Одних посольств сколько…
— Ты им в ноги особенно не кланяйся.
— А что, с меня не убудет. Поклонюсь и поплачу, если надо. Да ты не думай, не обижает меня никто. Под обе руки поднимут, до дверей проводят, ручкой помашут — все вежливы со мной очень. Жалеют, говорят, сострадают. А то молчат, да вздыхают, да пожимают плечами.
— Мама…
— Ничего, ничего, сыночек. Не я одна так мыкаюсь. Сколько людей сидит, сколько матерей пороги обивает — на улицах черным-черно. Ее величество королева со мной изволила говорить. Через переводчика, правда, по-гречески-то она не хочет, ну да бог с ней.
— Слышал я о вашем разговоре.
— Да какой разговор? Я ей про детей, а она мне — про коммунистов: все, мол, они должны быть примерно наказаны. Все — преступники.
— Мама, не верь.
— Я и не верю, сынок. Я тебе верю. Люди узнают на улице — руки мои целуют. Такого сына, говорят, родила, такого сына. На всю Грецию один такой, говорят. Не знаю, как насчет всей Греции, а у меня и правда один… В американском посольстве тоже разговор имела. Сказали мне: а что вы беспокоитесь? Сын-то ваш не очень волнуется. Улыбается, значит, уверен, что все будет в порядке. И вы будьте уверены.
— Это кто ж с тобой так разговаривал?
— Ты не заступиться ли за меня хочешь? Не большой человек говорил, незначительный. К значительному меня не допустили. Ты прости меня, старую, что я все не так делаю. Бегаю, бегаю, полгода уже в Афинах, и все без толку. Может, я забыла куда сходить? Посоветуй…
— Не беспокойся, мама, ты ничего не забыла…
…Завизжали засовы, дверь с тяжелым шорохом приоткрылась, и в камеру, отчего-то пригнувшись, вошел Мицос. Мягко ступая, подошел к постели, тронул Никоса за плечо.
— Вставай, — коротко сказал он.
Никос молча встал, заправил рубашку в брюки, обулся. Посмотрел в лицо Загурасу — тот отвел глаза. Надзиратель был бледен, даже как будто осунулся. Губы его тряслись.
— Да ты не бойся, — тихо сказал ему Никос.
Он взял со стола приготовленные с вечера письма, протянул Загурасу.
— Это — начальнику тюрьмы. Пусть направит властям. А здесь — о сыне. Смотри не потеряй ни одного листка.
— Все будет как надо, — глядя в сторону, сказал Загурас. — Еще какие просьбы?
— Попрощаться с Элли.
— Только потише.
— Да уж как получится.
В дверях показался офицер.
— Готов Белояннис?
— Готов, — сказал Никос и шагнул мимо него в коридор. Там, приклады к ноге, стояло шестеро солдат карательного отряда.
— Объяснения требуются? — спросил офицер.
— Все и так ясно, — ответил Никос. — Едем дышать воздухом.
Офицер быстро взглянул на Никоса и удалился.
Солдаты перестроились, встали по трое с обеих сторон. Никос провел рукой по волосам, привычно дотронулся до подбородка.
— Ну, пошли, — сказал он.
Солдаты не двигались с места: они ждали возвращения офицера. Никос сделал несколько шагов и остановился у двери третьей камеры.
— Элли… — тихо позвал он.
Загурас, озираясь, открыл дверное окошко. Сквозь решетку Никос увидел бледное лицо Элли: она давно уже стояла, прижавшись к двери, прислушиваясь и не веря себе.
— Никос! — вскрикнула она. — Нет, нет!.. Я с тобой, Никос, я пойду с тобой!
— Нет, Элли, нет, — сказал Никос, подойдя к двери так близко, что, если бы не решетка, коснулся бы губами ее лица. — Ты будешь жить, так надо. Кто же отомстит за меня, если не ты?
— Пустите меня! — кричала, не слыша его, Элли. — Откройте дверь, слышите? Я не хочу помилования, не хочу жить, пустите меня с ним!
От крика и плача Элли в ближайших камерах послышалось движение.
— Никос! — крикнул за железной дверью Такис. — Никос, тебя увозят! Эй, кто там? Загурас! Иди сюда! Что же ты, трус? Дай попрощаться с Никосом!
Коридор загудел, забегали надзиратели. В двери камер били ногами.
— Никос! Никос! — кричали в соседнем секторе. — Мы отомстим за тебя!
— Никос, Никос! — повторяла вся тюрьма.
В конце коридора появился командир карательного отряда.
— Нельзя было без шума? — хмуро сказал заспанный Григорис.
— Прощай, Элли! — тихо проговорил Никос. — Больше я тебя не увижу…
Через решетку он подал Элли бумажник, фотографию, ручку — все, что было у него в карманах. Снял с руки часы и тоже протянул ей. Она машинально взяла, не видя ничего от слез.
— В чем дело? — злобным шепотом сказал, подбежав, офицер. — Кто позволил? Почему до сих пор не надеты наручники?
Загурас стоял поодаль, прислонившись к стене, и отчужденно смотрел в сторону. Взяв на себя инициативу, Григорис оттеснил Никоса от двери, Христос подскочил с наручниками.
— Держат их тут… — офицер выругался. — Развели демократию, чтоб вас…
Он сделал знак, двое солдат взяли Никоса за локти.
— Прощай, Элли! — крикнул Никос в наглухо уже закрытую дверь. — Береги сына!
— Убийцы, убийцы! — кричала, захлебываясь слезами, Элли. — Будьте прокляты! Кого вы хотите убить! Будьте вы прокляты!
— Никос, мы отомстим! — гудела тюрьма.
— Ну, господин старший надзиратель, — сказал офицер Загурасу, — крупные неприятности вам обеспечены. Слово солдата.
Загурас в упор взглянул на офицера — тот отшатнулся: такие дикие были у надзирателя глаза.
— Будьте добры, бумаги… — с натугой проговорил Загурас. — Еще раз взглянуть… Там не все в порядке.
— Что?! — вспыхнул офицер. — Ах ты, тюремная крыса!
— Попрошу бумаги, — тупо повторил Загурас. — Там завтрашняя дата… надо проверить.
Побагровев, офицер сунул ему под нос бумаги.
— И печати нет, — сказал Загурас, даже не взглянув на документ.
— Обойдешься и без печати! — рявкнул офицер и побежал за солдатами.
…Возле коридорной решетки стоял пожилой священник. Осеняя пространство перед собой широким крестным знамением, он выступил навстречу Никосу.
— Бог милостив, сын мой… — заговорил он жидким тенорком, но Никос, которого все еще держали за локти солдаты, перебил священника.
— Отче, я вас прошу, — сказал он нетерпеливо, — уважайте данный момент. Вы же видите, я иду на расстрел.
— Отпустите его, — сурово сказал священник солдатам.
Солдаты повиновались.
— Напрасно вы вмешиваетесь в эти дела, отче, — с досадой проговорил Никос. — Ну, что вы мне можете сказать? И что я могу вам ответить? Все это лишнее.
Поклонившись, Никос перешагнул через порог сектора и зашагал по коридору, держа перед собой скованные руки. Священник еще раз перекрестил воздух ему вдогонку, но солдаты заслонили от него Белоянниса.
Мотор старенького трофейного «опеля» никак не хотел заводиться. Алекос и Рула, изображая гуляющую парочку, уже несколько раз проходили мимо переулка, где стоял «опель» — Василис все еще копался в моторе, и по его устало опущенным плечам видно было, что дело это почти безнадежное.
— Вот видишь? — сказала Рула. — Хороши мы были бы завтра ночью. Все люди на местах, а из-за такого пустяка срывается все дело.
— Да, было бы обидно… — согласился Алекос. — Впрочем, здесь под уклон. В крайнем случае, можно снять машину с тормозов, и она выкатится сама, своим ходом. Если угодно, даже пустая…
— Послушай, ты, фантазер! — сердито сказала Рула. — Может быть, мы вообще проведем всю операцию вдвоем? Ты сидишь за рулем фургона, я выталкиваю машину на улицу и бегу на поворот с револьвером…
— Не извращай, пожалуйста! — обиделся Алекос. — Если есть возможность обойтись малыми силами, надо эту возможность использовать. Мы должны беречь каждого человека…
— Так сказал бы Белояннис.
— Тем более. Я уверен, что он был бы на моей стороне.
— А я не уверена, — грустно сказала Рула. — Увидишь, он еще надерет нам за эту акцию уши…
— Дай-то бог… И все-таки Яннису надо было сказать.
— Яннис не должен иметь к этому никакого отношения! — горячо проговорила Рула. — Все должны сделать мы, мы сами. Чтобы, в крайнем случае, кроме нас, никто не попался.
— Пойду-ка я посоветуюсь с Василисом… — сказал Алекос. — Если и он будет против моей идеи, тогда я от нее откажусь.
— Какой идеи? — нахмурилась Рула.
— Да насчет того, что машина должна быть пустая.
Василис был против. Он гневно отверг эту идею как детскую и бредовую: в машине должны быть люди, во-первых, потому, что тяжелый армейский грузовик раздавит пустой «опель», как скорлупу, а с людьми шофер не посмеет. Ну и, во-вторых, люди в «опеле» могут завязать с солдатами перестрелку и задержать карательный отряд на какое-то время. А еще Василис дал понять, что не стоит отрывать его от дела ради таких пустяков.
— Однако уже три часа ночи, — сказал Алекос, вернувшись к Руле, которая ждала его на том самом углу. — Мы здесь можем порядком примелькаться.
— Ну, кто же знал, что мотор откажет? — возразила Рула. — Мы должны были еще раз осмотреть место? Должны. «Опель» надо было отсюда забрать? Надо. Тем более что он нам завтра понадобится днем: легче будет собрать всех людей. Сейчас Василис разберется, в чем там дело, и увезет нас отсюда, и до завтрашнего вечера мы на этом месте не появимся.
— А если он не разберется? — спросил Алекос.
Рула не ответила. Она вдруг вся напряглась и взяла Алекоса за руку:
— Тихо… Слушай…
Со стороны окраины на бешеной скорости мчалась машина. Время от времени шофер включал дальний свет, и мощные фары выхватывали из темноты редкие дома и деревья.
— Бежим! — сказал Алекос, схватил Рулу за руку и потащил.
Они едва успели перебежать через улицу и скрыться в тени высокого здания.
— Военный патруль, — тихо проговорил Алекос, когда машина пролетела мимо.
— Сама вижу, — резко сказала Рула. Черты ее лица сразу вдруг обострились. Она в упор посмотрела на Алекоса и поняла, что он думает о том же, о чем и она.
— Нет! — сказала Рула и для убедительности отрицательно мотнула головой. — Нет! Завтра в полночь.
Алекос молчал. Тут вой мотора послышался уже со стороны Каллитеи, и тот же «лендровер» военной полиции, полыхая фарами, вылетел из-за угла. На этот раз сноп яркого света ударил прямо в стену, возле которой они стояли. Завизжали тормоза. Машина по инерции промчалась еще несколько десятков метров и остановилась. Резкий голос крикнул из темноты:
— Стоять на месте! Будем стрелять!
Послышались шаги торопливо приближающихся патрульных. Мотор взревел: очевидно, «лендровер» дал задний ход.
И в это время из бокового переулка, тихо рокоча, выкатился «опель», за рулем которого сидел счастливый Василис.
— Быстро к машине! — скомандовала Рула.
Пригнувшись, Рула и Алекос побежали к «опелю». Видимо, уже поняв, в чем дело, Василис на ходу распахнул им дверцу.
— Успеем! — задыхаясь на бегу, проговорил Алекос. — Вот только бы…
Он замолчал и, продолжая еще бежать, вдруг резко потянул Рулу за руку в сторону. Рула с удивлением взглянула на него — Алекос все больше припадал на левую ногу, потом остановился, резко выпрямился и отпустил Рулу.
— Все, — спокойным голосом сказал он. — Жаль…
— Алекос! Нельзя! — не своим голосом крикнула Рула, но Алекос уже падал на стремительно расступавшуюся перед ним землю…
Громко, навзрыд заплакав, Рула схватилась за дверцу подкатившего «опеля»… «Опель» тихонько катился, мотор его тихонько урчал, Василис медленно сползал к левой дверце, а Рула широко раскрытыми глазами смотрела не на своих убийц в патрульной машине, а назад, в сторону Каллитеи, откуда уже слышался нарастающий рокот моторов автоколонны…
Это везли на казнь Белоянниса.