Кто взманил меня на путь знакомый,
Улыбнулся мне в тюремное окно?
Из всех слов могучего и первородного русского языка, полногласного, кроткого и грозного… языка живого, сотворенного и творимого, больше всего люблю слово ВОЛЯ.
Зимой 48–49 гг. шарашку передали новому хозяину — МГБ. Начальником стал Антон Михайлович В. Тот самый инженер-полковник, который экзаменовал меня в Бутырках. Прибывали все новые партии заключенных спецов. Главным образом связисты, радиоинженеры и радиотехники, но были инженеры и других специальностей, а также физики и химики…
Солженицын сдавал библиотеку трем молодым и, как нам казалось, необычайно привлекательным девушкам. Он попросил новое начальство включить и меня в рабочую группу. Нужно было заново инвентаризовать не только старые книги, но еще и несколько тысяч новых книг и журналов.
Работать рядом с женщинами, слушать их голоса, видеть улыбки, вдыхать запахи дешевых духов и пота, нечаянно прикасаться в тесноте, шутить — было и радостно, и тревожно.
Мы старались не спешить. Состязались в добросовестности и педантичности.
Руководил приемом библиотеки инженер Аушев, заведующий отделом технической документации. На первый взгляд он показался неприступно строгим и словно бы даже брезгливо поглядывая на нас сквозь толстые роговые очки. Он был немногословен, сохранял неизменно суровую мину и суховато-деловой тон. Но постепенно мы разговорились, узнали, что он и сам отсидел по статье 58–9 (вредительство), работал на шарашке и остался вольнонаемным научным консультантом. Оказалось, что и Антон Михайлович тоже бывший зек, осужденный в 1930 году по делу Промпартии и досрочно освобожденный за изобретения и рационализаторские предложения…
Значит, и мы могли надеяться!
Несколько заключенных Антон Михайлович вызвал в свой кабинет.
— А, Лев Зиновьевич, гутен таг! Бонжур! Весьма рад видеть вас в добром здравии.
Необычны были и жовиальное приветствие, и то, что назвал он мое настоящее отчество, а не по метрике — Залманович, как всегда называли тюремщики и следователи.
— Итак, господа, я собрал вас, чтобы сообщить весьма приятное известие. Отныне вы являетесь работниками научно-исследовательского института. Особо важного и особо секретного.
Мы с вами должны разработать новые системы секретной телефонии. Должны изобрести и изготовить такой телефон, чтобы на многие тысячи километров могла поддерживаться связь абсолютно надежная, абсолютно недоступная для любых подслушиваний, любых перехватов. Подчеркиваю — АБСОЛЮТНО. В настоящее время существует несколько типов секретных телефонов. Но абсолютной гарантии нет ни у одной системы. Кое-кто из вас, вероятно, имел дело с телефонами ВЧ… Они применялись на фронте в крупных штабах. Связь по ВЧ предохраняет только от прямого подслушивания на линии. По проводам передается ток высокой частоты, модулированный звуковыми сигналами от мембраны. Подслушивающий воспринимает лишь непрерывный писк. Но достаточно подобрать фильтр, отцеживающий высокую частоту (а при современной технике это простейшая задача), — и разговор становится внятно слышим. В последние годы применяются более сложные системы — так называемой мозаичной шифрации. В годы войны ими уже пользовались и наши союзники, и наши противники, и мы. Звуковые сигналы разделяются частотными фильтрами на три или четыре полосы и с помощью магнитного звукозаписывающего диска дробятся по времени. На короткие доли — от 100 до 150 миллисекунд. Шифратор перемешивает эти частотно-временные отрезки. И по проводу идет этакое крошево из визгов и шумов. А на приеме передачу декодируют, и восстанавливается первоначальная речь… Такие системы более или менее устойчивы, поскольку противник не может подслушать разговор, пока не создаст аналогичный шифратор-дешифратор… Пока! Но в конце концов создаст. А наша с вами главнейшая, важнейшая задача — достигнуть АБСОЛЮТА. Кажется, у Бальзака есть новелла «Поиски абсолюта»? Вот и мы с вами этим займемся. Работа предстоит напряженная, трудная, весьма ответственная. Но зато и чрезвычайно интересная. Для того, кто способен по-настоящему увлечься научной, технической проблемой, для того, кто мыслит не от сих до сих, в пределах рабочего дня и тарифной сетки, — короче говоря, для настоящего ученого, инженера, интеллигента, — все эти задачи не столько трудны, сколько прельстительны. В них источники высочайших наслаждений ума. И к тому же last but not least, когда мы успешно решим поставленные задачи, то это принесет вам и весьма реальные блага. Досрочное освобождение. Высокие награды. Достаточно, если я скажу, что за работой нашего НИИ будет наблюдать непосредственно товарищ Берия и будет докладывать лично товарищу Сталину.
Когда мы уже заканчивали передачу библиотеки, пришел новый арестант, светло-розовый, седой, в обвисшем пиджаке, — видно, здорово похудел, Александр Михайлович П., инженер-экономист, осужденный по пункту 10 на десять лет. Отбыл треть срока. Он сказал, что Антон Михайлович поручил ему руководить особой исследовательской группой, в которую включены Солженицын и я, позднее будут добавлены еще работники, столько, сколько мы скажем.
— Вы филолог? Говорят, много языков знаете? Значит, лингвист? А вы математик? И то, и другое — как раз то, что нам требуется. Мы втроем составляем руководящее ядро статистических исследований русского языка… Что нужно, чтобы разрабатывать новую аппаратуру? Нужно знать материал, с которым она должна работать. Если бы здесь разрабатывали фотоаппаратуру, мы стали бы изучать фотопленку, фотобумагу, линзы, физику света, оптику и т. д. и т. п. Но здесь разрабатывают телефоны, и мы будем изучать язык, речь. Вы слыхали про такую науку — фонетику?.. Что, вы даже преподавали немецкую фонетику?.. Нам требуется русская, но я думаю, что есть же, наверное, общие научные принципы. Итак, значит, первое, что нам нужно, это исследовать материал нашей телефонии — русский язык. Исследовать его фонетически и математически, то есть статистически. Сколько и каких есть букв… А вы не смейтесь, — я имею в виду, как они часто встречаются, как разные буквы проходят по телефонным линиям. Мы с вами должны вести научную работу, а что главное в научной работе? Опорочить предшественников. Да, да, именно так. Изучить все, что было раньше, и доказать, что все это ошибочно, недостаточно, не так, не туда, не потому… Сегодня же мы должны подготовить план работы и вечером доложить Антону Михайловичу… Что значит «невозможно»?.. Вы не можете себе представить, какой план?.. Ну и пусть вы ничего не знаете и не представляете. Я знаю еще меньше вашего. Но зато я знаю, что нужен план. Какой-нибудь. Не важно, умный или глупый, реальный или нереальный. Планы никогда не выполняются. Но их всегда можно перевыполнить. Сейчас нам нужна бумага с заголовком: «План». Ну, если хотите, если вы такие принципиальные, — напишите: «Проект плана». И соответствующий красивый подзаголовок. А потом несколько пунктов, грамотно сформулированных: «Изучить… Исследовать… Рассмотреть… Проверить… Наметить… Провести… Разработать…» и т. п. и т. д. Антон Михайлович все это перечеркнет, исправит, а мы будем делать что-либо совсем другое.
Нас вызвали на совещание, в котором участвовали Антон Михайлович и его заместитель по научной части — инженер-майор Абрам Менделевич Т., тонколицый, курчавый, смуглый очкарик с золотой медалью сталинского лауреата. Было решено, что мы проведем статистическое исследование слогов русского языка. Задача: установить хотя бы приближенно общее количество основных речеобразующих слогов. Какие именно слоги наиболее часто встречаются, примерные порядки величин их частости и насколько они зависят от содержания (темы) разговора.
Наш бригадир, то и дело напоминавший, что необходимо опорочить предшественников, очень обрадовался, узнав, что такое исследование еще никогда не проводилось в России в достаточно больших масштабах.
Новая заведующая библиотекой, миловидная девушка — лейтенант ГБ, доставала нам журналы и газеты из московских библиотек. Она сразу же завела внешний абонемент в библиотеке Ленина, Академии наук, Центральной технической, Иностранной и др.
Солженицын разработал математические условия исследования. Он заказывал учебники и новые работы по статистике, по теории вероятности. А я обложился книгами, журналами и брошюрами по общему языкознанию, фонетике, истории русского языка.
Планами предстоящих исследований мы занимались и в рабочие часы, и на прогулках. Солженицын объяснял мне теорию вероятности, втолковывал принципы математической статистики, а я давал ему уроки общего языкознания, теоретической и практической фонетики.
Рабочим местом фонетической бригады оставалась «старая полукруглая» (так мы называли комнату библиотеки). Сперва мы подобрали тексты. После недолгих споров согласились вести исследование по четырем направлениям. Во-первых: язык современной художественной литературы, — для этого брали отрывки из романов и рассказов («В окопах Сталинграда» В. Некрасова, «Звезда» Э. Казакевича, «Спутники» В. Пановой, «Белая береза» Бубеннова, «Кавалер Золотой Звезды» Бабаевского, «Борьба за мир» Панферова и др.). Во-вторых, собственно разговорный язык. Для этого объектами исследования избрали новые пьесы (К. Симонова, Н. Вирты, А. Софронова, А. Штейна и др.), а также диалоги из прозаических произведений. В-третьих, язык публицистический и ораторский, — газетные статьи, стенограммы речей и докладов, и в-четвертых — язык технической литературы.
В ходе работы эти четыре потока свелись к двум: разговорная речь и литературный (книжный, газетный) язык. Труднее было договориться о том, как именно в ходе исследования выделять звуковой состав речи. Бригадира мы убедили вдвоем, что, например, в слове «здравствуйте» должно рассматривать не три слога, а два — то есть так, как оно произносится: «здра-сте» или «дра-сте» либо, в половине случаев, даже как один слог «драсть». И что нужно заменять буквы, передавая действительное произношение, например, не «другого», а «другова», не «город», а «горат» и т. д.
Солженицын, основываясь на теории вероятности, определил наименьшее количество текстов, которые нужно было исследовать. В каждом из четырех «потоков» не меньше 20 тысяч слогов, то есть в общей сумме — 80, а для пущей верности мы решили — 100 тысяч.
Бригадир старался участвовать в наших подготовительных работах, а мы старались возможно терпеливее выслушивать его пространные, обычно беспредметные наставления. Но он оказался полезен как энергичный администратор — организатор и технический исполнитель. Он составлял списки нужных книг, аккуратно в двух экземплярах — один для библиотекарши, один для нас, ходил к начальству выпрашивать и подбирать «кадры», нарезал из плотной бумаги учетные карточки, сам считал и наблюдал за работой счетчиков.
В иные дни их бывало до десяти человек. И зеки, и вольные. Мы с Солженицыным с вечера готовили тексты, то есть карандашом разбивали их на слоги и заменяли буквы. Мы проверяли друг друга, т. к. договорились неударные а и о помечать твердым знаком (ъ), а неударные е и и — мягким (ь), смягчение согласных — апострофом, е, ю и я в начале слогов заменяли на йэ, йу и йа.
Счетчики начинали работать с утра. Перед каждым из них лежала стопка бумажных полос, заготовленных бригадиром, и стояли 3–4 щитка с большими буквами — фонетическими знаками по нашей упрощенной системе фонетической транскрипции.
Для каждого слога заводилась отдельная бумажная полоска. Наш бригадир в лагере работал нормировщиком и обучил нас учету «конвертиками»: четыре точки, шесть штрихов — десяток.
Читающий сперва медленно произносил целое слово, потом раздельно по слогам. Счетчик, услышав «свой» слог, должен был сказать «мой» или «мой-новый» и начать новую карточку.
Так за три недели мы обработали более ста тысяч слогов и насчитали из них немногим больше трех с половиной тысяч фонетически разных. При этом менее сотни наиболее частых слогов составили почти 85 % из всей массы обработанных текстов.
Мы убедились, что слоговой состав нашей речи в общем довольно постоянен, независимо от жанров и тем. Различия выражались главным образом в сравнительно редких звукосочетаниях. Самыми частыми и при общем подсчете, и в отдельных потоках оказывались одни и те же слоги. Первые места, как правило, занимали и, на, нъ, въ…
Когда статистический аврал уже заканчивался, наша бригада была включена в новосозданную акустическую лабораторию, начальником которой стал Абрам Менделевич Т. — он же помощник начальника института по научной части.
Антон Михайлович выслушал наш предварительный отчет с явным удовольствием:
— Оч-чень интересно!.. Оч-чень. Даже если в частностях вы напутали или ошиблись. При таких порядках величин можно пренебречь мелочами. Они, как говорится, не имеют роли, не играют значения. Для нас важны общие данные. Итог. Валовые показатели. Слышим-то мы ведь не букву, а слог. Букв у нас 30–32… Ладно-ладно, пусть это не буквы, а звуки. Начальству не следует делать замечаний. Вы ведь, кажется, были майором? Эрго, должны знать, что начальник не опаздывает, а задерживается, не спит, а отдыхает, не ошибается, а бывает неправильно проинформирован… Это — железный закон!..
Ваша бригада меня порадовала. И радость начальства уже сама по себе высокая награда! Но я вам еще и объясню причины радости. Единицей измерения разборчивости в канале связи издревле служит именно слог. Артикуляционные таблицы для испытания телефонных систем составляются из слогов. Сколько сочетаний возможно из двух-трех букв, — пардон, звуков, — если их общее число равно даже не 30, а, скажем, 20? А ведь есть еще и такие односложные слова, которые образуются из более чем двух-трех дискретных единиц, например: СПОРТ, СКЛОН, ФРАХТ, ТРАКТ и т. п… Вы, Александр Исаевич, вероятно, без особенного труда рассчитаете… Вот именно, астрономическое число… Догадываюсь, что не всякие сочетания возможны. Однако то, что обнаружили вы, — три тысячи шестьсот и сколько-то там… пусть набежит еще хоть сотня-другая не частых слогов, — это, батеньки мои, число конечное, вполне обозримое. И значит, для нас, телефонистов, весьма любопытное. Приятно любопытное. Так вот, вы и будете докладывать на первой научной конференции института. Извольте приготовить сообщения краткие, но максимально информативные.
Шарашка распространилась на все здание. Преграды были сняты, открылось множество новых комнат. В самой большой из них, где потом разместилось конструкторское бюро и обычно проходили все собрания «вольняг», состоялась первая научная конференция.
Вперемежку с офицерами, поблескивавшими серебром погон, и штатскими вольнягами сидели десятка два спецконтингентщиков в потрепанных пиджачках, куртках и гимнастерках. (Тогда еще не ввели арестантской робы. К лету нас всех обрядили в синие комбинезоны из чертовой кожи.)
Докладывали трое. Сначала я рассказал о звуковом составе русской речи, о теории фонем, о работах Щербы и Бодуэна де Куртенэ. Более всего налегал на различия между письменной и устной речью, между условиями разборчивости текста «на глаз» и речи «на слух». Потом Солженицын говорил о математических принципах нашего исследования слогового состава, и в заключение бригадир доложил его статистические итоги, объяснил, что мы впервые открыли «слоговое ядро» русской речи, и более всего напирал на непосредственную полезность этого открытия для телефонистов. Уверенно «опорочив» применявшиеся ранее артикуляционные таблицы, как не соответствующие науке и живому языку, он доказывал, что необходимо безотлагательно приступить к составлению новых и уже действительно научных таблиц.
Вопросов было немного. Больше всего пришлось на мою долю. Инженеры — и вольные, и заключенные — требовали более точных определений понятия фонемы в «физических параметрах», т. е. как именно отличаются отдельные звуки речи друг от друга по частоте, по амплитуде.
Начались прения. Заключенный, профессор математики Владимир Андреевич Т., ленинградец, образованный, ироничный говорун, привык везде быть «душою общества» и задавать тон. Он глядел в потолок, задирая седеющую бородку-клинышек, и доказывал, что все разговоры о фонемах, фонетике и прочих лингвистических умозрениях суть чисто академические кабинетные, может быть и занимательные фантазии, но весьма далекие от реальной жизни и тем более — от научно-технической практики.
— Я помню, в среде флотских офицеров в Кронштадте некогда бытовала шутка: за трапезой говорили на английский лад — «Уаляй, уипей уодки». Какие уж тут фонемы! А ведь все и понятно, и разборчиво.
Он хотел посмешить, но никто даже не улыбнулся.
Антон Михайлович, заключая конференцию, сказал, что статистические исследования были оригинальной, в некоторых отношениях спорной, но практически полезной работой. Главное теперь — не успокаиваться на достигнутом, не увлекаться «чистой наукой». Наши почтенные теоретики лингвисты и математики должны все свои усилия подчинить требованиям нашей практики. И работать в повседневном контакте с инженерами, с техниками. Непосредственно в лаборатории.
Владимир Андреевич в камере говорил нам:
— Надеюсь, вы не гневаетесь на меня за попытку научного спора? Я на какое-то мгновение увлекся, вообразил, что нахожусь перед интеллигентными слушателями. Надеюсь, что вы-то меня поняли?
Он был арестован и осужден в Ленинграде во время блокады. По его словам, он и раньше не скрывал презрительной неприязни к «той парадоксальной деформации Российского государства, которая наступила после известных событий 1917 года». Он признавал, что последние годы, особенно во время войны, стали обнаруживаться некие тенденции, так сказать, к вправлению вывихов и восстановлению переломов…
— И уж, как у нас положено, посредством весьма радикальных мер. «Любит, любит кровушку русская земля…» Но я скептик. Битую посуду можно склеить, а разбитую вдребезги национальную культуру несколько труднее…
Владимир Андреевич не любил гулять, предпочитал курить в коридоре, где между камерами стояли длинные столы, за которыми сражались «козлы» и шахматисты. Своих постоянных собеседников называл «клуб трепангов». Иногда я осмеливался ему возражать. Так бывало, например, когда он вещал, что жизнь русского театра прекратилась уже в 20-е годы.
— Мейерхольд был штукарь, хулиган, разрушитель, вечный «анфан терибль». Но он все же еще имел отношение к театру. Вот его и прихлопнули. А взамен что? Ансамбли песни и пляски… Эти, как их, декады разных нацменов. Балаганы. Ярмарочные гульбища, а не театр! У нас в Питере Юрьев был последним монархом на русской сцене. В Москве таких актеров уже не осталось… Ах, художники! Прошу вас, хотя бы при мне, просто из любезности не произносите МХАТ. Мерзкая кличка! Совершенно не русское слово. Какое-то отхаркивание, а не имя театра. Да, так вот, Московский Художественный, разумеется, был некогда любопытным, даже значительным явлением. Но за последние два десятилетия он стал серенькой, заурядной казенной труппой. Алексеев, то есть Станиславский, был, конечно, одаренным актером. Хотя и несколько однообразным, с этакой купецкой патетикой. «Любим Торцов идет!..» Я всегда предпочитал петербургскую сцену. А в Белокаменной, даже в Императорском Малом, всегда попахивало замоскворецким душком. Но пресловутая «система Станиславского» — это уже нечто более близкое к правилам уличного движения, к медицине, к психиатрии, чем к искусству…
Отнюдь нет, любезнейший! Заблуждаетесь. Никакой я не классицист, не ретроград. Это вас так учили — кто не с нами, тот уж конечно реакционер. А я вот, совсем напротив, очень любил, например, «Кривое зеркало» Николая Николаевича Евреинова, о каковом вы и представления не имеете. Ах, все-таки слыхали! Что ж, очень приятно обнаружить столь редкостную осведомленность в отпрыске вашего… э-э… поколения и вашей интеллектуальной среды. В таком случае вы должны, конечно, понимать, что я никак не стародум, не — как это ваши немцы говорят — «альте перюке». Бывал я ив «Бродячей собаке», всегда высоко ценил таких модернистов, — или, по-вашему, буржуазных декадентов, как Николай Степанович Гумилев… Как, и вы его цените?!.. А вас не смущает то обстоятельство, что он был расстрелян, или, как это по-вашему, его «шлепнули» в Чека за участие в монархическом союзе?.. Ах да, конечно же, «Капитаны», «Африка», «Нигер», «Изысканный жираф»… Как же, как же, в наше время все гимназисты от этих стихов с ума сходили. Но я предпочитаю «Шестое чувство» и «Трамвай»… Может быть, вы и об Осипе Мандельштаме слышали?..
Я сказал ему, что «Век-волкодав» восхищенно читал Владимир Луговской в 1940 году за именинным столом одной аспирантки ИФЛИ, и многим, в том числе и мне, очень понравилось.
— А вы не ошибаетесь ли? Пролетарский поэт и восхищался стихами контрика? И никто не донес? И никого из вас не взяли, как говорится, «на цугундер»? Не смею сомневаться, коль скоро вы настаиваете. Но дивлюсь, дивлюсь! Истинно неисповедима российская жизнь…
Да-а, так вот, Московский Художественный театр я весьма высоко ставил… Того же Алексеева и, разумеется, Шверубовича-Качалова. Отличный голос, истинно бархатный баритон… Хорошие манеры. Что ни говорите, а дворянская киндер-штубе — это не детская горница в том же доме, где лабаз. Хороша бывала Ольга Леонардовна Книппер, супруга, нет, вернее, вдова Чехова. И Немирович-Данченко был неплохим антрепренером, да-да… именно антрепренером, отнюдь не режиссером, или, как теперь говорят, «худруком»… Тоже не русское, несносное словцо… Каким был Художественный театр, отлично помню. И это несравнимо с нынешним МХАТом… Видел я, видел перед войной «Три сестры», и «Синюю птицу», и «Анну Каренину». Ну и что же, «Сестры» и «Птичка» — музейные реликвии. Мертвые оболочки. А «Каренина»… Я и роман-то не очень люблю. «Толстой, ты доказал с терпеньем и талантом, что женщине не следует гулять ни с камер-юнкером, ни с флигель-адъютантом, когда она — жена и мать…» Но уж на сцене… Мадам Тарасова — вальяжная советская домохозяйка, а не жена тайного советника. Хмелев лучше. Серьезный актер. Но играет он не аристократа, не царедворца, а этакого благопристойного директора треста… Прудкин — типичный прапорщик или юнкер Керенского. После Февральской революции стали евреев допускать к офицерским званиям в юнкерских училищах… Туда устремились юнцы из интеллигентных семейств. Были среди них фронтовики — «вольноперы» — вольноопределяющиеся и недавние солдаты после ранений… Вот вы небось не знаете, что те юнкера, которые в октябре «защищали» Зимний дворец, были не менее чем наполовину евреями. Тогда антисемиты утверждали, что именно потому Зимний пал. Это все чепуха, такие же легенды, как «штурм Зимнего»… Ведь никакого штурма не было. Временное правительство сгнивало на корню, разложилось и растерялось. Подавив так называемый корниловский мятеж, оно лишило себя армии. Воинские части в Петрограде либо сочувствовали большевикам, либо просто не хотели драться ни с красной матросней, ни с отрядами рабочих, ни, менее всего, со своими братьями — такими же солдатами… Вот они и лузгали семечки, тискали кухарок, а кто половчее — и водочку добывали. В гарнизоне дворца числились юнкера и женский батальон. Юнкерами никто толком не командовал. Они еще верили Керенскому, но тот сбежал. А женский батальон был уж вовсе нечто анекдотическое. Мадам Бочкарева во главе нескольких сотен белошвеек, истерических барышень и кающихся проституток… Зимний не нужно было штурмовать. Все двери стояли открытыми, — входи кто хочешь. Там и жертв не было. Только несколько юнкеров застрелились от стыда и отчаяния… Я в те дни спокойно разгуливал по всему Петрограду. Нигде никаких боев не замечалось. Трамвай ходил как ни в чем не бывало. Рестораны и кафе переполнены. В театрах обычные спектакли. Издавались все газеты. В нескольких местах возникали перестрелки. Не бои, а именно короткие перестрелки. Кое-где люди чуть погуще обычного толпились у афишных тумб или вокруг газетчиков. Но в том году ведь все время где-нибудь митинговали… Потом оказалось — произошел переворот. Нет больше министров, а всем правят Советы и народные комиссары. Советы и раньше уже были, смешно сказать, — в иных случаях они тогда распоряжались куда как авторитетней и решительней, чем впоследствии, когда все государство стало именоваться «советским». И Советы раньше были, и комиссары. Так и назывались — «комиссары Временного правительства». Так что перемены показались несерьезными. Просто дворцовый переворот. Одно временное правительство заменено другим. И только уже зимой, когда разогнали Учредительное собрание, стал я чувствовать и понимать, что происходит нечто катастрофическое, даже апокалипсическое. Тем более весной, когда капитулировали перед немцами, когда стали закрывать газеты… Вот тогда-то оказалось, что мы совершили «прыжок в царство свободы»… Так это у вас, кажется, называется…
Владимир Андреевич сердился, когда ему возражали, но меня он терпел в «клубе трепангов», потому что я все же лучше других мог оценить его литературно-театральную эрудицию и несколько раз искренно восхитился его необычайной памятливостью и образованностью. Ссорились мы редко, и то по совершенно неожиданным поводам, когда меня застигало врасплох какое-нибудь его парадоксальное или анекдотическое утверждение. Так было, когда он упрямо стал доказывать, что никакого Шекспира на свете не было, а все шекспировские драмы и стихи сочинил Фрэнсис Бэкон… Это, мол, совершенно бесспорно, т. к. уже перед войной некий его английский приятель-математик впервые расшифровал математически зашифрованную автоэпитафию Бэкона и т. д. Но разозлился на меня Владимир Андреевич не за возражения по существу, а после того как я напомнил, что примерно то же самое говорил и писал Луначарский, когда он в своих «антишекспировских» рассуждениях склонялся то к графу Дерби, то к Бэкону… Сравнивать его с этим «нарком-снобом», «большевизаном в крахмальной манишке»!
— Засим я могу только прекратить наши бесполезные словопрения…
В дни октябрьских и майских праздников некоторых заключенных полагалось «изолировать». Критерии для отбора были прежде всего чисто формальные: изымались осужденные за «террор», за побеги из мест заключения и те, кого неоднократно судили, — «рецидивисты». А также те, кто слыл слишком общительным и авторитетным в арестантской среде… Мы с Паниным и Владимир Андреевич неизменно попадали в число изолируемых. У меня числилось три судимости, — пусть по одному и тому же делу, но ведь все определялось числом бумажек; у Панина — лагерная судимость. Не нравилось, видимо, начальству и то, что у меня было много друзей-приятелей и репутация «адвоката» — я часто помогал арестантам писать жалобы, прошения и т. п. А Владимир Андреевич был и общителен, и активен, и несомненно очень авторитетен.
В первый раз нас изолировали как бы стыдливо. Придумали «срочное, особо секретное задание» — дешифровать телеграмму, перехваченную в Западном Берлине. Владимир Андреевич должен был размышлять над текстом как математик, я — как лингвист, а Панин и еще несколько инженеров и техников должны были разрабатывать конструкцию шифратора, который следовало бы применять для дешифрации. Среди этих инженеров был кроткий ленинградец с «традиционно ленинградским» пунктом — 58–8 (террор) — и даже один бытовик, неоднократно судимый ворюга.
Нас разместили в подвальной комнате, приставили отдельного надзирателя. Три или четыре дня (6–8 ноября) нас отдельно кормили, отдельно выводили на прогулки. Ничего мы, разумеется, не расшифровали.
В следующие разы нас, уже безо всяких поводов, просто увозили на праздничные дни в Бутырки. В первый раз я пытался было протестовать, хотел объявить голодовку. Владимир Андреевич отговорил:
— Бросьте вы это! Любые протесты — пустая суета. А я вот лучше всего чувствую себя именно в тюрьме. Здесь я беспредельно свободен. Да-с, да-с, и вы-то уж должны были бы это понимать. Что такое свобода? Познанная необходимость! — не так ли? Вы доказываете, что все происходящее у нас историческая необходимость. Революция, гражданская война, коллективизация, ликвидация, индустриализация… И опять война, и блокада, и голод, и опять ликвидация — этсетера, этсетера — это все, по-вашему, суть историческая необходимость. Так почему же вы так разгневались на вашу личную порцию исторической необходимости?.. Я придерживаюсь иных мнений. Для меня свобода — это прежде всего свобода мысли, духа и свобода личного выбора. Но я полагаю нелепым протестовать здесь. Я даже доволен. На шарашке я вынужден размышлять по заданиям начальства о шифрах, шифраторах, абстрактных и конкретных проблемах криптографии, криптофонии и прочая, и прочая… Там мой выбор стеснен обстоятельствами. Ведь я вынужден и действовать и думать именно так, а не иначе, для того чтобы не угодить на этап, на лесоповал, в шахту… А здесь, в камере, я бездельничаю и могу мыслить беспрепятственно о чем вздумается. В действиях и в поступках выбор мой крайне ограничен стенами, дверью, тюремным распорядком. Но в этих внешних пределах я внутренне абсолютно свободен! Хочу лежать — лежу, хочу сидеть — сижу, хочу — вот, беседую с вами, захочу — буду играть в шахматы… Да-с, я все больше убеждаюсь, что рожден для тюрьмы. Сегодня мыслящий русский человек может быть свободен только в тюрьме.
Полемическое выступление Владимира Андреевича на первой «научной конференции» нас неприятно поразило, — нельзя так спорить со своим братом-арестантом при начальстве. Позднее он еще более резко выступил против проекта шифратора, разработанного Паниным, и несколько раз жестоко поносил серьезные криптографические работы других заключенных. Все работавшие в особой «математической группе» говорили, что Владимир Андреевич, конечно, выдающийся ученый, умница, талант, эрудит, но еще и неуемный склочник, сварлив, завистлив, не терпит чужих успехов.
Из нас троих он лучше всего относился к Солженицыну — тот слушал его внимательно, серьезно, не ввязывался в споры и, хотя был профессиональным математиком, не стал его соперником, отказался работать в математической группе, занялся акустикой-лингвистикой. Панин временами сердил ревнивого профессора — то вторжением в его собственную заповедную область криптографии, то слишком решительной и недостаточно «парламентарной» полемикой в защиту своего «языка предельной ясности».
Ко мне он относился с вежливой сдержанной неприязнью. Позднее я узнал, что он считал меня стукачом, и к тому же особенно опасным — интеллигентом, который не подделывается к собеседнику, а спорит с ним и «тем самым провоцирует».
Однако именно благодаря Владимиру Андреевичу, благодаря его злой придирчивости и язвительным нападкам, иногда вздорным, но чаще всего дельным, я все настойчивее учился — читал, исследовал, расспрашивал… Ведь я и сам знал, что мои лингвистические познания поверхностны, приблизительны, а представления о криптографии, физике и акустике вовсе ничтожны. И для того, чтобы отвечать на его придирки и попреки, а потом все больше увлекаясь, я конспектировал книги и статьи, зубрил, сопоставлял вычитанное с тем, что сам наблюдал…
Как бы ни преуспевать в самообразовании, особенно полезны бывают суровые, недружелюбные учителя.
В те годы вольного и невольного ученичества моими наставниками стали барственный чекист-интеллигент Антон Михайлович и непримиримый, насмешливый «идейный антипод» Владимир Андреевич.
«Спасибо тем, кто нам мешал», — сказал Давид Самойлов.
Благодарю их тем более искренно, что ведь они не только мешали, но во многих случаях и помогали моим урокам.