Макс Вебер в своих штудиях о протестантстве и капитализме говорит в пользу гастербайтерства: «Можно считать установленным, что самый факт переезда на работу в другое место является одним из наиболее мощных средств повышения производительности труда…»
Переведем это замечательное наблюдение в другую область, биологически не менее важную. В новой обстановке человек наэлектризован на любовь в гораздо большей степени, чем в привычной. Оттого-то так много браков распадается в эмиграции. Новая среда сулит небывалые радости, по силе не уступающие самым ранним, детским и юношеским. Перед человеком — величайшее искушение: вернуть молодость, и не как-нибудь, а во всеоружии опыта. (Говоря: человек, я, не подумайте дурного, и женщину тоже имею в виду, хоть злые языки и утверждают, что она — друг человека.) Молодость уже и возвращена — тем простым фактом, что ты в новой обстановке неопытен, как юноша, как ребенок. Если человек при этом не стар и не лишен творческого инстинкта, нужны очень сильные защитные средства. Опасность подстерегает на каждом шагу.
Что было моим щитом? Потребность в устоях, тяга к цельности, пропущенная через русское слово. Чувство, родственное религиозному. «На время — не стоит труда». Священное писание русского интеллигента помогало тем, что его меристема проходила через мое сердце: я сочинял. Были стихи, написанные кровью (неважно, удачные или нет). И были слова, произнесенные всерьез, предположительно — навсегда (когда произносились, верилось, что навсегда). Была потребность оставаться последовательным во всем, в том числе и в любви. Я точно знал, что жить — ни с одной женщиной не смогу, что Таня стала частью меня самого. Но внутренний мир было непросто, даже мучительно согласовывать с внешним. Ужас моего положения удесятерялся тем, что я, в свои 38 лет, женщинам нравился. Особенно — пока был нов, был оттуда. Новый человек в устоявшейся среде не только несет дополнительный заряд любовного электричества, но и невольно индуцирует его у окружающих. Новый человек, по силе воздействия, не то же самое, что новая среда, но всё же катализатор. А израильские женщины, не мне вам говорить, сударыня, вообще очень свободны и раскованы, ханжеству не подвержены. Для большинства из них половая близость — отнюдь не космический акт, не «дивный сплав миров, где часть души вселенской рыдает, исходя гармонией светил», а дело житейское. Большинство относится к этому просто, очень современно (из чего было бы опрометчивостью заключить, как делают иные российские завистники, что среди израильской молодежи и в израильской армии царит разврат). Израиль — страна, где все — братья и сестры, а при этом инцеста — нет. Конечно, русский интеллигент из сочинителей мог бы вспомнить, что у Александра Блока только влюбленный достоин имени человека. Это как раз возражение Лермонтову, оно читается так: на время-то — лучше всего. Проспер Мериме тоже тут со своей подсказкой: «Они сошлись, соединили руки и несколько минут стояли, задыхаясь и дрожа, охваченные тем острым волнением, за которое я отдал бы сто лет жизни философа». Долой философию! Теория суха, а древо жизни пышно зеленеет. Короче говоря, первые месяцы в Израиле были для меня, в некотором роде, пыткой и кошмаром.
Л.Ф. (назовем ее так) и ее муж, из пещеры 84/36 центра абсорбции, программисты, получили ссуду на открытие собственного дела, сняли квартиру под офис в верхнем Гило (432/48) и закупили оборудование: новейшие компьютеры, от одной мысли о которых у меня голова шла кругом. Программистом я был средней руки, но всё же любил это дело, программировал для советских машин эпохи мезозоя и даже с ними, этими динозаврами, умудрялся некоторую радость получать. Я всё еще был диковинкой в центре абсорбции; народ вокруг меня бурлил и клокотал; люди, страшно вымолвить, оспаривали друг у друга мое внимание — как у монарха… вот если б мои стихи таким спросом пользовались! Неудивительно, что на мою просьбу показать мне эти компьютеры Л.Ф. с готовностью откликнулась и повела меня в этот еще не открытый офис. Там, вдосталь налюбовавшись на технику (и поняв, что мне пришлось бы изрядно потрудиться, чтобы ее освоить… потому что и о рабочем месте у Л.Ф. и ее мужа можно было в принципе говорить), я вдруг и понял, что стоит мне сейчас сделать одно неосторожное движение, и жизнь примет новый оборот. Может, и почудилось. Может, я наговариваю на честную женщину (хотя, конечно, она не перестала бы в моих глазах быть честной, повернись дело иначе). Герцен в своей нетленке премило описывает, как однажды не устоял в подобном случае. Новейшая литература тоже за подсказкой в карман не полезет. Но Бог миловал… Чего стоит супружеская верность, если она не подвергается испытаниям?
Я знал по опыту: тяжело день-два, много три, а дальше наваждение отпустит, расправлю плечи и подниму голову. Гордость свою подогревал словами: «такие болезни, как воспаление легких и влюбленность, переношу на ногах, без постельного режима».
Есть женщины в русских селеньях… А в еврейских? От сравнения удержаться невозможно. Какие из них лучше в глазах предателя, в моих глазах? Меня вырастила русская женщина, в детстве вокруг себя видел я исключительно… нет: преимущественно русских. Родина входила в сердце через них. Константин Симонов, родившийся с армянской фамилией, имя себе сделал и состояние сколотил на этом простом наблюдении: на том, что женщина, русская женщина — ключевое слово в постижении родины, особенно в военное время. Кто не знает чудненьких стихов 1941 года Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины? Там всё об этом: «русская околица», «русские могилы», «русские обычаи», «русская земля», «по-русски рубаху рванув на груди», а самое главное — «русская мать», «русская женщина»:
Я всё-таки горд был за самую милую,
За горькую землю, где я родился,
За то, что на ней умереть мне завещано,
Что русская мать нас на свет родила,
Что, в бой провожая нас, русская женщина
По-русски три раза меня обняла.
Стихи, конечно, не совсем честные (не говорю: не совсем замечательные: вы, сударыня, и без меня услышите, как в них слова скрипят… по-русски скрипят: что это за насру сская?). Советская армия в годы второй мировой войны была, по своему составу, русской только наполовину. Каково было слушать и читать Симонова воинам-татарам или воинам-армянам, отступавшим по тем же дорогам Смоленщины? Но их не спросишь, они отмолчатся, а евреев можно спросить, даже нельзя не спросить, потому что они, евреи, памятливы и словоохотливы; они так или иначе вам скажут, притом даже в Израиле, что стихи эти — великие, что за родину (это слово непременно с прописной буквы у них пишется: фетишизация чисто советская) они сами или их отцы сражались не зря, и что русские женщины — самые замечательные, сердечные, задушевные.
Мой опыт не противоречит этой поэзии. Сейчас я им поделюсь, только сперва попытаюсь определение дать. Кто она, русская женщина? Которая скака на коню остановит, та и русская? Или по языку? Никаких великороссов нет и никогда не было; они — миф. Та же Смоленщина Симонова — исторически и этнически на треть польско-литовская. Те женщины, что Симонову и его Алеше кринки несли, «прижав, как детей, от дождя их к груди» (попробуйте выговорить эту строку; особенно хорошо это отдождя́ихк) были русскими разве что условно, по принципу отталкивания: в том смысле, что — не немки. Так же точно и великоросса приходится определять как человека без еврейской бабушки. Евреи необходимы России как воздух. Без них там самоидентификация невозможна. С отъездом последнего еврея Россия ушла бы на озерное дно, подобно граду Китежу.
Мне довелось встречать замечательных русских женщин. Все они были умны без острословия, отличались цельностью и достоинством, дорожили простыми, вечными ценностями, а из чувств у них сильнее всего была выражена способность сострадать, потому что страдать в России исторически приходилось больше, чем в других местах. Так русские женщины видятся из России. Задушевность и сердечность отстраняем; они у каждого народа свои, идут часто в первую очередь через язык, через родные звуки. За свою родную задушевность каждый народ готов соседнему народу глотку перегрызть. Если, однако, на ту же русскую женщину взглянуть с Кавказа, где, что ни говори, любое крохотное племя много древнее старшего брата, то она, воспетая в стихах и прозе, предстает в чрезвычайно невыгодном свете: чуть ли не шлюхой. Это — очень твердое представление, свойственное кавказским христианам не в меньшей мере, чем тамошним мусульманам; образованным людям — не в меньшей мере, чем толпе. Русская женщина свободнее восточной. Ее спектр — шире. Рядом с прекрасными, хоть совсем не тургеневскими и не некрасовскими женщинами, которыми нельзя не восхищаться, я помню других; самая отвратительная на моей памяти, из встреченных мною за мою долгую бжизнь, профессиональная мошенница, — тоже называла себя русской и православной…
А еврейская, израильская женщина — свободнее русской, хоть она и с восточными корнями. Совершенно та же аберрация: рядом с русской, глазами русского — собирательная еврейка выглядит развратной, циничной, бестактной. Она ярче, артикулированнее, самостоятельнее русской, она менее привязчива, и всё это собирательному русскому не нравится, кажется наглостью. Спору нет, конкретная еврейка может быть вообще любой — совершенно как русская может быть любой; глупой, пошлой — тоже; сколько угодно; говоря словами Буденного из анекдота: «смотря какая бабель». Но всё-таки первое, что приходится сказать при сравнении, это — что еврейка независимее русской. А дальше — кому что по душе. Мне (я ведь о себе пишу, над собою смеюсь) больше по душе еврейская женщина. Совершенно точно знаю: цельности, сострадательности, задушевности и других достоинств найду в ней не меньше, чем в русской. Это — мой выбор; если угодно — мое предательство… Немец, наступавший по дорогам Смоленщины в 1941 году, собирательный немец, так же точно нес в душе образ собирательной немки, которая для советского человека — Эльза Кох, а для него была слепком с богоматери.
Мне известно только одно русское стихотворение, воспевающее (поэтизирующее) тещу: мое. Александру Александровну Костину я любил, как мать, притом, что у нас с нею не было общих интересов, не считая моей дочери и ее дочери. Была ли теща типичной русской женщиной из простых? Похоже на то. В ее лице, фигуре и характере, кстати это или нет, отчетливо проступала северная, варяжская примесь.
Еще об одной русской женщине, у которой в роду явно были болгары или турки, если не цыгане, скажу два слова: о моей однокласснице, а потом однокашнице по физ-меху в Политехническом. Я еще в школе вздыхал по ней много лет, а студентом за нею ухаживал. Когда нам было по двадцать, на факультете нас считали парой… напрасно считали. Далеко ли простирался ее антисемитизм? Допускаю, что не шел дальше неприятия внешности (ее самое принимали за еврейку, что ей очень не нравилось), дальше неприятия физиологического типа: не нравились хищный профиль, глаза навыкате, мало ли что. За такое не упрекнешь, а человек она была хороший. Выходя замуж за другого, решилась сказать мне: «С тобой мне было бы интереснее». Сохранила ко мне дружеские чувства. В 1986 году (мы не виделись с 1970-го) решила вдруг поздравить меня с сорокалетием, без письма и звонка приехала с букетом цветов на Шпалерную, а ей сказали, что я уже два года как в Израиле. В 1994 году мы встретились. Она помнила обо мне, переживала за меня; перечитывала, думая обо мне, блоковское Девушка пела в церковном хоре, где героиня молится «за всех уставших в чужом краю». Обмолвилась, что среди подстерегавших меня опасностей ей виделись «эти женщины»… какие, не сказала, не довела свою мысль до конца. Я и сам не знал, «какие», и вот решил задуматься.