Имя Сергея Дедюлина я впервые услышал в начале 1980-х, в кочегарках, от Саши Кобака. Произносилось оно с уважением. Человек был выслан за то, что издавал машинописный журнал Северная почта; текстолог, по слухам, был незаурядный; оказался в Париже, работает в Русской мысли… Сейчас не объяснить, да что там: и самому-то мне не очень понятно, но в ту пору, я это хорошо помню, название Русская мысль звучало несколько неадекватно, почти смешно. Чудился в этом XIX век — и вздор, а вместе с тем, в противоречие сказанному, и серьёзность. Мы-то — к каким названиям были приучены: Знамя, Октябрь… Другим носителем имени Дедюлина была Римма Запесоцкая, с которой меня в 1983 году познакомил тот же Кобак. Римма с Дедюлиным приятельствовала, оставалась в контакте с ним и после его эмиграции; имелся даже какой-то канал для писем и рукописей.
Я написал Дедюлину из Иерусалима 9 июля 1984 года, еще до письма к Аллою, но и до получения ответа от него, на адрес, полученный от Риммы (15, рю де Порто-Риш, 92190, Медон):
«Дорогой Сергей, мне поручено передать Вам привет от Риммы Запесоцкой, с который мы (моя жена и я) в последние годы очень подружились… Мне хорошо известно, что Вы некогда приняли участие в моей судьбе: пожалуйста, примите и мою запоздалую благодарность. В наших интересах и судьбах достаточно общего, и я не упущу случая быть Вам полезным. Мы давно знакомы заочно. Жаль только, что человека, которому я обязан нашим знакомством [Кобака], я уже не могу назвать (вероятно, и прежде называл напрасно) моим другом. Возможно, Вас интересуют ленинградские литературные новости — я расскажу Вам о них, если пожелаете, в следующем письме.
Решаюсь теперь побеспокоить Вас несколькими необременительными просьбами. Во-первых, здорова ли З.А. Шаховская? — если да, сообщите, пожалуйста, ей при случае о моем выезде. Не пишу ей, чтобы не обязывать ее непременно ответом: в последних письмах ко мне она жаловалась, что ей трудно писать. Во-вторых, не спросите ли у В. Аллоя, издателя Собрания Стихов Ходасевича, экземпляра издания для его составителя? — не зная, в каких Вы с ним отношениях, прошу во всяком случае сообщить ему мой новый адрес. Не знаю также, пристойно ли мне просить в Континенте гонорар за мою давнюю публикацию, — посоветуйте. Наконец, последнее: известно ли Вам что-нибудь о сборнике Гумилевские Чтения [по материалам семинара Ивана Мартынова]? он должен был выйти в Вене в прошлом месяце с моими (и некоторых других ленинградцев) стихами и статьей…»
Ответ от 1 августа, на трех листках размером с открытку, с обеих сторон исписанных красным шариком, пришел чуть ли не через месяц. Я едва разобрал написанное — так небрежен оказался почерк. Как если б этого было мало, Дедюлин еще прибегал к сокращениям. В письме он жаловался на загруженность работой, писал, что вот прямо сию минуту уезжает в отпуск (в отпуск!), сообщал, что вернется 26 августа, спрашивал о ленинградских делах, о Сергее Стратановском и Обводном канале [машинописном журнале Кирилла Бутырина и Стратановского].
«Очень хотел с Вами поговорить на многие конкретные темы… Главное — сообщите Ваш телефон!!! Я давно бы Вам позвонил!»
Как объяснить иностранцу, что телефон для меня — недостижимая роскошь?
«Аллой не работает у нас с февраля — странно, что Вы не знаете этого…»
Нет-нет: совсем не странно. Откуда мне было знать? Я живу своею жизнью, не парижской, даже — не ленинградской.
С Шаховской Дедюлин оказался незнаком, интереса к ней не питал, кивал на ее статьи в Вестнике РХД — как если б сам я мог симпатизировать Шаховской как писателю! Меня в ней привлекал и завораживал последний живой представитель настоящей России.
Дальше Дедюлин писал, что сообщил обо мне Н.Горбаневской — и гонорар в Континенте ждет меня; что La Press Libre гонораров не платит, но Иловайская, «будучи замечат. человеком, помогающим многим как только может, сказала, что найдет способ заплатить Вам нечто вроде гонорара». Из письма Дедюлина я узнал, что Русская мысль один раз уже печатала мои стихи (в 1982 году); к письму был приложен экземпляр с публикацией. Дедюлин слышал, что я дал «большое интервью "Свободе"»; обещал попытаться устроить мне бесплатную подписку на газету (и устроил); приглашал в сотрудники: «Вообще — наш Гл. ред. Вам симпатизирует заочно и будет рад, если Вы захотите писать для "РМ"… буду рад Вашим стихам и другим текстам…»
Мне рады! Не чудо ли? Мне протягивают руку. Дружба с Дедюлиным казалась делом решенным. Вот только аббревиатура РМ в кавычках вызвала у меня тихое бешенство… ну, да ради дружбы чего не проглотишь…
Не знаю, сколько времени это письмо странствовало и где оно могло задержаться (не в израильской ли разведке, мне не поверившей?), а только 29 августа я писал в Русскую мысль так, словно его не было: обращался не к «симпатизировавшей» мне Иловайской, а ко всем «членам редакционной коллегии», представлялся подробно, как если б они вообще обо мне не слыхивали — и предлагал себя в качестве автора. В это мое письмо была вложена заметка о Белянине.
Все эти странности Дедюлин с удивлением отмечает в ответном письме от 14 сентября: «дела с нашей перепиской обстоят почти катастрофически». Помню, как мучительно было читать пересказ его предыдущего письма. Эпистолярный слог Дедюлина меня озадачивал, даже удручал. Человек работает при газете: при лучшей на тот день русской газете мира, а пишет — как говорит: многословен, фразы бесхребетные. Будь я на его месте… и т.п. Вздор, конечно. Дедюлин был на своем месте, прекрасно подходил для своей работы, у меня же, по совести говоря, вообще не было места на этом свете, только признаться себе в этом было трудно. Писателю при газете делать нечего. Старая истина, но — из тех, которые усваиваешь только на собственных ошибках.
Дедюлин сообщал, что они с Иловайской рот разинули над моим письмом с «анонимным обращением ко всем членам редколлегии»; что моя заметка о Белянине тотчас пошла в набор, из-за чего даже «заметка о Сене Рогинском переместилась с внутренних страниц на третью»; что мои стихи «весьма понравились И.А., но она просила меня передать Вам, что хотела бы опубликовать подборку побольше и поэтому ждет от Вас ее». Дедюлин затевал в это время литературное приложение к Русской мысли:
«Так вот, очень Вас приглашаю участвовать в этом приложении во всех желательных для Вас жанрах… Мне бы особенно хотелось видеть Ваши тексты в ближайшем после октябрьского выпуске этого "Лит. прил.", ибо в нем ожидается рецензия одного голландского слависта на новейшую американскую монографию о Ходасевиче (изданную по-английски, разумеется), в которой он намерен в качестве положительного примера привести Ваш комментарий к 2-томнику… сейчас "РМ" платит как будто не так уж и ничтожно-мизерно, как бывало в прошлом… Вы, м.б. уже знаете, что "22", "Вр. и мы" и кое-какие еще вообще не платят гонораров даже местным эм. авторам…»
Рецензия голландского слависта на Ходасевича… Ей-богу, парижская газета оправдывала тогда свое имя — и до какого жалкого состояния докатилась она в начале XXI века! Стала бульварным листком новых русских.
О Шаховской Дедюлин сообщал, что «несколько лет назад (полтора?) она спонтанно сама ушла из тех редакций, в которые — формально — входила», потому что они стесняли ее свободу.
Были в письме и упреки:
«Так вот, И.А. просила Вам передать так: "Книги издал не Володя, а мы — и-во ‘Ля Пресс либр’"… Кстати, мне осталась неясной Ваша фраза, что я будто бы принял какое-то участие в Вашей лит. судьбе. Я с интересом и удовольствием читал Ваши тексты; исправлял опечатки… но никакого такого своего участия в судьбе Ваших текстов, а тем более в Вашей судьбе, вспомнить не могу. Помню же я, сказать правду, свою досаду или сожаление, когда увидел вышедшими из типографии Ваши книги, и там или вовсе необязательные ошибки (корректорские), или же всевозможные пропуски в библиографии — которые вполне понятны (вследствие трудной доступности для Вас в Л-де многих западных материалов), но которые я бы мог быстро в значительной степени восполнить — если б Вы вспомнили о моем существовании в Париже и попросили бы передать мне рукопись хотя бы для просмотра…»
Четверть века прошло, а всё еще обидно перечитывать. Тогда же — просто руки опустились… Я ответил:
«Ваше участие в моей судьбе выразилось уже в том, что через Вас я узнал о моей публикации в Континенте. Затем, как Вы сами сообщаете, Вы корректировали мои тексты. Разве этого мало? Вы упрекаете меня в том, что я не вспомнил о Вашем существовании в Париже при составлении библиографии. Но, дорогой Сережа, как я мог обратиться к Вам, когда мы не были формально знакомы? Кто мог уверить меня в Вашей доброжелательности и заинтересованности, и, тем более, в готовности помочь? С таким же успехом я могу спросить Вас, почему вы не предложили мне Вашу помощь. Ведь я даже не знал, что Вы — сотрудник издательства, выпускающего двухтомник. Конечно, я бы с благодарностью принял Ваши поправки, библиография — слабое место моей работы. Но ведь у меня и в мыслях не было, что с издательством возможен диалог…»
Мне, когда я сидел над Ходасевичем в Ленинграде, так нужен был в Париже именно вот такой — умный, образованный и заинтересованный — человек, внимательный критик и библиограф, только взять его было негде… Ничего я не знал. Может, Дедюлин думал, что я, подобно Кривулину, только и живу сплетнями о событиях в западных кузницах русской литературной славы… С другой стороны, откуда и ему-то было знать, что я всю свою жизнь, где бы ни жил, пребываю на выселках, в стороне от всех, в своей раковине? Кто мог объяснить ему, что я — вовсе не интегральная часть ленинградского литературного подполья, а нелюдим и отшельник? Может, он даже того не понимал, что Ходасевичем я занимался для себя, от внутренней потребности, а не ради публикации в Париже.
Писал Дедюлин из Бергамо, с симпозиума по Андрею Белому, на машинке, принадлежавшей кафедре Бергамского университета, где были перепутаны буквы з и э и отсутствовал твердый знак, за что он специально извинялся. Над названием города он поставил ударение: Бéргамо, чтоб я, по русскому обыкновению, не подумал, что город называется Бергáмо. От одного этого имени (не от Андрея Белого, от Бергамо) у несчастного беженца голова кружилась, а тут еще и симпозиум, где Дедюлин представлял лучшую русскую газету мира…
Я писал Дедюлину 23 сентября:
«Дорогой Сережа, двухтомник, а за ним и Ваше письмо от 1.8.84, я получил, — большое спасибо. В письме Вы затронули много важных для меня тем, отвечаю по порядку. С Сашей Кобаком мы формально не в ссоре. После того, как меня вызвали в ОВИР, но задолго до объявления разрешения, Саша при случайной встрече пожелал мне всего хорошего — и это, как я теперь понимаю, было его прощанием. Когда стало известно, что мы уезжаем, и народ повалил к нам валом, он не пришёл. Незадолго до вызова в ОВИР меня уволили из котельной, где вместе со мной работали Б.И. Иванов, Б. Останин и Кобак, — уволила, конечно, администрация (по сокращению штатов), но фактически — мои товарищи. Не знаю, интересны ли Вам детали; их много, и всего не расскажешь в письме. Мне представляется, что мое увольнение было тщательно спланированной интригой Иванова. Поразили меня две вещи: то, что увольнение совпало с вызовом в ОВИР, и то, как в этой ситуации повел себя Кобак. На его дружескую поддержку, взаимопонимание или хоть уравновешенный диалог, где обе стороны обдумывают свои аргументы и контраргументы, я мог, мне казалось, твердо рассчитывать. Он же не просто взял сторону Иванова, но повел себя совсем как вершитель советского судопроизводства: отчужденно и замкнуто, как если б ему была известна вся правда и ещё что-то, что он обсуждать не хочет. Мне этот стиль непонятен. Мне кажется, что всё, даже самые нелицеприятные вещи, следует говорить прямо, что недостойно строить выводы на недомолвках и сплетнях и держать камень за пазухой, — тем более между людьми, друг другу не вовсе чужими. Смешно, что вся эту буря страстей разыгралась вокруг моего увольнения: Иванову, человеку интриги, было непонятно, что как ни тяжело моё положение отказника и кормильца двух иждивенцев, я тут же уволюсь сам, если мои товарищи этого единодушно пожелают — и прямо мне выскажут. Не смешно, что между действиями редакции Часов и КГБ обнаружилась в этом случае такая согласованность. В Ленинграде давно говорят, что Часы — журнал КГБшный: одни говорят, что он прямо субсидируется из Большого дома; другие — что он там проходит цензуру; третьи — что между КГБ и православно-русопятской оппозицией существует молчаливый сговор: что обе стороны готовы мириться друг с другом на основе русской имперской идеи. Я всегда отвергал первые два мнения как бездоказательные, я не настаиваю на них и сейчас, — но зато третье уже не могу не признать заслуживающим рассмотрения. Нечистоплотность Иванова для меня очевидна, Кобак же, вероятнее всего, был ослеплён нашими с ним идеологическими разногласиями. Этот умный, прекрасно образованный и серьезный человек оказался неспособен к диалогу, к признанию другой, отличной от его собственной, правоты…»
Уф! Нужно перевести дух и отереть пот со лба, за окном ведь жара тридцать пять градусов; там земля покраснела от жары (адамá — на иврите земля; адом — красный); там верблюды пасутся, арабы торгуют, евреи ссорятся… а я вот такие вещи пишу — о Ленинграде, из Иудейской пустыни в Париж. Столпотворение смыслов. (Слово столпотворение бытовало — и мною в детстве от матери было получено — как производная от слова толпа; лет до восемнадцати я так и думал.) Где я? «Адам, где ты?» Как хорошо было бы стать верблюдом…
Стратановский, писал я дальше Дедюлину, «в числе немногих из Клуба-81 приходил ко мне с формальным прощанием… я думаю, что он единственный истинный поэт среди ленинградских авангардистов». Еще бы мне так не думать! В нашей коммунальной кухне, перед выходом на лестничную площадку, он в июне 1984 года сказал мне на прощанье (в присутствии Тани):
— Какую женщину вы увозите!
Хотел, видно, сказать: «какую русскую женщину»; явно это имел в виду. Мы с Таней переглянулись и сдержались, возражать не стали, а очень просилось на язык правду сказать: что это она меня увозит, совершенно в духе тогдашней шутки: еврейский муж — не роскошь, а средство передвижения. Она первая завела разговор об эмиграции — и переубедила меня, поначалу упиравшегося… Однако ж каковы слова! Как явственно они клали черту между Стратановским (Россией) и мною (евреем)! Сейчас никто, никто не поймет, что это была за мука: прощаться с воображаемой небесной Россией, оторваться от ее риз, сотканных из мечты и мифа. Реальная Россия вокруг нас — гроша ломанного не стоила, вызывала только отвращение; никогда я по ней не вздохнул в эмиграции, а уж Таня — и подавно не вздохнула. Но Россия русской литературы XIX века, Россия Пушкина, Россия задушевной грезы, впитанной с молоком матери, — эта Россия в лице Стратановского деликатно отстранялась от меня как от чужого… только потому, что я еду жить за границей! Перерезалась пуповина… нет, больше: мать — становилась мачехой… Но я твердо, раз и навсегда положил себе: в оценках стихов — из личного не исходить.
Про Обводный канал я писал Дедюлину: «думаю, сейчас на очереди 8-й или 9-й номер; его [журнал] редактируют Стратановский, Кирилл Бутырин и совсем еще молодой, но очень одаренный человек: Дмитрий Волчек (лит. псевдоним: Линдон Дмитриев), бывший единоличным редактором-издателем журнала Молчание (1983-84)».
Вместе с Русской мыслью в мою жизнь входила еще одна, вторая после Шаховской, носительница русской исторической фамилии (а значит — и русской грезы), к тому же — «замечат. человек»: Ирина Алексеевна Иловайская. Восьмого октября 1984 года я писал ей:
«Дорогая Ирина Алексеевна, со слов С.В. Дедюлина мне известно, что Вы доброжелательно отозвались о моих стихах и просили большую подборку, — выполняю Ваше пожелание с удовольствием и признательностью; прошу только сообщить мне, что именно и когда Вы предполагаете опубликовать. Посылаю также заметку о тамошней литературной жизни, — быть может, более подходящую для Литературного Приложения к РМ (о котором мне писал Дедюлин), чем для газеты.
Как Вы уже, наверное, догадались, я понятия не имел о том, кому я обязан выходом в свет двухтомника Ходасевича, — точнее, имел об этом искаженное понятие. Теперь, задним числом, приношу Вам мою искреннюю благодарность. Сейчас я уже не могу вспомнить, кто именно и в каком контексте произнёс при мне имя В. Аллоя. Обстоятельства места и вежливость делали меня нелюбопытным… Сожалею о моей невольной ошибке.
Отдельно благодарю Вас за Ваши усилия заплатить мне что-нибудь за двухтомник. Я сознаю, что это и непросто, и совсем не в порядке вещей, а только дело Вашей доброй воли и доброго ко мне отношения. Я таковым не избалован, а в данном случае оно тем для меня удивительнее, что мы с Вами лично не знакомы. Должен сознаться, что деньги для меня и моих близких были бы сейчас совсем не лишними. В Ленинграде мы были анекдотически бедны (исключая последние годы, когда появились посылки), уехали с четырьмя чемоданами, и живем здесь пока на стипендию, которая вот-вот кончится. С работой для меня ничего не слышно. К тому же Таня, моя жена, еще в России перенесла тяжелую операцию на позвоночнике, и вряд ли в обозримом будущем сможет работать. Есть и другие проблемы. Одна из них — издание сборника моих стихов. Со мной четыре макета книжек, небольших, по 1000 или около того строк. Одну я предложил Игорю Ефимову — он спрашивает за нее 1500 долларов, что в пять раз больше вывезенной мною суммы. Т. Буковская, через которую я отправлял из Ленинграда моего Ходасевича, дала мне понять, что к издательству Ля Пресс Либр с этим обращаться не стоит; так ли это?
Как бы ни сложилась в дальнейшем деловая часть наших отношений, я навсегда остаюсь Вашим должником…»
К письму прилагалось письмо Дедюлину и моя фотография «для продолжения знакомства». Я повторно спрашивал, о какой сумме (за Ходасевича) идет речь; писал: «среди моих проблем — полное отсутствие книг, и если бы можно было выкроить деньги на самое необходимое — на русских поэтов и хороший энциклопедический словарь, — то я, вероятно, просил бы Вас помочь мне в этом, исходя из моих тамошних денег; здесь книги очень дороги, а выбор невелик». Странные слова. Выходит, я думал, что в Париже лучше с русскими книгами, чем в Израиле? Если не в Национальной библиотеке Израиля, то уж в частных собраниях — в русских домах Иерусалима — можно было достать всё, что угодно. Но сейчас мне эти мои слова понятны: они косвенно свидетельствуют, что даже через три с половиной месяца по прибытии у меня всё еще не было ниши в новом обществе.
Мои отношения с Русской мыслью наладились; я там печатался многие годы. В начале 1986 года гостил в Париже, четыре дня прожил у Дедюлина; получил обещанные деньги от издательства (около тысячи долларов франками) и гонорары из газеты; забрал часть моего архива, присланного Аллою из Ленинграда в конце 1984 года. Личное знакомство с Дедюлиным не оправдало моих надежд; он тоже был мною разочарован. Мы с ним немедленно сцепились по поводу Бродского; не сошлись и по многим другим вопросам. Расположением Иловайской я тоже распорядился не лучшим образом, и оно постепенно стало сходить на нет.