АРДИС И ЭРМИТАЖ


Приоритеты распределялись так: на первом месте шло издательство Карла Проффера Ардис, с которого началась всемирная слава Бродского в России. Второе и третье место делили парижское издательство La Presse Libre при Русской мысли и Эрмитаж Игоря Ефимова, географически — Ann Arbor, штат Мичиган; там же, где и Ардис. Париж был ближе, но Мичиган всё же опережал его на полноздри, потому что там не подразумевалось православия. Эрмитаж издавал литературу. Игорь Ефимов, сам прозаик с прекрасной репутацией (хоть мною и не читанный), происходил из Ленинграда; у нас даже были общие знакомые: ленинградский отказник Эдуард Марков, к которому я ездил советоваться, когда угодил в отказ (в 1984 году Марков всё еще сидел в отказе, а мне вот счастье улыбнулось).

Но самым первым приоритетом, первее первого, было не где, а что: издание книги стихов. Сейчас, когда книгу издает каждый (даже те, кто не написал), не объяснишь, что это значило для полуподпольного автора: что в связи с этим мерещилось бедному сочинителю в черном бархате советской ночи.

Седьмого сентября 1984 года я отправил письмо в Ардис:


«Дорогой г-н Проффер,

прошу Вас рассмотреть вопрос о возможности издания в Ардисе книги моих стихов, макет которой прилагаю к настоящему письму. Я покинул Ленинград в июне 1984 и еще не успел полностью восстановить других моих книг, получивших распространение в самиздате. Всего мною составлено четыре стихотворных сборника (примерно такого же объема, как прилагаемый) и антология [Острова] неофициальной ленинградской поэзии за последние 30 лет, подготовленная мною в 1982 в компании с тремя другими литераторами. Пожалуйста, сообщите мне, представляют ли для Вас интерес мои стихи и упомянутая антология, и если да, то каковы Ваши условия. Живя в России, я [дальше стандартный повтор о себе]…

Я слышал, что в Вашем городе живет (и даже как будто работает в Вашем издательстве) поэт Алексей Лосев. Решаюсь просить Вас об одолжении передать ему следующее: я собираюсь публиковать большую статью о стихах его отца; быть может, он пожелает прочесть её до публикации — в этом случае пусть он мне напишет, и я незамедлительно вышлю ему копию таковой.

Приношу свои извинения за то, что пишу Вам по-русски.

Почтительно, …»


Не скажу: всегда, нет, а всё же в большинстве случаев я сторонился протекционизма, старался обращаться в редакции с улицы, без литературной рекомендации, показывать товар лицом. В хорошие времена — твердо держался этого правила. В минуты растерянности — случалось, отступал от него. В сущности, Страна и мир — не такое уж и отступление: я писал незнакомому человеку, подчеркивая, что подкрепляю своё письмо ссылкой на человека едва знакомого. Естественно, этот путь не сулил хорошего и был уставлен капканами, в которые я то и дело попадался. В письме Профферу бестактность допущена уже в обращении; следовало, конечно, писать: профессор Проффер. Я и знал, что он профессор. Бес меня попутал потому, что это сочетание казалось мне недопустимой аллитерацией: оба слова начинались на проф и кончались на р.

Какие «четыре стихотворных сборника»? Первый, Послесловие, действительно, существовал как законченный цикл (даром что я не включил в него ряд самых важных для меня стихотворений — по соображениям, далеким от литературы). Два других — Ex Adverso (от противного; он потом вышел как Далека в человечестве в 1991) и Ночные травы (вышел, с большими дополнениями, как Завет и тяжба в 1993) — еще дорабатывались, особенно второй. Что я имел в виду под четвертым, не совсем ясно: Кентавромахию (которую не собирался издавать) или Антивенок (напечатанный в 1986 году). Профферу был послан сборник Ex Adverso. Послесловие я приберегал для Израиля или Парижа.

Со своими стихами я собирался проделать (и в итоге проделал) такое, чего никто из вольноотпущенников никогда не делал: никто из эмигрантов, никто из авторов, начавших издаваться при наступлении свобод в 1990-е годы. Я положил себе зароком: издавать и печатать не лучшее, а хронологические пласты. Проклятые большевики отняли у меня чашу на пире отцов: возможность развиваться вместе со своими публикациями, расти от публикации к публикации, от книги к книге. Лучшие годы потеряны. Но вот я на свободе, хоть и поздно, — и тут уж воспроизведу в своей оранжерее украденные у меня годы, разверну себя шаг за шагом, потому что это ведь важно для меня; потому что я не хочу по чьей-то прихоти устраивать в своей жизни путаницу и неразбериху. Разумеется, эта философия подкреплялась незыблемой верой в провиденциального читателя — и некоторым пренебрежением к современности.

Ход мысли вполне идиотский, если иметь в виду признание или славу, но совершенно естественный для человека, решившего не играть в чужие игры. Было тут и другое: боязнь опростаться и остаться ни с чем. Окружающая среда напрочь отрицала русское стихотворчество иначе как в сионистском ключе, но этот путь был для меня закрыт: пить из ключа столь всеобщего казалось мне дешевкой. Во-первых, я не был сионистом. Во-вторых и в главных, это был самый легкий путь; это был конформизм. Коллективная мечта, пусть хоть высочайшей пробы, — то же, что индивидуальная влюбленность: она — готовый материал для стихов, но недорого стоит без мечты индивидуальной… Вообразим, что я разом публикую всё лучшее, а мой ключ пересыхает: c чем я останусь? кем становлюсь? Чего ради мне жить? Наконец, было и такое соображение: стихи — крепкий напиток; книгу объемом более полутора тысяч строк никто не прочтет за один вечер, значит — не прочтет никогда.

Ответа из Ардиса мне пришлось ждать долго: несколько месяцев.

Игорю Ефимову я написал еще раньше, чем в Аридис: 26 августа 1984 года.


«Дорогой Игорь,

примите, пожалуйста, привет от наших общих знакомых, Милы и Эдика Марковых. Я видел их в этом году, но не перед самым выездом (состоявшимся 17.06.84), а несколько раньше. Мы познакомились в 1979, в гостях у покойного С.М. Белинского (которого, кажется, Вы также немного знали) и близкими друзьями не стали, однако общие отказницкие, кочегарские и литературные судьбы нередко сводили нас в эти годы. Эдик советовал мне обратиться к Вам как издателю еще из России, когда группа моих зарубежных друзей пообещала организовать складчину для издания книги моих стихов. Кажется, они еще не передумали помогать мне, поэтому прошу Вас рассмотреть прилагаемый макет моей книги и сообщить мне Ваше отношение к возможности издания ее в Эрмитаже, а в случае согласия — и Ваши условия. Я с благодарностью приму также и все Ваши критические замечания о моих стихах, если Вы пожелаете высказать таковые. О себе сообщаю следующее [дальше идет стандартный набор, но с отклонениями, адресованными ленинградцу:] В 1974 мне оставалось только поставить мою подпись под договором на книгу стихов в Советском писателе (редактором должна была быть К.М. Успенская), но начальственный звонок предупредил это: главному редактору А. Чепурову посоветовали Колкера не издавать… Из официальных ленинградских поэтов мы (моя жена и я) дружили с А. Кушнером, стихи которого высоко ценим; однако эта четырнадцатилетняя дружба не была ни ровной, ни безоблачной.


Не сочтите, пожалуйста, навязчивостью этот автобиографический набор. Я видел свой долг вежливости в том, чтобы коротко представиться Вам.

Хорошо зная Вашу занятость, надеюсь всё же, что Вы выкроите время для прочтения прилагаемой к письму небольшой рукописи и ответа её автору. Искренне Ваш…»


Ефимов ответил 14 сентября. Начинал с вопроса: «Неужели еще выпускают?» Вопрос был хоть и риторический, но самый правомерный: за весь 1984 год из СССР выехало менее тысячи человек — евреев, немцев, армян, всех. Полный минимум выезда пришелся на следующий, 1985-й, год. Ефимов писал: «Нам понравились Ваши стихи… тонкий аромат петербургской поэзии слышен почти на каждой странице. А это для нас значит очень много…» Дальше шли слова об убыточности русской поэзии и условия издания: на сборник тиражом 500 экземпляров требовалось 1500 долларов. «Потом Вы (или Ваши спонсоры) будут получать по 35% с каждого проданного экземпляра. (40% мы отдаем книгопродавцам в виде скидки, так что нам остается только 25% — на хранение, рекламирование, рассылку)…» Слово спонсоры впервые вошло в мое сознание; по-русски я его не встречал. Ефимов посылал образцы шрифтов, предлагал выбрать формат. Для начала работы нужен был аванс в 400 долларов. «Дело, однако, осложняется тем, что, насколько я знаю, сейчас запрещена отправка валюты из Израиля». Будто у меня были эти 400 долларов! То есть, может, и были; может, и 800 было, с учетом денег, полученных от Сони Эйдельберг, но этим исчерпывались все наши сбережения — при полном отсутствии заработков и ясных перспектив.

Сейчас понимаю: условия были более чем великодушными; вероятно, и вполне бескорыстными. Если б я мог заглянуть в будущее, я признал бы их фантастическими: издательство само распространяет книги, притом в хорошей стране, где есть покупатели. Но тогда деньги показались мне непомерными (по сегодняшнему — это было бы полных три тысячи). Просить о такой сумме друзей (на деле только Аню и Юру Гольдбергов в Канаде, Вику и Женю Левиных в Нью-Йорке) мне было неловко — ведь не о голоде же шла речь, а о блажи. Тлела у меня в сознании и совсем непристойная мысль. Нет, не любовь народную я надеялся завоевать разом (притом не лучшими своими стихами); я думал, что мое имя уже вызвало к этому времени некоторое эхо в связи с другими — нелитературными — делами, и это эхо могло бы способствовать распространению книги, значит — и более мягким условиям. А хуже всего было вот что: на моё «Дорогой Игорь» (казавшееся нормальной вежливостью между людьми одного круга) Ефимов отвечал: «Здравствуйте, Юрий Колкер!». В сущности, этот пустячок и решил всё дело. Разве так мне писали из Русской мысли? Ответил я только 4 декабря 1984 года:


«Дорогой Игорь,

спасибо за Ваше любезное письмо от 10/9. Всё это время я откладывал ответ со дня на день, надеясь сообщить Вам нечто конструктивное, — и вот пишу, так и не дождавшись ответов не только от моих спонсоров, но и от должников. Итак, издание моей книги откладывается на неопределенный срок. Признаюсь также, что названная Вами сумма примерно в полтора раза превышает ту, на которую я рассчитывал. Затем, местные литераторы уверяют меня, что здесь это можно сделать гораздо дешевле, — всё, или хотя бы набор. Не согласитесь ли взять на себя исполнение и распространение книги, набор которой сделают в Израиле?

Ещё в Ленинграде я написал большую статью о Владимире Лифшице, отце Алексея [sic; таков поначалу был его псевдоним] Лосева — и собираюсь ее печатать. Говорят, Лосев живет в Ваших краях. Не возьмете ли на себя труд сообщить ему о моих намерениях, а мне — его адрес?

Искренне Ваш…»


Ответ от 17 декабря начинался пуще прежнего: «Здравствуйте, уважаемый Юрий Колкер!», чем Ефимов и вбивал последний гвоздь в мои надежды. Он писал, что, слов нет, в Израиле всё гораздо дешевле, однако десятки авторов рвутся издавать свои книги именно в Эрмитаже — из-за активности рекламы издательства (шли факты, действительно, выразительные). Книги, изготовленные не Эрмитажем, издательство рекламировать не может (вопрос мой о наборе в Израиле был, конечно, бестактностью, если не прямой глупостью). Ефимов ставил мне последний срок: «Если до 1 февраля от Вас не будет ответа, это будет означать, что мы откладываем проект до лучших времён — так?» Дальше шел адрес Лосева.

Проект был отложен навсегда. Моя чувствительность (которую так уместно высмеял Усоскин) сослужила мне дурную службу. Уж кто родится идиотом, тот идиотом и помрет. Смешно подумать, как сам Ефимов потешился бы, скажи ему кто-нибудь. Но сказать было некому.

Не подлежит сомнению, что если б я не свалял дурака, не разыгрывал из себя кисейную барышню (и решился попросить у друзей в долг; им эти деньги были по силам, о чем я знал), вся моя дальнейшая литературная жизнь сложилась бы совершенно иначе… а может, и не только литературная.


Загрузка...