ДМИТРИЙ БОБЫШЕВ


Русская поэзия на Западе была представлена, во-первых, Бродским, во-вторых, Бобышевым: такое приходилось слышать в ленинградской полуподпольной литературе. Может, и не все так думали, но этой иерархии держалась, например, поэтесса Елена Пудовкина, к дарованию которой я относился с почтением. Для нее Бобышев был великий поэт. Пудовкина, человек религиозный, отличалась большой самостоятельностью. При наступлении свобод в России она не пожелала издавать свои стихи, а ведь кто только не кинулся издаваться. Когда я кочегарил на Адмиралтейской 6, Пудовкина сидела у котлов на Адмиралтейской 12. В ее котельной была удобная комната; там иногда собирались подпольные авторы, не одни кочегары. Сменял Пудовкину брат Дмитрия Бобышева, Костя, свободный художник. У меня сохранились его котельный натюрморт и посвященное мне стихотворение, в рукописи которого я не могу разобрать половины слов. С Дмитрием Бобышевым я знаком не был. Легенда называла его одним из ахматовских сирот, вместе с Бродским, Найманом и Рейном. Других сирот я тоже лично не знал.

Письмо Бобышеву я начал 10 августа 1984 года, в лучших традициях моей эпистолярной вежливости.


«Дорогой Дима,

с некоторым опозданием передаю Вам приветы от Вашего брата Кости и Лены Пудовкиной: и с ним, и с нею я виделся в июне, перед нашим отъездом; оба мне знакомы с 1980, когда мы все работали в соседних кочегарках на Адмиралтейской набережной. Вывезенная мною коллекция картин состоит из одной-единственной работы К. Бобышева, мне им подаренной. Мы, однако, не были с Костей очень близкими друзьями. Гораздо теснее мы сошлись с Леной, с которой нас связывала общность литературных судеб и интересов (а мою жену Таню — еще и духовная общность). Все эти годы Лена часто бывала у нас, мы же летом (в 1982-83) ездили к ней в деревню. Я хорошо знал Славу Долинина… В компании с ним (а также с Эдуардом Шнейдерманом и Светланой Вовиной) мы в 1982 составили антологию ленинградской неподцензурной поэзии за последнее тридцатилетие (в ней, конечно, есть и Вы), имевшую хождение в самиздате. О себе сообщаю [стандартный набор].

13.10.84

Продолжаю после долгого перерыва.

Ваши стихи я знаю с 1980. Чуть позже начал ходить по рукам машинописный сборник Зияния, кажется, копировавший типографское издание, и о Вас многие заговорили. Помню следующую забавную сцену в котельной у Лены, в 1980 или 1981; присутствовало несколько человек, кто-то вспомнил реплику С. Дедюлина о том, что после отъезда Бродского лучшим ленинградским поэтом стал С. Стратановский [Бобышев эмигрировал позже]; последний, бывший среди нас, едва мог скрыть, как лестно ему это определение, однако энергично возразил: нет, Бобышев. (Он же с восхищением отзывался о Вашей Ксении Кронштадтской — в том же месте, но в другое время. Как видите, вся культурная жизнь в Ленинграде протекает в котельных.) Воспроизвожу этот анекдот, чтобы показать, что талант Ваш признан, а имя и стихи хорошо известны любителям поэзии; надеюсь, что он Вас позабавит. Сам я читал Зияния, когда мы отбирали стихи для антологии, и пришел к убеждению, что Вы — один из лучших современных поэтов (Костя, в споре с приезжавшим в Ленинград Иваском, настаивал: лучший.) Детальное установление табели о рангах среди живущих и творящих не кажется мне обязательным. Кстати, решаюсь спросить, не найдется ли у Вас экземпляра Вашей книги? — здесь я ее не видел, да и не известно, когда еще я сделаюсь покупателем.

У нас всё еще много проблем, связанных с устройством — поэтому и письмо к Вам растянулось более чем на два месяца. Буду очень рад, если Вы найдете время ответить мне; напишите о себе и о вашей тамошней литературе. На этом прощаюсь. С искренним уважением…»


Верно: не стоит устраивать табель о рангах — но как велико было искушение устраивать ее! Эта потребность была хлебом обездоленных. В нашем сонме теней только самые самонадеянные твердо знали, что они — существуют; остальные сомневались. Конечно, каждый втайне и себе отводил место в этой табели — и можно почти не спрашивать, какое.

Упомянутая «духовная близость» Тани с Леной Пудовкиной — учтивая уступка, если не прямое приспособленчество: намек на то, что не весь я жид, не с головой ушел в еврейство, есть в нашей семье и православие, из которого некогда вышла и в которое вот как раз сейчас, опомнившись от большевистского помешательства, возвращается русская литература. В 1979 году, после своей страшной операции на позвоночнике, уступив натиску Ларисы Разумовской (первой жены Бориса Лихтенфельда), Таня крестилась. В момент самых страшных мучений в больнице Тане почудилось нечто, что Лариса истолковала как божественное видение и внушение. Продвинулась Таня по новой стезе недалеко. Оглядываясь, вижу, что ее христианство запечатлелось в моей памяти одним-единственным эпизодом: как она ставит свечку в церкви — во Флоренции в 1987 году, рядом с «домом Данте», — за то, чтоб поскорей могла вырваться из России ленинградская другая православная поэтесса, Елена Игнатова. В церкви мы оказались в ходе осмотра достопримечательностей; во всех других церквах оказывались только в связи с той же надобностью. С Ларисой, своей крестной, Таня не подружилась, после развода Лихтенфельда — не виделась.

Зачем потребовалось мне снимать шляпу? Зачем я вообще писал Бобышеву? В его стихи я, действительно, заглянул, нашел их крепкими, но чужеватыми, не увлекся — и положился на молву: пусть он пока будет хороший, даже замечательный, а там поглядим… Разве не каждому хотелось мне протянуть руку? Я страстно искал родства: родства не идеологического, а стилистического, языкового. Конечно, и в ту пору сионизм я предпочитал православию; иначе и в Израиль бы не поехал; но я верил: Бог отвечает не на вопрос что?, а на вопрос как?. В сущности, вся моя переписка (не только с Бобышевым) была поисками неузнанного брата — и разведкой, попыткой выяснить, на каком я свете. Не отказался бы я и от прямой поддержки, но не из всяких рук, и хотел знать, кто есть кто.

Бобышев ответил 28 октября 1984 года:


«Здравствуйте, Юра. С приездом!

Ваши публикации попадались мне на глаза, и поэтому Ваше имя ассоциируется у меня в памяти с чем-то хорошим. Но самих стихов не помню, извините. Было бы замечательно, если б Вы смогли прислать мне копии Ваших публикаций. Что же касается моих "Зияний", то они находятся у меня в 2-х неприкосновенных экземплярах, так что, если Вы действительно желаете их для чтения, я вынужден буду ксерокопировать их.

Как Вам на новом месте? В Вашу страну на паломничество собирается Ю. Иваск. Сообщите мне в следующем письме (если соблаговолите) Ваш телефон; я ему передам, а он позвонит Вам.

Забавно, что Вы написали о литер. жизни ленинградских котельных. Знаю, знаю! Всё еще ломают копья, кто первый поэт. Вспоминается Гёте, который писал по сходному поводу приблизительно следующее: "Немцы разделились на-двое, и дубасят друг друга, чтобы скорей решить, кто первый поэт: Шиллер или Гёте?, вместо того, чтобы порадоваться за Германию, которая дала разом двух таких молодцов".

Тут и Пастернак подоспел со своей песенкой на мотив "Разлуки":

"В подвалах и котельных

не спят истопники".

Да и я оказался не чужд котельным, и их воспел.

"До чего же она неказистая,

дверь в котельню, и та же стена,

но так жарко, так, Господи, истово,

и сиротски так освещена…"

Моя лит. жизнь в Америке не очень-то складывается. Издательства и периодика (русскоязычные) очень анти-русские, и дважды анти-православные. Так что я более в контакте с Европой. Но всё еще не найду издателя для новой книги стихов. Однако, пишу, несмотря на работу в электронной компании "от- и до", вечернее преподавание в местном университете, учёбу там же, а также и "управдомство" в доме, где я живу с семьёй.

Надеюсь, что и я в недалёком будущем окажусь паломником на Святой Земле.

Ну, не пропадайте!

Ваш Дмитрий Бобышев»


Антирусские настроения в русской печати! Засилье евреев, иначе говоря. Такого я всё-таки не ожидал, а возразить не мог: не знал, как на самом деле… Может и сам-то я — часть этого засилья? За словами Бобышева почудилась мне мысль, которую я вовсе ему не приписываю, но которая в принципе могла брезжить у него или других: славу Бродского сделали евреи, а вот православный мир не видит своего козыря, другого большого поэта, являющегося в некотором роде ответом на Бродского, вызванным из самых недр нашей литературы.

Под Европой Бобышев понимал Париж. Зияния — так называлась его первая книга стихов, этакий кирпич в триста с лишним страниц большого формата, который, по моей философии, будь он хоть гениален, должен был разом оттолкнуть от Бобышева любого читателя — именно своим объемом… Потом я слышал, что Бобышев своей рукой исправлял опечатки в каждом из трех тысяч экземпляров книги. Что ж, и я поступил бы так же; стихи ведь прямиком в вечность отправляются. Но три тысячи экземпляров!

Неузнанного брата не нашлось. Эпистолярный стиль Бобышева вызвал у меня полное уныние, куда большее, чем его настроения, но я всё-таки ответил ему 20 ноября 1984 года:


«Дорогой Дима, спасибо за быстрый и дружеский ответ. Что Вы не запомнили моих стихов — более чем естественно. Я бы удивился другому. Посылаю по Вашей просьбе мою подборку из Русской мысли: более поздних стихов нет под рукой. Ваши стихи о котельне помню (а Пастернака — забыл). Мне было бы интересно встретиться с Иваском; если это и ему интересно, просите его позвонить [телефон конторы нашего общежития, с пояснением, что меня не позовут]. Жаль, что у вас нет лишнего экземпляра Зияний: я хотел писать о Вас [чтобы понять; не написав, не поймешь]; ксерокопировать же и слать копию через океан вряд ли стоит, со временем я это сделаю и здесь. Но — едва ли скоро: это — к Вашему вопросу о том, как нам на новом месте, — трудно. Иврит не дается, здоровье (особенно у жены) подорвано, с работой пока ничего не слышно. Литературные дела мои движутся не так, как хотелось бы; я нервничаю; неясно, чем завтра будем кормиться. Журналы не отвечают. З. А. Шаховская, мой давний корреспондент, тоже меня не обнадежила. У Ефимова и в Ардисе лежат макеты одной из четырех книг моих стихов. За тонкую книжку в примерно 120 страниц Ефимов просит $1,500. Никого не удается заинтересовать изданием Островов — ленинградской антологии, о которой я Вам писал. Не поможет ли Бродский? — но у меня нет его адреса, не говоря о рекомендателе. Таков неполный перечень моих текущих проблем. Я был бы очень рад, если бы Вы попросили Ефимова снять и выслать Вам копию моей книги — может быть, он не откажет. Если же это почему-либо невозможно, или Вам не до того — не беда, при случае прочтёте; не думаю, чтобы мои стихи Вам очень понравились; я консерватор, реакционер. Нет ли у Вас адреса Алексея Лосева? — я собираюсь публиковать большую статью о его отце. На этом прощаюсь. Чувствую, что Вам сейчас не до писем — и не связываю Вас просьбой о немедленном ответе. Ваш…»


Рекомендателей к Бродскому у меня был целый список, начиная с Кушнера, но сам я обратиться к знаменитости не хотел даже в связи с антологией, не говоря уже о моих стихах; мешала гордость, в случае с Бобышевым и другими почему-то молчавшая. Иное дело, если б до Бродского дошел слух об антологии, и он бы сам пожелал взглянуть на нее и (или) помочь с ее изданием. Одновременно производилась проба грунта. Я слышал о размолвке Бродского с Бобышевым и хотел выяснить, как далеко она простирается; одно дело — личные счеты, а другое — алтарь отечества, русская литература.

Бобышев ответил — открыткой (с изображением Воронетского православного монастыря в Румынии) от 16 декабря 1984 года, укрепившей мое уныние на его счет:


«Здравствуйте, Юрий, котельный юноша! Спасибо за стихи и письмо. Моё первое хорошее впечатление подтвердилось при перечтении. Младое, но отнюдь не чужое, а наоборот — знакомое. Здравствуй, племя! — как сказал бы однорукий Гейченко.

Иваску непременно напишите, он будет рад. Напишите как можно теплей, по-котельному. Вот его адрес (хоть он и Юрий Павлович), но:

Prof. George Ivask

263 Sunset Ave

AMHERST,

Mass. 01002, USA

(Да, ни в коем случае не пишите по обще-советской привычке "уважаемый", но: либо "дорогой", либо "многоуважаемый", а то и "глубоко-уваж…")

Напоминаю Вам цитату из "Лётчика" Пастернака:

В пространствах беспредельных

горят материки,

в подвалах и котельных

не спят истопники.

Литературные дела повсюду дрянь, не удивляйтесь. Русские стихи почему-то плохо продаются в Америке, а японские автомобили — хорошо. Так что не сетуйте на Ефимова. Он берёт, но зато какое-то маленькое имя на книжном рынке у него есть. Верней, на славянском базаре, — и я там буду сам через неделю (Вашингтон, Конгресс славистов), так что надеюсь с ним поговорить и разузнать о Вас. А Шах-княгиня Зин. Алексеевна ничего сейчас не решает, кроме вполне условной премии им. Даля для прозаиков.

А как там у вас журнал "22" поживает, и не предлагали ли Вы "Острова" — Нине Воронель пустить из номера в номер, серией? Это, по-моему, идея!

Адресов ни Бродского, ни Лосева сообщить не могу, т.к. не знаю. Но, если Вы найдете их иным путем, и будете писать, не упоминайте меня, иначе это Вам повредит. А в случае с Иваском — наоборот, поможет.

Это всё — к слову об известной статье небезызвестного автора "О партийности в литературе".

Держитесь; оклемаетесь — будет лучше. Всех благ.

Ваш Д.Б.»



Занятно! Дважды (второй раз — не без некоторого усилия над собою) я обращался к Бобышеву «дорогой», что казалось мне нормальной внутрицеховой вежливостью, в ответ получал похлопыванье по плечу — и он же меня учил, как обратиться к Иваску! Особенно умиляла рекомендация написать глубокоуважаемый. Мне как раз это словечко всегда казалось типичной советской пошлостью. Мысль и слог поэта вообще не воодушевляли. Разговора не получалось. С чувством юмора у Бобышева тоже чувствовалось неблагополучие. Ей-богу, зря он мне напоминал цитату из Пастернака. В нашем кругу как раз эти два стиха бытовали с поправкой: «В подвалах и котельных / Не спят отказники…».

Идея насчет Островов сейчас не кажется мне вовсе неправильной, тогда же я ее решительно не принял. Но отчего Бобышев думает, что Двадцать два — это Нина Воронель?!

Дважды, в обоих письмах Бобышева, я с раздражением отметил неслучайную странность: строку Пастернака он начинает со строчной буквы. Видно, он думал, что теперь и вообще так писать положено; ведь все же пишут; ну, и классика не грех поправить. Для меня, однако, тут был момент принципиальный. В 1971 году, осознав себя консерватором, я вдруг увидел в начальной строчной пошлость и уродство: поклон в сторону дыр-бул-щила, поворот спиной к Пушкину. С этим — и остаток жизни прожил. По сей день начальная строчная в стихах сразу подрывает у меня доверие к автору. Но Бобышев был неодинок; другие тоже думали, что строчная вытеснила прописную. Хорошо помню, что мои самые первые стихи в ленинградском журнале Нева были в 1972 году напечатаны вот с этой хамской поправкой, а в ответ на мое негодование старик Всеволод Рождественский, ученик Гумилева, сказал что-то в этом же роде: мол, так теперь принято.

Иваску я писать не стал: понял, что тут больше ладана, чем я могу вынести. С Бобышевым я больше не переписывался; познакомился с ним лично — только в 1999 году, в Петербурге, на конгрессе поэтов. К этому времени отношение к нему было уже иное.


Загрузка...