Все гаммы во всех тональностях, сперва медленно, потом быстрей, быстрей и, наконец, в таком бешеном темпе, который Николь Блюм называла «профессиональным». Гаммы в терциях и октавами.
Хердис взглянула на часы — прошло два часа сорок минут, она играла только гаммы и упражнения. Плечи и кисти у нее стали сильными, свободными, горячими и послушными. Замечательно.
Несколько этюдов Стефана Геллера[38] с мотивами для арфы были истинным отдыхом.
Потом наступила очередь Баха, прелюдию и фугу до мажор Хердис из уважения проиграла несколько раз в спокойном ученическом темпе. И еще это помогало достичь самоконтроля, что при исполнении Баха было труднее всего.
Пока Хердис билась над самоконтролем, ее одиночество было нарушено. Мать сказала:
— Господи, Хердис, опять ты бренчишь!
Хердис старалась держать себя в руках, но звук сразу зазвучал сухо и натянуто, точно так же прозвучал бы ее голос, если бы она сейчас ответила матери.
— Ты разве сегодня не идешь к пастору? — продолжала мать.
Пальцы не отрывались от клавишей, они задумчиво, по-своему, толковали прелюдию. Наконец Хердис остановилась на неразрешенном аккорде, продолжая держать педаль. Она сидела и с удивлением слушала, как в возникшей временно тишине расходятся волны затухающего аккорда, как в сумерках гостиной настойчиво звучит один и тот же вопрос. Теперь молчок. Она знала, что хорошо исполнила свою роль.
— Хердис!
В голосе матери слышалось такое отчаяние, что Хердис отпустила педаль и сняла с клавишей тяжелые, горячие пальцы. Тишина, прокравшаяся в гостиную, была исполнена значения. Хердис сложила руки на коленях и откинула с лица волосы. Слушала, ждала.
— Хердис!.. Его нет у масонов!
Все ясно. Дяди Элиаса не было в Ложе «Благие намерения». Дядя Элиас пропадал уже почти двое суток. Хердис посмотрела на свои руки, которые влюбленно покоились одна на другой, сильные, мягкие руки, которые, летая по клавиатуре, обожали друг друга. (Фру Блюм говорила, что такие руки обязывают.)
Мать сказала:
— Хердис, ты слышишь меня?
Тогда Хердис подняла голову и посмотрела на мать. Но она не нашла слов для того, что хотела бы сказать. В эту минуту ей вообще хотелось онеметь навсегда. Мать, как беспокойный дух, металась по полутемной гостиной; словно для того, чтобы подчеркнуть полутьму гостиной, она откинула портьеры, отделявшие от нее маленькую библиотеку, где задержалось несколько нежных солнечных лучиков, вспыхнувших слабым сиянием на лбу гостиной.
— Ведь ты знаешь, как я сейчас беспокоюсь за Элиаса. — Голос матери дрожал. Она минутку помолчала: — А ты! Ты уже совсем взрослая и могла бы мне немного помочь. Но ты только прибавляешь к моей ноше. Сидеть дома в такую прекрасную погоду и упражняться…
— Прежде ты сердилась, что я недостаточно упражняюсь…
— Да, но когда стоит такая осень…
— По-моему, ты говорила про пастора. Неужели сидеть у него в герметически закупоренном помещении…
Мать, уступая, покачала головой и подняла глаза к потолку, у нее была особая, очень выразительная манера втягивать воздух уголком рта.
— Ты как упрямая старуха. Тебе говоришь — стрижено, а ты — брито. Вроде твоей идеи, которую ты вбила себе в голову, что не хочешь конфирмоваться!
— Я не хочу давать обещаний, которых не смогу выполнить.
— Господи, вылитый отец. Тролль, будь самим собой!.. Лишь бы поступить не так, как все.
— А я не верю, что все всегда так уж правы.
— О, боже мой! Стрижено — брито! Правы — неправы! Даже ценой жизни своих близких! Однако ты согласилась ходить на занятия к пастору?
— Да-а! — выдавила из себя Хердис. — Я и хожу. Но не каждый раз. Это необязательно.
— И Элиас… это твое упрямство…
— А разве он уже знает об этом? — Ее левая рука пустилась в сухой приглушенный бег вступления мендельсоновской прелюдии си минор.
— Хердис! Ты, может быть, всю жизнь будешь раскаиваться, что отказалась от конфирмации.
Хердис ускорила темп и мало-помалу стала нажимать на педаль. Теперь она фразировала очень ярко и слышала, что играет эту прелюдию хорошо. Неужели мать не может уделить этому хоть каплю внимания?
— Запомни, что я тебе сказала, дружок. Во всяком случае, я знаю, что дядя Элиас…
— Умрет, если я не солгу перед алтарем, как все остальные…
Она оборвала прелюдию сердитым диссонансом и, вставая, чуть не опрокинула стул.
— Должна тебе сказать, что есть множество других вещей, от которых дядя Элиас тоже может умереть! И вообще… ты мне ужасно мешаешь! Я была в ударе! — добавила она, немного смягчившись.
Мать откинулась на спинку стула и обмахивалась газетой. Она выпятила нижнюю губу и дула себе на лицо, как будто ей было очень жарко. Полным людям не следует совать нос в чужие дела! Эта мысль вспыхнула в голове у Хердис и чуть не вырвалась наружу, но мать опередила ее:
— Он что, сегодня еще не звонил тебе? Почему ты такая злая?
Хердис уставилась перед собой с более глупым видом, чем ей хотелось бы.
— Кто?
— Не притворяйся! Этот… твой кавалер.
Хердис снова села за пианино и склонилась над клавиатурой, взяв приглушенное нерешительное трезвучие, упавшие волосы скрыли ее жарко запылавшие щеки.
Который из них? — следовало бы ей сказать. Она проговорила:
— Как я догадываюсь, ты имеешь в виду Винсента?
— Догадываешься! Представь себе, ты угадала, ха-ха! Мне кажется, этот молодой человек не слишком утруждает себя. Представь себе, мне это кажется. Тебе не мешало бы набить себе цену.
— Бр-р! Опять ты за свои штучки! Тебе, конечно, хотелось бы, чтобы я сидела дома и покрывалась тут пылью…
— Ни в малейшей степени. Я хочу, чтобы тебя окружала молодежь! Чтобы ты была не одна… да, это главное, и чтобы ты немного развеялась. Нехорошо, что он так уверен в тебе. Да… и твои ровесники, мне кажется… Ведь ты знаешь, дружок, я желаю тебе только добра…
— Ты желаешь мне добра, папа желает мне добра, черт с дьяволом тоже желают мне добра… И Винсент туда же…
— Винсент! Ну, еще бы! Наверно, он думает только о твоем благе, заставляя тебя трястись, как в лихорадке, пока он соблаговолит тебе позвонить!
— С чего ты взяла, что я трясусь, как в лихорадке! — взорвалась Хердис. — Ты воображаешь, будто тебе все обо всех известно, а я должна сказать, что тебе ничего не известно!
— Может, и не известно. Не все и не обо всех. Но я прекрасно знаю, что тебе только шестнадцать лет и ты еще не конфирмовалась, а Винсенту…
— А Винсенту двадцать два… он взрослый. Разве плохо, что человек взрослый? А что я еще не конфирмовалась, так ведь ты знаешь, что я и не собираюсь конфирмоваться.
— В том, что он взрослый, нет ничего плохого. Плохо то, что он играет с неопытной девочкой, которая обезумела от любви.
— Ну, это уж слишком! — воскликнула Хердис, кровь бросилась ей в голову. — Мы… мы с ним просто друзья. Ты, наверно, даже не знаешь, что это такое?
Мать пожала плечами, как будто хотела стряхнуть с себя эти слова.
— Я знаю: твоя репутация в опасности.
— А я плевать хотела на свою репутацию!
— Это глупо, дружок. Кажется, еще Шекспир сказал, что репутация молоденькой девушки — как зеркало. Если на нее подуть, она потускнеет…
— Ну и что?
— А то, что девушке, которая не бережет свою репутацию, трудно выйти замуж.
— Знаешь что, если мое замужество будет зависеть от каких-то пошлых сплетен, то я на него плевать хотела!
— Господи, Хердис, как ты похожа на своего отца! Тролль, будь самим собой. Ты…
— Все дело только в том, что тебе не нравится Винсент. Он, видите ли, недостаточно интеллигентный! Тебе бы хотелось, чтобы я дружила с Карстеном Файе. Этим толстым розовым вонючим поросенком!
— Хердис, как ты можешь быть такой злой! Карстен очень добрый и порядочный… и у него серьезные…
— Это меня не касается! Запомни, пожалуйста, что твой добрый и порядочный Карстен меня не интересует. А если у него есть какие-то серьезные намерения — ха-ха-ха! — тем больше оснований не поощрять его.
— Да, да, Хердис. Разумеется, я ничего не имею против твоего друга Винсента Клеппестэ. И пожалуйста, не думай, будто во мне говорит снобизм, ты прекрасно знаешь, что во мне этого нет. Но все-таки тебе следует научиться хоть изредка говорить «нет»!
— Когда я не хочу, я говорю «нет». Я говорю «нет» конфирмации.
— И подаркам тоже?
— Мне не нужны подарки.
— Но ведь против нового костюма ты ничего не имеешь?
— Длинные платья и юбки мне придется сделать в любом случае. А костюм мне не нужен.
— Ага. Это хорошо говорить, когда костюм уже шьют у Сунда. Мечта, а не костюм.
— От него можно отказаться.
Мать стояла в дверях, наконец-то собираясь уйти. Она поджала губы и медленно покачала головой.
— Ты хочешь жить по своим собственным нормам. Это идеал. Если этот идеал имеет цель, преследующую благо других людей. А для этого, дружочек, надо знать о жизни немного больше, чем знаешь ты. И для этого нужен сильный характер, а не одно только упрямство. Нужна великая душа, чтобы пойти против общепринятых обычаев, иначе ты потерпишь поражение, как твой отец. Ты хоть одного человека убедила отказаться от конфирмации? В этом случае я бы тебя понимала! Но ведь другие люди тебя не интересуют! И в этом залог твоего поражения. О, Хердис, если бы я могла…
— Спасибо, обойдется, — проговорила Хердис глухим голосом, и губы у нее похолодели. — Не утруждай себя…
Как странно. И непохоже на мать. Дверь за ней уже закрылась. Почти беззвучно.
Хердис чувствовала себя скотиной. Торжествующей скотиной.
Но она не могла взвалить на себя то, что причиняло матери боль. Ведь ей и самой было нехорошо. Не совсем хорошо. И не всегда. Когда телефон не… Тс-с-с!
О, господи! Это на дороге заливался звонок велосипеда.
Однажды, еще давно, мать сказала: Если человек окружен и наполнен музыкой, если она у него в сердце, в руках, — он неуязвим.
И как всегда, воспользовавшись сначала сухими, немного сердитыми и целенаправленными упражнениями, чтобы заглушить ожидание, тоску, глупость, потом, в полном одиночестве, Хердис покушалась на самые сложнейшие достижения музыки, той истинной музыки, которая приводила ее в состояние искрящегося триумфа.
«Неуязвим», — сказала мать. Так ли это? Хердис казалось, что от музыки человек, напротив, становится еще более уязвимым, но что музыка способна обращать боль в безграничное блаженство, дарить душу непостижимым богатством. Чудесной силой. Да! Как бы там ни было… она была благодарна Винсенту.
За сомнения. За боль.
Когда-то она считала, что до встречи с Винсентом она успела накопить достаточный жизненный опыт. А ведь она и представления не имела, что целуются с открытым ртом! И что для прогулок в горы следует обувать башмаки или туфли на низком каблуке. И то, и другое стало новыми приобретениями в ее сокровищнице.
Хердис сидела в сгущающихся сумерках, покачиваясь из стороны в сторону, и финал могучей и мрачной прелюдии си минор пылал в комнате, как молчаливый костер. Она прижала ладони к горящим щекам и улыбнулась своим мыслям: теперь она осмелится. Осмелится противоречить фру Блюм. Фру Блюм ходит на своих распухших непослушных ногах, стучит палкой и говорит: здесь надо чувствовать, а здесь — уметь.
Хердис хотелось ответить: надо и то и другое. Но она не смела сказать ни слова до того дня, пока не сыграет в белой вилле фру Блюм так же победоносно и свободно, как здесь, в одиночестве. Шум поезда, пропыхтевшего к станции, вкрался в красноватые сумерки и смешался с умолкнувшими звуками. Где-то сипло прогудел паровоз, устало громыхнули сдвинутые с места вагоны, здесь, в этой обветшалой вилле, принадлежавшей миллионеру военного времени, половину которой они теперь снимали, эти звуки были частичкой тишины. Хердис любила их. В любом настроении она находила музыку, находила поэзию.
Хердис подняла глаза на новые ноты, одиноко стоявшие на подставке, титульный лист манил ее, как обещание: «Рондо каприччиозо». Опять Мендельсон. Но уже совершенно иной. Мендельсон, который вплел в свою грусть светлые вопрошающие лучи, а в дерзкие виртуозные капризы — печальные тени. Она обещала фру Блюм не разбирать эту вещь самостоятельно. Впрочем, она и не нарушила своего обещания, она лишь позволила своим пальцам прикоснуться к медленному вступлению — познакомилась с нотами, с апликатурой, с темпом. От радости у нее щекотало запястья.
И вдруг покой сменился тревогой — знакомые звуки, доносившиеся со станции, сбились, в их аккорд ворвалась дисгармония. Хердис даже не заметила, когда именно стали раздаваться новые звуки. Шорох. Стук. Тяжелые неуверенные шаги, хлопанье дверьми, голоса.
Голоса!
Значит, это дядя Элиас… ага. Хердис глубоко вздохнула и сдержанно фыркнула.
Дверь распахнулась, голос матери был возбужденный, горячий, растроганный и захлебывающийся.
— Ну, пожалуйста, войдите, посидите одну минутку. Я вас умоляю. Моя дочь угостит вас вином и сигарами или сигаретами, если вы их предпочитаете. Пожалуйста, не уходите, пока я не вернусь…
Из передней послышался голос, который показался Хердис знакомым, но где и когда она его слышала, она не помнила. Гость вошел в комнату.
Хердис стояла и вертела в пальцах заколку, которой так и не успела сколоть волосы на затылке. Гость держал в руках шляпу, палку и слегка поклонился Хердис, прежде чем мать успела освободить его руки.
— Пожалуйста, дайте это мне. Моя дочь Хердис… Боже мой, что у тебя с волосами!.. А это господин фон Голштейн.
— Голштейн, — поправил он ее. — Рольф Гуде Голштейн, без всякого «фон».
Дверь за матерью закрылась. Они остались одни. Хердис смотрела на протянутую ей руку: большая ладонь, длинные пальцы. Она нехотя протянула свою. На пальце у него было золотое обручальное кольцо.
— Значит, вы и есть фрёкен Рашлев, — сказал он, не выпуская ее руки, делавшей слабые попытки освободиться. — Так-так, теперь мне все ясно, — сказал он, внимательно осмотрев ее руку. — Ногти коротко подстрижены. Приятно смотреть. Значит, это вы так изумительно играли, когда мы вошли?
Хердис глупо, по-детски, кивнула, но голос у нее пропал. Она повернулась к гостю спиной, доставая графин и рюмки.
Она была сконфужена. Ей казалось, что она неуклюжа до безобразия и что он смеется над ней. Господи, а вдруг у нее перекрутились швы на чулках? Неожиданно он воскликнул:
— Боже милостивый, какие у вас прекрасные волосы! Слава богу, фрёкен Рашлев, что вам не пришло в голову их остричь!
Она не обернулась и не ответила. Сколько рюмок она должна достать? Надо доставать рюмку для матери или нет? Так, теперь главное — осторожность. Рюмки закачались и звякнули. Хердис взяла в одну руку графин, в другую рюмку. Гость стоял к ней спиной и внимательно изучал ту стену, на которой висели старинные ружья и индийские трости с набалдашниками из слоновой кости, он тихонько насвистывал.
Когда-то она уже слышала этот свист… Легкий. Кристально-чистый. Музыкальный и нежный. Простая, подкупающая мелодия Скарлатти.
В полном замешательстве Хердис вспомнила, что рюмки и графин следует подавать на подносе, она снова отвернулась и попыталась сосредоточиться на своих хозяйских обязанностях. Маленький серебряный поднос…
Графин и рюмка непрерывно звенели, пока она несла поднос, не отрывая глаз от своей ноши. Наконец она достигла стола, теперь осторожней. Слава богу! Поднос стоял на столе, графин и рюмка больше не звенели. Хердис вытерла вспотевшие руки о плиссированную юбку, гость обернулся к ней.
— Послушайте, фрёкен Рашлев! Вы не согласились бы выйти за меня замуж?
На секунду воцарилась жуткая тишина.
— Фу! — фыркнула она, глупо мотнув головой. И тут же пожалела об этом. Что за детские манеры! Конечно, следовало ответить «да». Она могла преспокойно это сделать. Ведь он уже женат.
Гость тихо засмеялся. Он смеялся под сурдинку.
— Должен признаться, что я всегда мечтал о музыкальной жене. А кроме того, сейчас исчезает лучшее украшение женщин. Они стригут волосы поголовно, одна за другой. Поэтому у меня всегда замирает сердце, когда я вижу женщину с длинными волосами.
Ну вот, она налила рюмку слишком полно.
Не поднимая глаз, Хердис достала коробку с сигарами и сигареты. Пробормотала «пожалуйста», не видя ничего, кроме длинных ног, стройных сильных бедер и руки, засунувшей два пальца в карман жилета. На мизинце сверкнул большой бриллиант.
Голштейн осторожно поднял рюмку. В его голосе слышался сдерживаемый смех, надменность и нежность:
— Вы позволите? Но почему же только одна рюмка? Разве вы не составите мне компанию?
Хердис стояла, кусая изнутри нижнюю губу, она быстро помотала головой. У нее было неприятное ощущение, будто от нее пахнет потом. От распущенных волос ей было нестерпимо жарко. Куда подевалась эта заколка?.. Ага, вот она! Хердис взяла заколку в зубы и пыталась собрать волосы, чтобы заколоть их, но у нее все почему-то получалось неловко.
— Дорогая, разрешите…
— Нет, нет! Спасибо!..
Она отпрянула, задохнувшись. От этого человека, точно слабый дымок, исходил запах ладана. Он о чем-то напомнил ей. Но о чем? Разве запахи могут сниться? Теперь их разделяло пианино — она была в безопасности. Хердис воевала со своими непослушными волосами, наконец заколка была приколота как нужно — в нее попали не все пряди. Две пряди над ушами остались на свободе, так было модно и так ей больше шло.
Взгляд Голштейна упал на закрытые ноты:
— Рондо каприччиозо? Неужели вы и его играете?
Она покачала головой.
— Весной Игнац Фридман исполнял его на концерте в масонской ложе. Вы, наверно, там были?
Что за вопрос! Хердис посещала все концерты. А в Филармонии — и большую часть репетиций, особенно фортепианных. Она вскинула голову, что можно было одновременно истолковать и как кивок:
— М-мм…
Он открыл ноты. Ее ноты. И стал тихонько насвистывать напевную мелодию вступления, его свист щекотал ей уши и тонкими спиралями ввинчивался в кровь. Гость засмеялся и закрыл ноты. Нежно погладил обложку, так нежно, будто это она сама ее погладила. Блеск бриллианта у него на мизинце громыхнул у нее в сердце беззвучным взрывом и положил конец музыке. Всему, что имело отношение к музыке. И Хердис повернулась к гостю спиной.
Она зажгла в гостиной бра и настольную лампу. Но не стала зажигать люстру. Господи, ну когда же придет мать?
Железная дорога безмолвствовала. В доме было тихо. Слишком тихо. Солнце, которое уже давно опустилось в море, окрасило в лихорадочный красный цвет кружевные облака, плывущие по бездонному осеннему небу. Хердис слышала, как гость чиркнул спичкой, слышала, как он медленно выпустил изо рта дым. Он сказал:
— Боже мой! А ведь это фрёкен Керн!
Он снял с камина фотографию и рассматривал ее с каким-то жадным выражением в затылке. Хердис нехотя обернулась…
— Кто?
Вот дура! Ведь он смотрит на фотографию тети Ракель.
— Ах, это!.. — Хердис хотелось замять свой вопрос. — Это моя тетя Ракель.
— Спаси нас всех, господи! — вздохнул гость. — Таким женщинам нельзя оставаться свободными. — Он поставил фотографию на место и обернулся. Теперь… теперь он смотрел прямо на Хердис.
Она невольно тоже на него посмотрела. Что он ищет в ее лице? Только и знает, что пялить глаза! Она не доставит ему такой радости и не отведет первая взгляд. Но вот он засмеялся своим глухим смехом и заговорил под сурдинку:
— Фрёкен Рашлев, позвольте дать вам один небольшой совет. Перестаньте кусать губы. Предоставьте это другим.
Слава богу. Мать… наконец-то.
— О, извините меня, пожалуйста, господин… господин Голштейн. Я его с трудом уложила. Как мне отблагодарить вас!
Мать и плакала и смеялась, обеими руками она схватила руку гостя и прислонилась головой к его плечу — господи, что за дикие манеры: сюсюкать и обниматься с кем попало. Он обнял ее за плечи и засмеялся.
— Помилуй боже, но я не заслужил вашей благодарности. Разве можно поступить иначе, если видишь человека… почтенного человека, попавшего… м-мм… в такое затруднительное положение?
— Мне так стыдно, — проговорила мать. — Подумать только, такой человек, как Элиас!..
— Ну, что вы… подобные вещи случаются даже в самых лучших семьях!.. Поверьте мне… Это уже доказано.
Хердис стояла по-прежнему, прижав три пальца к губам, которые ей посоветовали не кусать. Мать вытерла слезы, высморкалась и только тут заметила Хердис.
— Боже мой, у тебя что-нибудь болит? Зубы?
Хердис опустила руку, гость ответил вместо нее.
— Фру Рашлев, у меня не было злого умысла. Но ваша дочь испугалась, и напугал ее я. Простите меня, если можете, — я просил руки фрёкен Рашлев. Однако теперь я понимаю, что у меня нет никаких шансов.
— О! Жаль, что вы посватались не ко мне! — засмеялась мать. — Я на ее месте сразу бы ответила «да!»
— Вот видите, — гость дружески кивнул Хердис, которая даже не ответила на его улыбку.
— Постойте… Вы, кажется, обращаетесь к Хердис на «вы»? О, господи, у нее сейчас такой трудный возраст. Ни ребенок, ни взрослая.
— Я никогда не спрашиваю даму о возрасте. Фрёкен… фрёкен Хердис необычайно музыкальна…
— Вы так думаете? Право не знаю. Хердис играет на фортепиано… э-ээ… как паровоз. Чрезвычайно добросовестно, но не больше. Музыкальна ли моя дочь, покажет будущее. Возможно, ей не хватает какого-нибудь сильного переживания. Во всяком случае, я знаю молодых особ, которые часами упражняются на фортепиано исключительно для того, чтобы не заниматься ничем другим.
Мать капнула себе вина и подняла рюмку.
— Разрешите мне еще раз выразить вам свою благодарность. Надеюсь, вы не откажетесь поужинать с нами, выпить чашечку чаю?
— С удовольствием, фру Рашлев. Я…
— Я понимаю, вас ждет жена. Мы могли бы позвонить…
— Меня никто не ждет.
Он вертел в руках рюмку, рассматривая игру красных лучей, отражаемых граненым узором.
— Собственно, я собирался сегодня на стадион, чтобы немного потренироваться, но сейчас уже слишком темно. Я… видите ли, занимаюсь спортом, чтобы не терять форму. Думаю даже получить золотой значок к своему тридцатилетию. Это уже не за горами.
Они продолжали беседовать, Хердис больше их не слушала. Она сидела на скамеечке у окна, заколка сползла, и она, сняв ее, отгородилась волосами, как ширмой. Она не смотрела на этого Голштейна, но видела его совершенно отчетливо — узкое, немного усталое лицо, свежая кожа, она дала бы ему около сорока.
Он должен бы зваться Беньямином. Она и сама не знала, почему ей это пришло в голову, но что-то вызвало в ее памяти неприятное чувство. Эти продолговатые светло-зеленые открытые глаза. От них почему-то становилось холодно. Так же как и от его бриллианта.
Дядя Элиас тоже носил на мизинце кольцо с бриллиантом, но бриллиант был вставлен в массивную оправу, которая почти скрывала его. Бриллиант дяди Элиаса был добрый.
Хердис снова погрузилась в свои переживания: нет, мать ничего не понимает. Хердис не хочет конфирмоваться именно потому, что серьезно относится к серьезным вещам. Сперва было плохо, что у Хердис появился молодой человек, что она ходит на танцы и влюбилась, тогда как она еще занимается у пастора, готовясь к серьезной церемонии, только после которой девушка может считаться взрослой. Идея использовать одно и то же платье сперва для бала, а потом для конфирмации принадлежала матери. Ей хотелось сэкономить.
Потом было плохо, что Хердис отнеслась к религиозной подготовке чересчур серьезно и взялась читать подряд всю Библию, которую восприняла так серьезно, что решила вообще отказаться от конфирмации.
Как бы она ни поступила, все было плохо.
Поэтому ей оставалось одно: поступать так, как она сама считает правильным, и ни у кого ничего не спрашивать.
— Хердис, ты, кажется, заснула? Я прошу тебя: займись, пожалуйста, ужином. Господин Голштейн останется и выпьет с нами чашечку чаю. Ведь вы останетесь? — любезно обернулась она к гостю.
Господин Голштейн запротестовал — он не хочет больше задерживать хозяйку, никаких лишних хлопот.
Однако по его поведению было видно, что уходить он не собирается.
Хердис не шелохнулась.
— Может, фрёкен Хердис согласится сыграть для меня, прежде чем я уйду… если я очень попрошу ее об этом?
Мать сказала:
— Почему ты не отвечаешь? Фу! Выпрямись, пожалуйста, не сутулься. — Она покачала головой и, виновато улыбнувшись, пожаловалась гостю: — Я решительно не понимаю теперешних backfische[39]. Они нынче такие…
Она замолчала, потому что распахнулись двери.
На пороге стоял дядя Элиас в халате, наброшенном на пижаму. На голове у него покачивалась шляпка Хердис, в руках он держал тросточку господина Голштейна. Вид у него был ужасно смешной, но Хердис почему-то захотелось плакать: господи, что у него с лицом? От виска и вниз через всю небритую щеку был приклеен пластырь. Цвет лица был желтоватый, а не сизо-багровый, как обычно, когда дядя Элиас бывал пьян. Хердис зажала руки между коленями и пыталась поймать взгляд дяди Элиаса — ей хотелось, чтобы он понял, как она рада его видеть. Потому что она была очень рада. В ней точно узел какой-то развязался, когда он появился на пороге.
— Господин фон Гинденбург… имею удовольствие. Редкое удовольствие…
— Меня зовут Рольф Голштейн.
— Голштейн. Да, да, совершенно верно. Теперь припоминаю. Этот господин…
— Боже мой, Элиас… дорогой, ведь ты так хотел спать…
— Этот мсье!.. Спас мне жизнь. Да, да, уважаемые дамы и господа… Элиас Рашлев сел в лужу. Этот господин фон Гинденбург выудил Элиаса Рашлева из сточной канавы…
— Пошли, дружочек, я помогу тебе лечь…
— Не прикасайся ко мне, женщина! Элиас Рашлев попал в… А где наша девочка?
Мать прикрыла дверь у него за спиной.
— Идем. О боже мой, ты хотя бы сел.
— Сел… сел… Нет! Прочь от меня! Пусть все видят меня во всем унижении. Клоун Элиас Рашлев! Понятно вам, уважаемый господин? Акционерное общество «Строительство транспорта»… хо-хо!.. отправилось к чертовой матери. А что я говорил? Дерьмо! — говорил я. Прибыль, доход, — твердили эти канальи. Долги, разорение! — говорил я.
— О, господи, Элиас, дорогой! Не надо так волноваться.
Лицо и губы у матери побелели. Она усадила его в кресло, шляпка Хердис куда-то исчезла. В кресле дядя Элиас как бы сжался и стал казаться гораздо меньше, на желтом лбу выступила испарина.
— Наша девочка, — сказал он. — Когда мы вошли, она играла такую красивую пьесу. Наша обожаемая Хердис. Она играла мою любимую пьесу… ту, которая содержит скрытый намек. Когда я буду умирать, она непременно сыграет ее для меня. Она мне обещала.
— Скрытый намек? — засмеялся Голштейн. — В самом деле, фрёкен Рашлев, а что вы играли, когда мы вошли?
— Ох, да зовите же ее просто Хердис, — сказала мать. — Она играла прелюдию Мендельсона… Элиас очень любит именно эту вещь.
— Да, со скрытым намеком, — повторил дядя Элиас. — Со скрытым намеком! Она сыграет ее, когда старый дядя Элиас будет лежать на смертном одре.
У него из глаз потекли слезы, он затряс головой так, что щеки и губы задрожали.
— Ну, до этого еще далеко! Господин Рашлев находится в самом расцвете сил!
— Черт бы побрал эти слезы! Да, я плачу! Потому что я согрешил против моей жены и против нашей девочки. Я даже не знаю, смогу ли я теперь дать ей хоть какое-нибудь приданое. Погрязнув в пьянстве и неправедности, я подписал эту проклятую бумагу. Бог карает за такие дела, господин… господин фон Гогенцоллерн.
— Насколько я понимаю, вы имеете в виду акционерное общество «Строительство транспорта»? Да, разумеется, я как раз слышал об этом. Однако не думаю, что вам следует так мрачно смотреть на вещи. Я полагаю, что речь пойдет об амортизации… тут замешано слишком много интересов и частично… да… весьма значительных компаний. Это займет много времени. И многое может произойти, пока дело коснется… так сказать… жизненных интересов. Как бы там ни было, я убежден, что никто не намерен причинить ущерб торговцу Рашлеву. Я… я немного знаком с этим делом.
Мать склонилась над дядей Элиасом и с непостижимой нежностью вытирала ему лицо. Она была совершенно серьезна и очень бледна, в это мгновение она была ослепительно прекрасна. Она подняла черные, как колодцы, глаза и проговорила в волнении:
— Вы… вы в этом уверены? О, вы понимаете…
— Я все прекрасно понимаю. Но предприятие с такими прочными традициями, как «Торговля машинами Рашлева», наверняка застраховано.
— Торговля машинами Рашлева, — пробормотал дядя Элиас.
Мать вынула у него из рук трость.
— Элиас, дорогой, это трость господина Голштейна…
Господин Голштейн принял трость с всепрощающим жестом.
— Должен сказать, что это не совсем обычная трость… я не пользуюсь ею как тростью. Это оружие обороны для того, кто состоит в «Опоре общества». — Он вскинул трость на плечо, как ружье. — Вот. Если кто-нибудь выступит против нас… Он получит по заслугам.
— «Опора общества»? — Мать неуверенно улыбнулась. — По правде говоря, я всегда думала, что это общество обеспечивает безработных даровыми обедами или что-то в этом роде.
Теперь Голштейн смеялся уже не под сурдинку. В его смехе звучало тепло, почти нежность.
— О-о-о! Это просто очаровательно! Даровые обеды? Нет! Это скорее порция здравого смысла для того, кто не желает работать. Мы грузим уголь, вяленую рыбу… — Он протянул руки. — Чем только не приходилось заниматься этим рукам!
Бриллиант на мизинце сверкнул ледяным блеском. Точно рассыпал по сторонам радужные выстрелы.
Неуверенная улыбка порхнула по губам матери.
— Я понимаю, это достойно восхищения… но… но разве это не штрейкбрехерство?
— Абсолютно правильно. Но ведь кто-то должен работать, когда рабочие не желают. Чтобы как можно скорее положить конец этой бессмысленной забастовке. Эти рабочие без колебаний нападают на всех, кто хочет работать. Поэтому моя трость всегда готова… К самообороне!
Неожиданно с кресла дяди Элиаса раздалась громкая икота, или отрыжка, или еще что-то. Он схватился за грудь, из уголка рта у него потекла слюна. Хердис прикрыла рот рукой и с испугом смотрела на дядю Элиаса и на мать, которая взяла его под руку, чтобы помочь ему подняться с кресла.
— Боже милостивый, ему опять плохо…
Голштейн бросился помогать ей. Дядя Элиас слабо протестовал:
— Я не болен!.. Я просто устал. Смертельно устал…
Наконец он позволил матери и Голштейну поднять себя с кресла. В дверях он запел куплеты из ревю, но забыл слова: «Где ты… был… сегодня ночью… тара-тара-тара-ра!» И это пение, и попытки дяди Элиаса шаркать в такт шлепанцами, и его склоненная шея, которая, казалось, стала тоньше, — все это пронзило Хердис острой жалостью. Она прикрыла глаза руками в безмолвном отчаянии из-за того, что в недалеком будущем она сама невольно горько разочарует его. Но тут ничего нельзя было поделать.
Возможно, они даже поссорятся. Последствия могут оказаться весьма серьезными. Но тут ничего нельзя изменить.
В голове у Хердис теснились неопределенные планы, и все они сходились на том, что ей придется самой зарабатывать себе на хлеб. У нее даже мороз по коже прошел от захватывающих предчувствий.
Перед ней открывалась настоящая жизнь, жизнь, о которой она так мало знала. А то, что фру Блюм намекала ей об учениках в музыкальной школе, — это-то во всяком случае могло осуществиться в любое время. Кто знает…
Когда в гостиную вернулся Голштейн, Хердис сидела, сжимая в объятиях «Рондо каприччиозо» и грезя о бурлящем океане открывающихся перед ней возможностей. Он тихонько прикрыл за собой дверь, и только тут Хердис его заметила.
— Да-а. — Она услыхала, как он вздохнул, пересекая гостиную. — Разумеется, я вам ужасно помешал. Надеюсь, вы простите меня… когда-нибудь.
Хердис не ответила. Не смогла.
— Мне бы очень хотелось, чтобы вы сыграли для меня… именно для меня.
Он приблизился к ней и говорил тихо-тихо и очень доброжелательно, почти льстиво:
— Вы еще так молоды. Но когда в один прекрасный день вы овладеете этим рондо, я непременно отыщу вас.
Она встала и отложила ноты на стул. Ей было тяжело от внезапно охватившего ее жара, она не знала, что делать.
Когда мать вернулась в гостиную, Хердис бросилась прочь. Она бежала, как теленок, громко топая ногами. Грохнула дверь.
В кухне она упала на скамью, уронила голову на руки и зарыдала.
Через несколько минут на кухню пришла мать.
— Хердис, что с тобой происходит?
Хердис подняла заплаканное лицо.
— Ну когда… когда же этот человек наконец уйдет?
Мать покачала головой.
— Хердис, можно подумать, что ты не в своем уме! Что он тебе сделал! Он так любезно помог… Ты знаешь, в каком состоянии он нашел Элиаса?..
— Но сейчас дядя Элиас уже лежит в постели и больше не нуждается в его помощи! Почему же он не уходит?
Мать помолчала, вертя дверную ручку.
— Хердис, доченька, бог знает что с тобой делается.