На этот раз она благополучно закончила учебный год. После отъезда матери и дяди Элиаса она жила у соседа, рантье Мортенсена. Видела, как чужие люди въехали в особняк, который целых три года был ее домом. Крохотный дворец на берегу Зунда. Не очень большая кирпичная вилла с башней, шпилем, бойницами, балкончиками и галереями, почти скрытая ломоносом и диким виноградом.
Прощай, Копенгаген! Прощай, Хеллерупская гимназия! Прощай, солнечная вилла!
Прощайте, театры, — театр Дагмар, Бетти Нансен и Королевский театр! Прощайте, три прошедших зимы, прощай, все, что было, и все, чего не было. Прощайте, Ида, Лени, Эдит, Эллен, все-все, прощайте!
В этом вновь происходящем превращении таилось нечто возвышенное и печальное. Как будто она обрела новую жизнь — родилась заново.
Она стояла, уткнувшись подбородком в поручни, и дрожь от машины передавалась всему ее телу. Ее широко открытые глаза не отрывались от Копенгагена, который все больше и больше становился похожим на далекую грозовую тучу.
Машина, преодолев самое себя, заработала ритмично, из нутра парохода вырвался хриплый вздох, потом пароход загудел. Хердис часто слышала этот мрачный обреченный рев, который пароходы издают, покидая рейд. И все-таки она всем телом вздрогнула от испуга.
Господи, когда же она научится!..
Она замерла, ожидая, чтобы дрожь поручней одолела глупую дрожь испуга и ее мысли заработали в прежнем ритме.
Несколько дней в Бергене, одиночество и свобода. Ее даже зазнобило от сладостного предчувствия.
Там, в Бергене, все может случиться. Все может случиться в городе, с которым ее связывает столько нитей. Она может кого угодно встретить на улице, совершенно случайно.
Например, Чарли.
В причудливом кружевном узоре пенящейся за кормой воды чередой возникали всевозможные события и уносили ее куда-то, где нет времени и пространства, тут были и хитросплетенные интриги, и страстные переживания, и горячие ссоры, и скорбь, и отчаяние, которые благодаря самым неожиданным поворотам завершались светлым и счастливым концом — они были навеяны развлекательными журналами, операми и настоящей литературой, сообщавшей им реалистические черты и делавшей их более жизненными, более правдоподобными…
Бум!
Радужные мечтания растаяли в крике чаек и брызгах пены…
Отец. Непрошенно он возник рядом с нею, и словно озябшая тень упала на ее воздушные мечты.
В ней что-то сжалось. Она крепче вцепилась в дрожащие, поющие поручни, чувствуя, как нежность к отцу постепенно опутывает ее.
Нежность без тепла. Подобная лихорадочному ознобу.
«Спесивый дурак», — сказала мать по поводу того, что отец отказался объявить себя банкротом сразу после войны, когда исчезло то, что мать называла «миражем».
Простому человеку было трудно в этом разобраться, но отец Хердис, вместо того чтобы объявить о своем банкротстве, вбил себе в голову, что он обязан выплатить долг, оставшийся у него после заключения мира, которое смело все его богатство.
Банкротство? Хердис часто, дрожа от волнения, слушала об этом феномене, но так и не поняла, что это такое. Она поняла лишь одно: если человек объявляет о банкротстве, он теряет все что имел, но долгов у него не остается.
Весь фокус заключался в том, чтобы такой человек ничего и не имел. Автомобили, виллы, катера, а также хутора и лесные угодья, которыми наиболее предприимчивые люди обзавелись, дабы обеспечить себя на случай непредвиденных обстоятельств, были заблаговременно переписаны на их жен и, следовательно, изъятию не подлежали.
Вот, например, Тиле. Банкротство Тиле было подобно землетрясению, и отзвук его прокатился по трем скандинавским странам. Но имея сказочно богатую жену, он обладал тем, что называется учредительским капиталом, и поскольку Тиле был необыкновенно ловкий и деловой человек, он тут же вошел в одно правление, потом в другое, во всякие банки и предприятия.
Странно, но отсюда один шаг до политики, и как бы там ни было, а имя Тиле входило в какие-то списки. Среди его друзей существовало твердое мнение, что, если человек сумел так ловко разрешить личные финансовые проблемы, он имеет все предпосылки разобраться и в том, что лучше для всей страны.
А вот отец Хердис, который был зятем Тиле… Он снова вернулся в свою контору, заняв весьма незначительную должность. По вечерам ему приходилось брать дополнительную работу — ревизии и всякое такое, — чтобы вообще как-то свести концы с концами. Просто нелепо…
Мать назвала отца неудачником. Она назвала его рабом жизни.
Дядя Элиас… Тут дело обстояло иначе.
Несмотря на всю шаткость его положения, Хердис только обрадовалась, когда он возник из кипящей бледно-зеленой воды за кормой. Тут все, что называлось неприятностями, обратилось в танцующую пену, тогда как тысячи приятных мелочей стали плести свой веселый узор. Прогулки. По Страндвейен до Скодсборга, где дядя Элиас угощал Хердис шоколадным кремом, а себя тешил одной-единственной рюмочкой. По тропинкам леса Шарлоттенлюнд или Зоологического сада, где они смотрели, как распускаются почки на буках или ранней весной слушали неугомонное пение птиц. Приятное чувство уверенности в себе, оттого что дяде Элиасу нравилось ее общество, возвращение домой к ослепительно красивой, счастливой матери и к благоуханию лакомых блюд — все это было изумительно. Прекрасно и изумительно.
В такие дни и в школе все шло гладко и она испытывала даже тщеславие. Это тоже означало и расти, и радоваться.
А в другие дни?
Фу! Не надо! Не надо даже вспоминать о них. От этих мыслей на лице появляются прыщи.
Классная наставница глубоко вздыхала, когда была не в состоянии понять Хердис.
И не надо! И пусть не понимает, пусть остается такой глупой, какой ее создал господь бог.
Пароход был грузовой, и на нем было мало мест для пассажиров. Вскоре выяснилось, что на этот раз на борту нет ни одного интересного пассажира. Капитан, которого Хердис знала по прежним поездкам на этом пароходе, обещал всячески опекать ее. Опекать… фу!
Стало смеркаться, зажгли фонари. Крики чаек продолжали аккомпанировать ритмичному стуку машины, началась небольшая качка, но волн не было заметно. Это было восхитительно.
Господи, до чего хорошо! Но самое невероятное заключалось в том, что она ехала одна. С собственным паспортом, с собственными деньгами. Ведь у нее никогда не бывало денег, кроме тех случаев, когда она просила о них или когда дядя Элиас бывал настроен на особенно сентиментальный лад. В его настроениях было много вариаций. Так на что же ей давали деньги?..
На трамвай, на тетради, на учебники, на всякую мелочь. Эти расходы аккуратно заносились в большую расходную книгу, которую дядя Элиас ежедневно заполнял своим безупречно круглым почерком: блокнот для Хердис — 0,35 кроны. И все в том же духе. Морковь, жалование служанке, визит к зубному врачу, новый корсет Франциски. О, эта расходная книга! Она послужила причиной длительной ссоры между Хердис и служанкой Эммой. Однажды утром Хердис застала Эмму за чтением этой книги, господа еще не вставали.
— Чего ты тут вынюхиваешь?
— Ха-ха! Вынюхиваю, занес ли хозяин в книгу расходы на содержимое своего винного погреба. Но что-то ничего похожего не вижу. Посмотри-ка ты!
Хердис полистала книгу. Она тоже не нашла никаких упоминаний о расходах на то, что заполняло в погребе специальные полки, встроенные от пола до потолка.
Эмма помахала веничком для пыли и засмеялась.
И в смехе этом не звучало ни капельки дружелюбия, ни капельки. А ведь тут не было ничего смешного…
Постепенно темнело. Сумерки лежали, словно зримое воспоминание о том месте, где еще недавно слились воедино Зеландия и шведский берег. Перламутровое сияние на севере напоминало о белых ночах, время остановилось.
Время перестало двигаться, оно потонуло в пенном бурлении за кормой парохода. Эта мысль пронзила Хердис тоскливым изумлением. Над головой у нее висела чайка, казалось, будто она держится только на теплой струе воздуха, поднимавшейся от парохода, крылья ее чуть заметно вздрагивали, время от времени чайка вертела головкой из стороны в сторону. Несмотря на сумерки, брюшко у нее светилось, словно озаренное невидимым утром. Здесь, на корме, Хердис наслаждалась блаженным одиночеством — здесь она была один на один с пропитанными солью криками чаек и широкой пенной дорожкой за кормой, на которую смотреть было так же интересно, как на пламя костра.
Ритмичное посапывание машины настолько пронизывало каждый нерв парохода, что ощущалось во всем, будь то ящик со спасательными поясами или бухты троса.
Хердис давно уже постигла, что в жизни случаются мгновения полного счастья без всякой видимой на то причины. Когда ни мечты, ни глупость, ни напряженность не нарушают душевного покоя и не приносят боли.
Она осмелилась даже запеть: в последнее время она наловчилась петь — что чрезвычайно импонировало ее датским подругам, — вытягивая губы трубочкой и подражая гавайской гитаре, которая была очень модной. Протяжные напевные звуки требовали, разумеется, совсем иной публики, чем чайки и восторженно хлопавший на корме Даннеб-рог[9]. Без всякого перехода Хердис запела «Короля Кристиана», потом, только из вежливости, «Кьёге Бугт» и, наконец, «Прекрасную страну». Датские песни, которые она вообще-то избегала петь на уроках пения, потому что терпеть их не могла.
Как бы там ни было, она убедилась, что голос у нее в полном порядке, и к тому же ее прощанию с Данией был сообщен характер своеобразного празднества. Вскоре Хердис покончила все счеты с этой страной Фрейи, исчезнувшей вдали со своими ветвистыми буками, и перешла к вещам, которые любила петь, когда бывала счастлива, — к лирическим и сентиментальным шведским народным песням. Странно, но, если человек поет, потому что счастлив, от грустных песен он становится еще счастливее.
Чайки не обращали на Хердис никакого внимания, теперь она распевала во все горло и протягивала руки к струе за кормой, словно хотела одарить море радостным изобилием своих песен.
Внезапно она замолчала и затаила дыхание. На Хердис упала тень, словно чья-то рука опустилась на ее светлые мирные мечты. Она заметила, что уже не одна на корме, но обернуться не смела.
Тот, кто стоял почти у нее за спиной и кого она пока могла видеть лишь краешком глаза, был взрослый человек, хотя ростом он был чуть повыше самой Хердис. И немолодой, наверное уже за тридцать. Может, это кто-нибудь из команды? Нет, нет-нет…
Он говорил, он что-то говорил ей, и ее поразил его голос. Как будто он был скрыт каким-то покровом, впрочем, нет, не покровом. Он как-то странно подействовал на нее, этот приглушенный голос. Она испугалась? О нет! Уж во всяком случае не испугалась!..
Нет, что-то другое. Что-то непонятное. Она хотела заговорить. Сказать: «Простите, я не понимаю» — чтобы спрятать за этой фразой и самое себя, и свое смущение. Он подошел и остановился у поручней на некотором расстоянии от нее. Она повернулась на мгновение и посмотрела ему прямо в лицо.
И оно запечатлелось у нее в памяти, будто она смотрела на него долго-долго. Целую вечность.
Широкоскулое, изнуренное. И бледное, если ее не обманывало освещение. Резко очерченные, тяжеловатые черты.
Она снова услышала его голос, он что-то сказал. Не понимая, Хердис повернулась к нему и слушала. Она пыталась понять, что он говорит.
Ей пришлось прокашляться. И собраться с силами. Ведь это был незнакомый мужчина.
Чужой человек с приглушенным голосом, словно он говорил внутри какого-то пузыря. Глухо, четко, но совершенно непонятно.
Иностранец. Светлые, светящиеся глаза… и этот голос.
Внезапно все вокруг зазвучало по-иному. Крики чаек. Ритмичный стук машины. Радостное бурление воды за кормой.
Хердис прижалась лбом к рукам, лежавшим на поручнях, ей захотелось получше разглядеть этого человека. Ее мысли вырвались на свободу и понеслись прочь вместе с криками чаек и туманными сумерками.
Фуражка в мелкую клеточку. Выгоревший китель, по виду которого можно было предположить, что он имел когда-то отношение к военной службе. Единственное, что могло свидетельствовать об относительном благополучии этого человека, — сапоги. Хорошие, добротные и почти новые, такие сапоги называют русскими. Конечно, этот человек был беден… Но… но…
Хердис открыла глаза и взглянула наверх. Теперь он стоял совсем рядом с ней. Как будто на корме мало места. Но она не отодвинулась, повернув голову, она смотрела на него. Стоит ей чуть-чуть поднять глаза, и она встретится с ним взглядом. Она не знала, долго ли они так стояли и смотрели друг на друга. Может, всего мгновение?
Человек наклонился, словно хотел шепнуть ей что-то, оперся на поручни, улыбнулся, но ничего не сказал.
Потом он стал напевать. Покачивая в такт головой, он пел ту самую песню, которую только что пела она…
Хердис чуть не разрыдалась, когда он, не вытянув высоких нот, со смехом оборвал пение. Если только это был смех. И улыбнулся… Конечно, ведь это была улыбка? Он произнес несколько звуков. Хердис разобрала слова “music”, “lovely”, “sing”[10].
Это было уже понятно: ему понравилось ее пение. Он хотел, чтобы она спела еще. В ней заклокотал смех, она прикусила губу. Вот дура! Манеры смущенной девчонки. Сердце ее начало громко стучать, словно оно стучалось в дверь и хотело выйти наружу. Хердис покачала головой, надеясь, что ее лицо выражает сожаление: она не умеет петь, когда ее просят об этом.
Из-за этого дурацкого сердца уголки губ у нее дрогнули, она прикрыла рот рукой, пытаясь унять эту дрожь. Но глаза ей не подчинились. Смех вырвался из ее глаз и отразился в глазах человека, который неожиданно широко улыбнулся. И сразу его лицо преобразилось — и дело было вовсе не в том, что у него с обеих сторон не хватало коренных зубов, вовсе не в этом. А в том, что от смеха его лицо покрылось мелкими ямочками, они появились в уголках рта, на щеках, под глазами. И она узнала его!
Чепуха! Не знала она этого человека и не видела его никогда в жизни. Он был совсем не красивый, не молодой, вообще никакой, и не умел говорить так, чтобы его понимали. Ей вдруг захотелось уйти, пусть остается здесь один.
Она не двинулась с места и не могла оторвать от него глаз.
И не поняла, в чьем лице, в его или в ее, первой погасла улыбка. Но они продолжали смотреть друг на друга. Теперь, когда он перестал улыбаться, в очертаниях его губ появилось что-то грустное. Если он и сейчас ничего не скажет, она бросится за борт.
— Danish?[11]
— Что?.. О, нет. No. Э-ээ… Norwegian[12].
Он кивнул, отвел взгляд и стал печально смотреть на клокочущую за кормой пену.
Все-таки он понимает по-английски! Надо показать, что и она знает этот язык, Хердис задумалась, не зная, что ему сказать.
— Do you speak english?[13] — Она сказала это слишком тонким голосом, по-детски. Надо следить, чтобы голос звучал взрослее. Человек прикусил нижнюю губу и пожал плечами.
Хердис показала на себя пальцем:
— I come from Norwey, — сказала она оживившись. — And you?[14] — Она потрогала его за рукав.
Он медленно повернул голову и посмотрел на нее, прищурив глаза и подняв брови; нижняя губа была все еще прикушена и о его мимолетной улыбке Хердис догадалась лишь по тени ямочки, скользнувшей у него по подбородку. Он медленно покачал головой.
Хердис изнутри прикусила губы, чтобы помешать дурацкому подергиванию в уголках рта, на нее нашла какая-то дурь. Хорошо бы этому человеку захотелось поговорить с ней. Они не понимают друг друга, ну и подумаешь! Это совершенно неважно.
Зазвонил колокольчик, загрохотала цепь, пароход сбавил ход. Хрипло загудел гудок. Человек замер с тревожным выражением лица, было похоже, что он хочет убежать. Хердис сказала:
— Это минный лоцман. На борту парохода всегда должен быть минный лоцман… Э-э… Mines. A man, you know… who knows. Одним словом, мины. Здесь есть мины… After the war…[15] Понимаете?..
Странно. Когда она поступила в Хеллерупскую гимназию, весь класс уже два года занимался английским. С энергичной помощью дяди Элиаса Хердис догнала их за несколько месяцев. А через некоторое время она уже лучше всех в классе знала английский. Во время долгих прогулок с дядей Элиасом она почти без запинки болтала по-английски. А теперь?..
В голове у нее кружил вихрь, английские, норвежские и датские слова теснили друг друга, не давая ей произнести ни одной разумной фразы.
Но человек кивнул, из выражения его лица и из позы исчезла напряженность, он даже что-то проговорил на своем непонятном языке. Время от времени он повторял: “I see… I see…[16]” — значит, он понимал ее. Они понимали друг друга! Хердис даже засмеялась от охватившей ее необъяснимой радости.
— I am going to Norway… Мы переезжаем домой… You know… э-ээ… дела, понимаете? The business. When the peace came… no good for our business. Торговля машинами…. You see?[17]
Языкового барьера больше не существовало, человек улыбался — нижняя губа у него сильно выдавалась вперед, это можно было бы принять за гримасу, если бы от смеха у него на лице не появлялись ямочки. Он кивнул головой и сказал:
— I see. Peace — bad business. I see[18].
О, теперь разговор шел как по маслу. Это было непередаваемо — она стояла и разговаривала с иностранцем, с самым настоящим иностранцем, с чужим незнакомым человеком, чей голос она уже никогда не забудет. Он звучал так, словно исходил у него из затылка.
Хердис тряхнула головой, чтобы откинуть с лица волосы, но, не слушаясь ее, они полетели по ветру, заплетенная сзади коса совсем распустилась. Хердис глубоко вздохнула и выпрямилась, это было как освобождение — больше ей не нужно сутулиться, чтобы скрыть слишком взрослые линии, которых она так стеснялась. И она разговорилась. Она рассказывала этому чужому человеку о Копенгагене, о театрах, о Поле Реумерте и Бодиль Ипсен, о Бетти Нансен и Кларе Вит, о своих театральных переживаниях, а также о пароходах, которые остались стоять на приколе, когда был заключен мир, и что торговля машинами стала испытывать из-за этого известные трудности. Хердис не знала, как сказать по-английски «на приколе», и потому объяснила, что пароходы легли спать в портах.
Она уже и сама не знала, говорит ли она по-норвежски, по-английски или по-датски, она знала только одно — никогда в жизни она не осмеливалась разговаривать так ни с одним мужчиной… ни с одним мальчиком. Вообще ни с кем.
Человек внимательно следил за ее словами, выражение его лица все время менялось — сомнений не было: он понимал большую часть того, что она говорила. А может, не понимал? Время от времени Хердис вставляла отдельные немецкие слова, которые слышала в доме у дедушки или запомнила из письма Киве.
— A cousin of mine — his name is Kiewe[19]. Это потому, что он немец.
Слово «cousin» означало самые различные родственные связи, не только «двоюродный брат». Так что она не лгала, хотя на самом деле Киве был двоюродным братом матери.
— Его родители в Гамбурге получили от него письмо в ноябре 1918 года, оно было отправлено из одного города во Франции, который называется Вильнёв. И больше они о нем ничего не слыхали. В прошлом году, два года спустя, мы тоже получили от него письмо. Но оказалось, что это письмо было написано одновременно с первым и отправлено из того же города.
Она не знала, как сказать по-английски «перемирие», но кое-как объяснила, что это было, когда война временно прекратилась и все подумали, что она уже кончилась. Человек кивал и не отрывал от нее глаз.
— Но больше о нем никто ничего не знает. Мы даже не знаем, жив ли он… Ведь потом война длилась еще восемь дней. Мы никогда не виделись с Киве, ведь он немец, а мы — норвежцы. Я не могла даже заикнуться о нем моим подругам в Дании. Там, в Дании, очень не любят немцев, так же как и в Норвегии… все из-за войны. You know. А Киве как-никак был немецким солдатом. У нас есть его фотография. Он ужасно красивый! Я… I never saw such a handsome man[20]. Он нам написал, что, когда война кончится, он непременно приедет в Норвегию. И… Gott sei Dank[21], война кончилась. Теперь Киве сможет закончить свою учебу, а потом он хочет поехать в Палестину помогать арабам возделывать землю. Он очень много писал о каком-то человеке по имени Бальфур,[22] наверно, это англичанин. Но вообще-то не знаю. Может, он один из друзей нашего Киве — я не совсем поняла, а может, Киве беседовал с этим Бальфуром или он писал о речи, которую где-то произнес этот господин Бальфур. И он советовал Киве поехать в Палестину. Кажется, так…
Она замолчала на секунду, прижав к губам сжатые кулаки, чтобы заглушить дурацкий смех, который так и рвался наружу, — может, следует рассказать ему и другое, о чем писал Киве?
— Вы только подумайте, он написал, что, когда он приедет, die kleine Herdis mit die goldene Haare[23] будет, конечно, уже молодой красавицей. Хердис… You see… это я. Хотя тогда я была rather a younger girl[24]. И он попросит у моей мамы разрешения обручиться со мной!
Больше она не могла вымолвить ни слова из-за смеха, в котором звенело счастье — а вдруг Киве прав? Вдруг она и в самом деле станет красавицей…
— And… and… weiter[25]? — произнес ее собеседник.
Он слушает, он ждет продолжения! Порыв ветра швырнул ее волосы прямо ему в лицо, он схватил одну прядь, медленно накрутил ее на палец и — боже милостивый! — понюхал ее.
Он тут же выпустил эту прядь, как только Хердис встряхнула головой и стала поправлять волосы, прикрыв их обеими руками и безуспешно пытаясь смахнуть с лица непослушные пряди.
— Киве. This… soldier… german, — раздался рядом с ней его приглушенный голос. — Tell me. I see[26].
— Да… э-ээ… yes. Он написал, что это последняя война в мире, что войны больше никогда не будет. Потому что теперь они могли бы сбрасывать на людей бомбы с аэропланов. А это было бы too horrible, никто не пойдет in the future[27] на такую жестокость.
Хердис замолчала, услыхав отрывистый смех своего собеседника. Она с удивлением взглянула на него, но этот смех не отразился в его чертах, они как будто застыли в своеобразной насмешливой невыразительности.
Ей нравилось это лицо.
— Мы все надеемся… Я совершенно уверена… совершенно convinced, что Киве is alive. I just feel he is![28]. Это было такое счастливое письмо, you see. Просто невозможно… ведь все случается… война кончилась…
Она поискала ответа в его лице. Но он больше не смотрел на нее и даже не заметил, что она отпустила волосы на волю ветра, который снова швырнул их ему в лицо. Он не видел ничего — ни чаек, ни сгустившихся сумерек, ни бурлящей воды за кормой. Но в этой его невыразительности было столько выражения, что ей захотелось прикоснуться к нему, погладить его по щеке. Она подняла голову, чтобы он лучше мог слышать ее слова, и сказала:
— Его отец писал, что надежда, наверно, самый мучительный из всех видов боли.
Человек, стоявший рядом, повернулся к ней лицом, казалось, он хочет что-то сказать, он открыл рот, глотнул воздуха, но промолчал и снова сжал губы. Он смотрел мимо нее.
Она даже обернулась, чтобы взглянуть, нет ли кого поблизости, может, она просто не слыхала шагов? Может, на железной лестнице, ведущей к кормовым каютам, все время раздавались шаги, которых она не замечала, хотя бессознательно помнила о них?
Но на корме, кроме них, никого не было. И если не считать равномерного стука машины и клокочущего шума винта, которые лишь временами, будто сквозь сон, врывались в ее сознание, тут было абсолютно тихо.
Абсолютная тишина, потому что крики чаек, звучавшие все реже и реже, стали как бы частичкой самой тишины. И вдруг в этой тишине Хердис услыхала каждой своей клеточкой:
Три года спустя после окончания «последней в мире войны» от Киве Керна из Гамбурга осталась лишь одна тишина.
Хердис заметила, что теперь они стоят друг к другу ближе, чем раньше, — может, она сама придвинулась к нему? Ее рука лежала на поручнях рядом с его. Она ловила все, даже едва уловимые изменения в его лице, вдыхала их вместе с солоноватым ветром.
Пароход уже давно снова шел полным ходом после того, как минный лоцман поднялся на борт. Хердис знала, что они плывут не по прямой, а лавируют в опасной зоне, ей был известен этот маршрут, и она не боялась. Опасная зона — как будто так и должно быть.
Хердис захотелось сказать что-нибудь про опасную зону, но она промолчала. Присутствие этого человека она ощущала как нечто осязаемое — тяжесть, гнет, смутное предчувствие счастья. И она не узнала собственного голоса, звучавшего как будто сквозь туман.
— Смотрите, новолуние.
Если раньше она сомневалась, то теперь ей стало ясно, что он понимает большую часть того, что она говорит, хотя сам он почти все время молчал, — он поднял голову и посмотрел на запад, где висел едва заметный серп молодой луны, совсем бледный на фоне светлого летнего неба.
— Значит, опять пойдет рыба. Если ее не было. Моя мама верит, что с новолунием все меняется. — Она засмеялась, пытаясь удержать его внимание. — Конечно, это глупо. И она вовсе не верит этому… just realy[29].
— I see.
О, этот голос!
— И однако… Несколько лет тому назад умер один человек, которого я очень любила, девочка, мы с ней дружили с самого детства…
Она замолчала, словно кто-то плеснул ей в лицо холодной воды. Что она собиралась сказать? Придуманные фразы и образы зазвенели у нее в голове, точно разбитый хрусталь. Позорная ложь о слезах и ночных прогулках по лесу во время новолуния съежилась в ней, обуглилась и почернела.
Слезы, подумать только!
Да она и слезинки не проронила по Юлии. Ее обильные слезы были вызваны совсем другими причинами: злостью, обидой, разочарованием, жалостью к самой себе. Сладкие слезы, которые она проливала в театре. Слезы смеха — слезы вина и меда. Во всех этих слезах было разное количество соли.
Но у горя нет слез. У первого настоящего горя.
Человек с удивлением взглянул на Хердис, наверно, он ждал продолжения.
— Ну, в общем, это все, — сказала она тихо.
— I see.
На некоторое время воцарилась тишина, но Хердис прервала ее восклицанием:
— В один прекрасный день я досочиняюсь до смерти!
— Э-э?..
— Это оттого, что все переживают другие люди, а я сама — ничего. Мои переживания состоят из переживаний других людей. Я сама даже не замечаю, как я все переиначиваю по-своему. Будто я нахожусь на сцене… в свете рампы…
— I see… О… I see…
Хердис тяжело дышала, рот у нее был приоткрыт.
Она говорила сейчас о том, чего никому не могла бы доверить. Ни одному человеку. Даже матери. Даже тете Карен.
Теперь уже не имело значения, правду она говорит или выдумывает. Главное, не касаться тех вещей. Не пользоваться для своих выдумок Юлией. Или Киве. Или Давидом.
Главное сейчас была она. Именно она. А все остальное — оно тонуло в журчании воды за кормой и в крике чаек, которые то исчезали, то появлялись вновь. И еще были сумерки, становившиеся более прозрачными по мере того как пароход двигался все дальше на север. Это было. Это существовало, а больше — ничего.
Они стояли молча. Хердис ощущала их молчание, как тончайшие звуки, как пленительную музыку. Теперь его рука лежала совсем рядом с ее, Хердис взглянула на эту руку, та медленно шевельнулась и прикоснулась к ее руке. На мгновение. Только прикоснулась. Дрожь в ее руке не имела никакого отношения к дрожанию машины, она была подобна электрическому току, ее рука сама собой придвинулась к его руке, и его мизинец осмелился лечь на ее запястье. Они стояли так молча, и ее лицо тоже придвинулось к его лицу; она почувствовала, как от его кителя исходит едкое звериное тепло, и горячая волна прокатилась сверху вниз по ее телу, придавив ее непонятной головокружительной тяжестью.
Хердис сжала губы и, трепеща, втягивала носом воздух, чутьем угадывая что-то, тут же исчезавшее в пенном водовороте за кормой.
Все, все.
Все, чем она жила, что знала и слышала. Все исчезло. Голова у нее пылала, в ушах шумело, два теплых пальца сомкнулись вокруг ее запястья, его лицо дышало рядом с ее. Она не двигалась. Пароход накренился, меняя курс в этом минном поле, в ритме машины чувствовалось нарастающее возбуждение.
А что, если сейчас они натолкнутся на мину? Как это будет прекрасно! Триумф огня — и прощай!
Он что-то сказал? Очень тихо и невнятно, она упивалась только музыкой этого голоса.
Несколько раз ударили в гонг. Это называлось склянки.
Его пальцы освободили ее запястье. Она перевела дыхание. Попыталась вспомнить, что он сказал. Впрочем, это было не важно. Странным, незнакомым ей голосом она произнесла:
— У меня в каюте что-то случилось с иллюминатором. I cannot open it. I don’t see anyone to ask… I… I have a cabin of my own, you see. Can you help me?[30]
Хердис не спускала с него глаз. Она знала, что лжет про иллюминатор, но знала также, что эта ложь стоит десяти правд.
Она засмеялась и сама не узнала своего смеха, в нем появились новые грудные ноты, какая-то глубина, игра, которых она раньше не замечала. Она сказала:
— Мы даже не знаем… we even do not know the names of each other[31]. — Она показала на себя: — Меня зовут Хердис. Хердис Рашлев. — Она притронулась пальцем к его кителю. — And You? Your name?[32]
Нет, разумеется, он не понимал ее. Он даже немного испугался. Она прижала руку к груди:
— Me. Хердис. And You? — На этот раз она слегка потянула его за воротник.
Он скосил глаза на ее руку, снял ее со своего воротника и задумчиво посмотрел на Хердис. Пальцы его осторожно погладили ее пальцы, от этого прикосновения у нее похолодело запястье. Она вырвала руку и сказала, с трудом дыша:
— Мне надо идти ужинать. А то все подумают, что я утонула. Но… потом…
Она старательно объяснила, где находится ее каюта. Пассажирская каюта № 2.
— Не доходя кормовой палубы. You see? Down some little steps, and then on the right side…[33]
Он наклонился к ней еще ближе, его глаза впились в ее, словно сверлили ее насквозь, неожиданно он сказал:
— Passeporrrt? You… a passeporrrt?[34] — он говорил сквозь зубы, как будто хотел кусаться, он дышал ей в лицо и вид у него тоже был такой, словно он сейчас начнет кусаться.
Она неуверенно засмеялась — пассепоррт? Паспорт! Неужели он думал испугать ее? Ха-ха! Теперь ее ничто не могло испугать! Ей пришлось расстегнуть английскую булавку, которой был застегнут внутренний карман пальто — пожалуйста, пожалуйста! На фотографии в паспорте она выглядела совсем неплохо — вполне взрослая девушка, волосы с лица убраны и заплетены в косу.
— Вот, пожалуйста… э-ээ… please. There you are. Me. Personally[35].
Она упивалась выражением его лица, пока он изучал ее паспорт. От смеха у него на подбородке вспыхнули ямочки, потом они погасли. Он полистал ее паспорт, покачал головой.
Хердис прикусила губу, стараясь унять непонятную радостную дрожь, которая разлилась у нее в крови и побежала по коже, по всему телу, словно ее тело давилось от тайного смеха. Он долго разглядывал ее паспорт, крутил его, вертел, чему-то удивлялся. Наконец он улыбнулся и отдал паспорт обратно. Широкая открытая улыбка опять показала, что с обеих сторон у него не хватает верхних коренных зубов. Но это было вовсе не безобразно, это выглядело даже привлекательно. Привлекательно и добродушно, ведь люди кажутся кровожадными, когда при смехе обнажают все зубы.
С неожиданной угловатостью Хердис спрятала паспорт в карман и заколола карман булавкой. Она сказала:
— I have to spise, ужинать, но потом я жду тебя… примерно через… э-э… about three quarters of an hour? Она показала на часы. — You see? Like that[36].
Хердис знала, что он смотрит ей вслед, и пыталась идти легко и изящно, немного покачивая всем телом, как ходит ее мать. Но она двигалась неповоротливо и с таким трудом, словно ей было тяжело нести бремя блаженства, беспощадное и чуждое всякому кокетству. Внезапно она обернулась — да, он стоит у поручней и смотрит ей вслед, раскуривая что-то, похожее на окурок сигареты. Она замедлила шаг:
— Значит…
На севере горизонт светился, точно таинственное обещание, на юге сумерки прикрыли все темно-синим покровом забытья. Мигающий маяк вдали превратился в звезду, а настоящие звезды казались зеленоватыми обрывками мечты.
Он улыбнулся и отвернул лицо, выпуская изо рта длинную тонкую струйку дыма, потом посмотрел на Хердис и кивнул:
— Me… help… you[37]. — Он показал на себя, потом на нее и повторил: — Me… help… you, young lady.
В кают-компании уже давно поужинали, но какая-то добрая душа оставила на подносе возле места Хердис стакан сливок и два чудесных бутерброда — с паштетом и с копченой лососиной.
Хердис забрала еду к себе в каюту.
Ей надо было подготовиться к его приходу.
Откусив кусок бутерброда, она приступила к делу. Прежде всего она завинтила иллюминатор так крепко, чтобы сразу стало ясно, что он испорчен.
Платье… Фу, какой у нее беспорядок! Открытый чемодан стоял на койке.
Другое платье, самое красивое и, главное, длинное, более взрослое. Лучше всего — серое бархатное. Хердис быстро стащила с себя свитер и сразу почувствовала, что от нее пахнет потом. О, господи!
Плиссированная юбка полетела на пол. Быстрей, быстрей — долой рубашку и все остальное. На этот раз она занимала каюту, которую раньше занимали мать и дядя Элиас. С душем! Правда, вода была совсем не горячая и текла еле-еле, но все-таки…
Хердис трясло от холодной воды, но она выдержала. Заодно она вымыла и голову.
А что если сейчас к ней зайдут?
Она перепугалась и закуталась в большую мохнатую простыню. Хердис куталась еще и потому, что немного замерзла. Волосы она вытерла и заколола узлом на макушке.
А что если нос у нее стал красный и блестящий?
Зеркало не смогло утешить Хердис. Но красным и блестящим у нее стал не только нос, а все лицо, так что с этим вполне можно было примириться. Хуже обстояло дело с ярко-красными пятнами от выдавленных недавно прыщей. Это были даже не пятна, а маленькие ранки. Всегда надо иметь при себе пудру! А у нее был только тальк, белый тальк, который очень заметен на коже. Все-таки Хердис осторожно припудрилась тальком, получилось совсем неплохо. Во всяком случае, маленькие белые пятнышки лучше красных.
Теперь она уже не спешила. Она сбросила простыню и попробовала по-новому заколоть волосы. Зеркало было маленькое и она видела себя лишь по частям, а ей хотелось увидеть всю целиком. Но то, что ей было видно, она видела новыми глазами.
Белая округлая грудь с синеватыми жилками и красными пуговками сосков — но ведь она изменилась! Хердис легонько прикоснулась к груди кончиками пальцев и покраснела от удивления: она и не подозревала, что кожа бывает такой мягкой и шелковистой!
Она провела руками по всему телу, потрогала бедра, живот, но тут кожа была самая обыкновенная и кончики пальцев не испытали ничего удивительного, как на груди.
Хердис закрыла глаза и представила себе, будто это чужая рука ласково скользит по ее телу, и вздрогнула от желания. Когда Хердис открыла глаза, она увидела в зеркале, что они изменились, теперь они были темные и красивые. Она послала своему отражению воздушный поцелуй — да, она положительно влюбилась в самое себя. Это было прекрасное чувство! Если б оно длилось всегда. От него делаешься красивой! Даже тело пахнет иначе — сейчас оно жарко пахло миндалем.
Шаги на лестнице?
Хердис молнией метнулась к чемодану и схватила чистую рубашку, новую, тонкую, сшитую специально для лета, без пуговиц на плечах и вышивки, отделанную лишь шелковой лентой, какие носят все взрослые женщины. Рубашка взметнулась над Хердис снежным облаком. Хердис прислушалась.
Неожидано в каюте все зазвенело и задребезжало, установившийся ритм нарушился, стены и потолок застонали, словно разбитые ревматизмом, скрежет лопат по углю в машинном отделении стал слышнее, сердито загрохотала рулевая цепь. Перемена курса. Мины.
Спустя три года после окончания «последней в мире войны» в море все еще плавали мины. Капитан рассказывал Хердис, что потребуется десять-пятнадцать лет, чтобы очистить фарватер от мин. И только тогда можно будет считать, что установлен прочный мир.
Не заметив, что пароход накренился, Хердис потеряла равновесие, шуршащий плеск воды о борт приобрел новую мелодию, похожую на звон колокольчиков. Хердис проворно подхватила стакан со сливками, который чуть не спрыгнул с подноса — ей хотелось, чтобы на бедрах у нее была не только натянутая кожа. Вот если бы сливки мгновенно прибавляли там, где нужно! Она так в этом нуждалась сегодня…
Отныне никто не будет ею распоряжаться. В ней проснулись могучие и счастливые силы.
Прежде всего она расквитается со всем, что связывает ее с прошлым. Подруги. Жившие и к северу, и к югу от этого кусочка моря. Они были словно на другой планете. А семья? Мать, отец, их новые супруги. Все ее родственники.
Меня они больше не касаются. Я — это только я. Я!
Конец прежнему существованию, которое было не больше чем эхом. Все, что случится отныне… Роясь в чемодане, Хердис вполголоса разговаривала сама с собой, на мгновение она прислушалась — кажется, по лестнице кто-то идет?
Она осторожно развернула бархатное платье и надела его. Может, выйти и посмотреть? Может, он запутался и никак не отыщет нужную лестницу?
Случайно ей на глаза попался флакон с одеколоном, она схватила его и обрызгала всю каюту — а-ах! Неужели все это правда? У нее были четыре крохотные бутылочки, собственно, они предназначались в подарок отцу. Одна с коньяком и три с ликером. Хердис поспешно выстроила их на умывальнике.
От радости у нее стучали зубы.
Вот если бы у нее были…
Но ведь они у нее есть! Она нашла изящный ящичек с сигарами, которые везла дедушке, и пачку маленьких дамских сигарет для Анны. Прочь! Прочь всякое воспоминание об этих людях.
Прошедшее бессильно погрузилось в бездонную глубину, скрытую настоящим. В неясном свечении летней северной ночи таилось то, чему суждено было случиться, и оно не было связано ни с кем и ни с чем, известным Хердис до этого дня. Ее разрывало от предвкушения свободы.
Словно она была пригрезившейся кому-то мечтой.
Мысль была смешная, но приятная, Хердис исполнила веселую гавайскую мелодию на своих нетерпеливых губах. Потом она подняла волосы и завязала их на макушке. Так они быстрее высохнут. Может, это выглядит комично… но так веселее. Точно хвост скачущего галопом коня.
Тс-с! По лестнице кто-то идет. В Хердис все сжалось, дыхание у нее перехватило…
Шаги прошли мимо. Женский голос сказал:
— И представьте себе, он объявляет две трефы, а у самого…
Конец фразы потерялся в коридоре.
Хердис проснулась от холода. Она чувствовала непривычную усталость. В иллюминаторе краснел рассвет, еще не успевший набрать полную силу. Хердис лежала во власти полудремы, зябко позевывая.
Почему она укрыта пальто?.. Почему не в ночной рубашке, а в бархатном платье?
Мерно стучала машина, по палубе ходили люди, что-то передвигали, грохотала цепь, звенели звоночки. Вдали в слепом утреннем зареве жаловалась на туман сирена, гудок парохода то шептал, то гудел с неравными промежутками, сбиваясь с такта, стучал катер. Кричали чайки… а может, и крачки.
И как далекая тень, как дымка звука, начинал журчать утренний радостный гомон птиц.
Хердис вскочила, дрожащими неловкими руками надела башмаки. Надевать чулки или еще что-нибудь у нее не было времени. Ручные часы остановились, они показывали двадцать минут второго. Каюту наполнял удушливый, теплый, застоявшийся запах мыла, пота, мокрых волос и одеколона. Иллюминатор мстил — его словно заколотили. Хердис махнула на него рукой.
Она натянула пальто и бросила взгляд в зеркало, которое было откровенно и немилосердно. В бескрайнем удивлении на нее смотрело помятое невыспавшееся лицо с черными наведенными бровями — холодной водой Хердис поспешно смыла это украшение, сделанное при помощи спичек.
На корме не было ни души, лишь крики морских птиц да перебранка моторов невидимых катеров. Громыхание трамвая, стук копыт, гудки автомобилей, пение птиц. Пароход был не просто близко от берега, он находился совсем рядом с большим городом. Насмешливый утренний холод, закутанный в сверкающую красноватую дымку, по голым ногам забрался под бархатное платье. Хердис казалось, что она чувствует запах берега — запах пыли, бензина, цветов и конского навоза. Чайки бросили пароход, они кружили вдали в пляшущем мареве внезапных солнечных бликов и гомонили во все горло.
Из-под покрова тумана море швыряло ленивые вспышки утреннего света, которые, казалось, можно потрогать руками — они напоминали розовый шелк.
Его не было нигде.
Хердис вдруг сообразила, что пароход стоит у причала. От напряжения глаза у нее наполнились слезами. Она обыскала все — палубы, коридоры, лестницы и закоулки.
Фредериксхавен. Теперь она вспомнила, иногда пароход тут останавливался. Чаще всего ночью или рано-рано утром. У нее никогда не возникало желания покинуть теплую постель, чтобы поближе познакомиться с этой пристанью.
А теперь… Ее глаза искали его с таким напряжением, что у нее заломило лоб.
Туманная дымка постепенно таяла, люди, работавшие на пристани, стали отбрасывать бледно-серые тени. Они грузили на тачки багаж и ящики и отвозили все в контору.
Вдруг ее словно кольнуло — его сапоги. И фуражка.
Палубу окропил легкий душ — это труба выплюнула облако пара и бусинок сажи. На пароходе готовились поднять трап — может, он вернется на борт через трюм? Он расправил плечи. Помахал руками, расслабляя уставшие от работы мышцы. Сдвинул фуражку и рукавом отер лоб.
И тогда она увидела.
Коротко остриженные русые волосы рассекал синеватый шрам, он шел от уха к макушке. Вид этого шрама заронил в грудь Хердис смутную дрожащую боль. Он надел китель и взялся за мешок, стоявший у складского помещения.
Трап был поднят! Хердис оттолкнули, словно какую-то ненужную вещь, когда она хотела сбежать на берег. Приказ, ответ — поручни закрепили. Ей хотелось окликнуть его, но как окликнуть человека, если ты даже не знаешь его имени. Тросы отвязали, под винтом медленно вскипала вода, он поздоровался с кем-то на пристани, отдав честь почти по-военному.
И ушел, повернувшись спиной к ней и к пароходу.
Какая-то повозка заслонила его. А когда она проехала, его уже не было видно.
У нее стиснуло горло. Она вдруг поняла, что стоит и шепчет чье-то имя.
— Киве, — шептала она. — Киве.