ДЕСЯТЬ ПРАВД

Во время игры в шахматы дядя Элиас начал икать. Сперва это было смешно.

— Бонжур, мадам! — сказала Хердис, когда после небольшого маневра ее ладья пошла в наступление.

— Ик! — вырвалось из горла у дяди Элиаса, и он хотел взять ее ладью своим слоном.

— Ик! Так нельзя! — с торжеством сказала Хердис. — А то твоему королю будет шах!

Это было верно. Дядя Элиас снова икнул, на этот раз очень сдержанно.

— Ик! — опять повторила Хердис. Теперь он был вынужден засмеяться.

Она видела, что у него слегка тряслись руки, когда он ставил на место слона. Некоторое время он сидел, погрузившись в размышления над следующим ходом… А может, он вовсе и не размышлял? Он не смотрел на доску. Хердис сцепила руки на затылке и стала раскачиваться на стуле. Дядя Элиас икнул несколько раз, но ей больше не хотелось его передразнивать. Это было уже не смешно, от ожидания, что сейчас он снова икнет, у нее сдавило грудь.

Дядя Элиас несколько дней не выходил из дома после того, как чужой человек нашел его в переулке Васкерэльвсмюгет, где он упал и сильно разбился. Теперь он утолял свою ежедневную жажду только ключевой водой, простоквашей и сельтерской.

— Твой ход, — сказала Хердис наконец.

Он продолжал смотреть перед собой, словно прислушивался к чему-то. Последовавшая за этим икота была более глубокая, чем предыдущая. Дядя Элиас даже дернулся. Потом он прикрыл свою королеву конем.

Хердис опустила руки и перестала качаться. Это почему же? Она ждала, что он предпримет обмен королевами. Если она сама начнет обмен, это нарушит ее дальнейшие расчеты.

Игра снова завладела ее вниманием, она уперлась локтями в стол и кусала суставы пальцев. Нужно было придумать новую комбинацию.

Было совершенно очевидно, что дядя Элиас ослабил свою позицию, передвинув этого коня, перед Хердис открывалось много новых возможностей. Надо было только все обдумать.

В комнате царила такая тишина, что новая икота прозвучала, как выстрел, хотя дядя Элиас сдерживался изо всех сил и даже не разжал губ. Это причинило Хердис боль и помешало обдумать забрезжившую комбинацию.

— Выпей немного сельтерской, сделай один большой глоток.

Дядя Элиас поднял на нее глаза, и она увидела, что белки глаз у него стали желтые. Неужели он заболел? Хердис предпочла бы, чтобы белки у него были налитые кровью, как всегда после выпивок.

Он похудел, лицо у него осунулось и покрылось какой-то нездоровой бледностью. Глаза, казалось, запали еще глубже. Разбитый лоб странно светился. Что происходит с ее дядей Элиасом?

Проступившую у него на висках седину Хердис заметила уже давно, она даже не помнила точно, когда. Но теперь он поседел еще больше и был какой-то всклокоченный. Милый мой, чудный дядечка Элиас! — подумала Хердис. Раздалась глубокая, мучительная икота, Хердис сказала:

— Знаешь что, я сейчас принесу тебе кусочек сахара, смоченный уксусом. Хочешь? Я где-то читала, что это помогает против икоты.

Он открыл рот, чтобы ответить, но снова закрыл его. В стакан с шипением полилась сельтерская, дядя Элиас выпил ее, взгляд его был неподвижен. Потом он рыгнул. Но даже без проблеска того веселья, каким обычно сопровождал подобную вольность.

— Твой ход, — сказал он до странности невыразительно.

В это время зазвонил телефон.


Хердис вернулась с пылающим лицом, счастливая, нервная и возбужденная.

— Ну? — спросил дядя Элиас между двумя икотами. — Я полагаю, что звонил господин фон Клеппестэ? Значит, конец нашему удовольствию. Да-а. — Он нашел свою трубку и стал развязывать кисет.

— Да нет же. Он идет на вечерние занятия. Я обещала встретить его после уроков. Это еще нескоро.

Садясь на место, она украдкой бросила взгляд на часы.

Разве ее ход? Ну, конечно! И о чем только она думает! Хердис попробовала сосредоточиться на игре.

В дверях показалась мать, многообещающий запах приплыл через прихожую из громадной кухни, которая в прежние времена обслуживалась немалым штатом прислуги.

— Надеюсь, ты поужинаешь с нами перед уходом? Я изжарила в духовке цыпленка, чтобы Элиас немного поел… Господи, неужели твоя икота еще не прошла? — Она была уже рядом с дядей Элиасом, намереваясь приласкать его, но ему не хотелось, чтобы ему мешали икать. Он выглядел совсем измученным. Неожиданно Хердис стукнула по столу и заорала во все горло:

— Бах!

Дядя Элиас сильно вздрогнул.

— Ну вот! Теперь твоя икота должна пройти! — сказала она, торжествуя, он с надеждой посмотрел на нее и в слабой улыбке приоткрыл скошенную сторону рта, прорвавшаяся в результате икота рассекла комнату, словно темное копье.

— Шах, — сказала Хердис после такого глупого хода, которого не сделал бы даже новичок.

Дядя Элиас взглянул на нее из-под бровей и сказал:

— По-моему, ты уже… ик… гуляешь… со своим потрошителем сейфов.

На этот раз она не засмеялась. Когда Винсент приглашал ее куда-нибудь, это обычно сопровождалось одним и тем же комментарием дяди Элиаса:

— Ага, наверно, он опять обчистил какой-нибудь сейф!

С первого же раза Винсент пришелся ему не по нраву, и замечания насчет ограбления сейфов были привычкой дяди Элиаса прятать свое неудовольствие за грубоватой шуткой.

Все дело было только в том, что дядя Элиас принадлежал другому веку, когда молодой человек, если ему случалось явиться в приличный дом без предупреждения, чтобы увести с собой хозяйскую дочку, приходил в строгом костюме с букетом цветов в руке. Винсент же явился в спортивной куртке и с трубкой в зубах, которую он вытащил изо рта, когда дядя Элиас открыл ему дверь: «Добрый день. Меня зовут Винсент Клеппестэ. Если не ошибаюсь, господин Рашлев?»

Дядя Элиас оставил дверь открытой и молча повернулся к нему спиной. Если не ошибаюсь, господин Рашлев? — в бешенстве передразнивал он потом Винсента при каждом удобном случае. Подумать только, хлыщ с трубкой в зубах… Если не ошибаюсь, господин Рашлев?.. В жизни не встречал ничего подобного… он совершенно невоспитан…

— Скажи, ты понимаешь, как ты ходишь? — спросил дядя Элиас Хердис. — Если хочешь… ик… можешь пойти снова.

Нет. Если человек сделал глупость, он должен отвечать за последствия.

— Я сдаюсь, — вздохнула Хердис и посмотрела на часы.


Хердис опоздала на несколько минут, от трамвая она бежала так, что у нее перехватило дыхание. А вдруг он уже ушел?.. Из освещенного подъезда поодиночке и парами еще выходили молодые люди. Она не сразу разглядела его, пытаясь прогнать страх, который постоянно просыпался в ней, когда она немного опаздывала, да и вообще. Хердис никогда не чувствовала себя уверенной. Тогда как он…

Ага, вот он, стоит в тени, куда не достигает свет из подъезда. Стоит и не спеша беседует с дамами, занимающимися вместе с ним на курсах. Какие-то стареющие девицы, которым уже перевалило за двадцать. Хердис старалась не смотреть на него — она не собирается никому мешать.

И когда он через несколько долгих, как вечность, минут взял ее под руку, ей пришлось немного помолчать, прежде чем ее ревность улетучилась настолько, что она смогла не выдать своих чувств.

Но в этом не было нужды. Он сказал:

— Что, малышка, ревнуешь?

— Фу! Воображала!

— Да. У меня есть причины воображать. Ну, куда мы пойдем? Может, в «Викторию»?

— Не-ет! Мне не хочется. Давай просто погуляем. Боюсь, что сегодня мне придется пораньше вернуться домой.

— Поскандалили?

— Нет… ничего подобного. Дядя Элиас не совсем здоров.

— С похмелья?

— Не говори так, Винсент.

— Ну, ладно. Не буду. Я только не понимаю, какое отношение имеешь ты к его пьян… прошу прощения… к его недомоганию?

Несколько шагов они прошли молча, наконец Винсент спросил:

— О чем думает малышка Хердис?

— Я?.. О дяде Элиасе. О том, что он единственный, кто чувствовал за меня… какую-то… ответственность.

— Вы только подумайте! Единственный человек. Ах ты, моя умница! Значит, ты еще не догадалась, что есть и еще кое-кто, кто… э-э… чувствует за тебя ответственность? Ах ты, моя мудрая старушка!

Она вырвала у него свою руку и пошла вперед, ускоряя шаг в смутном желании отделаться от него.

И тут же обернулась, испугавшись, смертельно испугавшись, что он позволит ей уйти.


В парке было так тихо, что им было слышно, как время от времени с ветки срывается лист и падает на гравий с едва ощутимым вздохом. И между ними тоже было тихо, Хердис даже услыхала далекий гудок паровоза. Губы у нее распухли и горели, словно их жалили пчелы, задыхаясь, она вырвалась из его объятий.

— Я не могу так больше, Винсент!

Он взял ее руку, погладил, сжал и стал целовать палец за пальцем.

— А я могу? Я хочу, чтобы ты была моей. По-настоящему.

— Ты это часто говоришь. А мы все продолжаем только… только эту игру.

Взявшись за руки, они медленно пошли дальше. Его выручала трубка, он все время, не зажигая, сосал и грыз ее.

— Пойми же, я должен беречь тебя. — Он усмехнулся. — По крайней мере, до конфирмации.

— Разве для этого обязательно нужно конфирмоваться? Впервые слышу. В таком случае, мне придется остаться старой девой, потому что я не собираюсь конфирмоваться.

— Господи, спаси и помилуй! Но ведь ты занимаешься у пастора и вообще готовишься? Что это за выдумки? При твоем уме!..

— Опять ты со мной говоришь таким тоном! Если я размышляю и имею самостоятельное мнение, это называется выдумками. — Она выдернула у него свою руку. — Ладно, считай, что это мои выдумки, но конфирмоваться я не буду!

— Эй, не беги так прытко! Твой дядя Винсент уже немолод. Хердис, потрогай, у меня замерзла рука.

— При чем тут дядя? Прекрати свои шутки. Хочешь подчеркнуть, что я еще ребенок и меня не надо принимать всерьез?

Когда он улыбался, его лицо покрывалось смешными тонкими морщинками.

— Ишь, огонь! Если бы ты знала, насколько серьезно я к тебе отношусь, то, может, и поняла бы, что я просто не хочу воспользоваться твоим темпераментом…

— Воспользоваться! Вот-вот, самое подходящее слово. Думаешь, я не понимаю, что за ним кроется? Разве все дело только в темпераменте, если… если я люблю тебя… Ведь я тебя люблю, Винсент!

Налетел ветер, кроны над ними вздохнули, и сухие листья на земле начали перешептываться.

— Это… это для меня несколько неожиданно, — проговорил наконец Винсент. — Мне остается только облачиться в воскресный костюм, взять букет цветов и отправиться к матушке Рашлев просить твоей руки. А?

Хердис даже задохнулась от гнева. Она наклонила голову, чтобы хоть немного овладеть собой. Ей было трудно найти слова, которые выразили бы ее возмущение.

— Просить моей руки, какая глупость!

Она посмотрела ему прямо в глаза.

— У моей матери! Как будто моя мать раздает мои руки! Я сама ими распоряжаюсь, и больше никто! Я вовсе не мою руку имела в виду! Речь идет обо мне самой! Обо мне!

Он засмеялся бесстыдно и беззвучно и снова стал противным и ужасно симпатичным Винсентом, которого она так любила… Но почему?

От смеха его глаза совсем скрылись. Небольшие, блестящие, голубые глаза. Почему?

Да потому, что это не такое уж и противное лицо было единственное, другого такого не было во всем мире.

Он снял шляпу и пригладил густые вьющиеся непослушные волосы.

— Вот черт побери! Ты… ты…

И вдруг его смех пропал. Зачастил мелкий дождь, Винсент подставил лицо дождю и закрыл глаза.

— Мне не хочется переделывать тебя, — сказал он, помолчав. — Но ты… пугаешь меня. Иногда ты пугаешь меня. Взрослому мужчине ты способна внушить чувство… ох!.. Нет. Давай говорить серьезно.

Она позволила его руке снова завладеть своей, и они медленно пошли дальше под мелкими перешептывающимися каплями, которые шуршали по гравию и напоминали о себе, лишь когда попадали на кожу.

— Для меня это все очень серьезно. Все. Ну, например, ты религиозна. Я об этом даже понятия не имел.

— Я, религиозна? Ну, знаешь…

— Конечно. Иначе ты преспокойно пошла бы на конфирмацию… Послушай. Более убежденного язычника, чем я, найти трудно. Но мне и в голову не пришло отказываться от конфирмации. Для настоящего язычника это все пустой звук. Если не считать, конечно, того… ну, ты сама понимаешь. Взрослого костюма, новой шляпы. Ну, и обеда с вином и подарками. Для тебя это выразилось бы, наверно, иначе. В доме торговца Рашлева это отмечалось бы, очевидно, более торжественно, чем у сапожника Клеппестэ. Тебе следует серьезно подумать, от чего ты отказываешься.

— Я уже подумала. Было бы хвастовством сказать, что это для меня ничего не значит. Но лучше без этого, чем… чем…

— Хердис, берегись!

— А я говорю — лучше! Чем… О, это так отвратительно безнравственно! Устраивать званый обед с вином и речами и использовать бога в качестве украшения для стола! Какая мерзкая ложь!

— Сейчас ты защищаешь бога, в которого, как ты утверждаешь, не веришь. Это религиозная реакция.

— Нет, не религиозная. Не знаю… может, просто более нравственная?

Винсент на ходу усмехнулся и покачал головой.

— Более нравственная! Смешной ребенок… Прошу прощения, манерная старая дева! Болтаешь о нравственности, а сама хотела соблазнить немолодого почтенного человека, который зарабатывает хлеб свой насущный, занимая весьма подчиненное положение, и не имеет возможности предложить богатой избалованной девочке хоть что-нибудь из того, к чему она привыкла.

Хердис высвободила руку и снова опередила его. В ней вспыхнула одна мысль, которую ей захотелось тут же высказать, но она не осмелилась. Могут ли двое людей по-разному понимать нравственность? Она попыталась привести в порядок растрепавшиеся волосы и закусила изнутри губу. Ей хотелось сказать ему, что ни один человек не может предложить ей ничего, кроме своей любви, своей готовности принять ее, и что она сама намерена позаботиться об остальном, если в этом будет необходимость. Но тогда он подумает, что она навязывается ему…

Она слышала, как он спешит у нее за спиной. Так было всегда. Она была быстрее и проворнее его, даже во время их прогулок в горы, которые он сам же открыл ей.

Запыхавшись, он окликнул ее. Хердис остановилась, подождала. И не осмелилась сказать ни слова. Она боялась. Она ужасно боялась потерять его. Когда он подошел и обнял ее, она стояла с закрытыми глазами.

Он так запыхался, что с трудом перевел дух.

— Ты говоришь — ложь! Послушай, Хердис, оставь свои философские рассуждения и ответь мне честно. Разве ты сама никогда не лжешь?

— Лгу. И ты это прекрасно знаешь. — Она открыла глаза и посмотрела на него. — Но ведь… не тебе…

— Мне бы хотелось этому верить. А ты помнишь тот день в Лёвстаккене? Когда мы…

— Помню, — сказала она, сразу ослабев от счастья. — Когда мы забыли спуститься.

— И что ты сказала дома?

— Что мы заблудились и вышли в другое место.

— Вот именно. И они тебе поверили только потому, что никогда в жизни не бывали в Лёвстаккене.

— Да, к счастью.

— Хердис, ты меня пугаешь. Ты так ловко лжешь.

— Ну и что, Винсент? Та ложь стоила десяти правд. Разве ты этого не понимаешь?

Он остановился и повернул ее к себе, с удивлением заглянул ей в лицо, потом снова взял ее руку.

— Десяти правд? Где ты это вычитала?

— По-моему, я это не вычитала… Кажется, я это придумала… сама придумала.

Они долго шли молча. Когда они по извилистым тропинкам спустились с Калфарета, он сказал ей тихо и веско, словно тщательно приготовился к этому:

— Ну, хорошо… а если солгать торжественно, с помпой, и назвать это конфирмацией? Неужели эта ложь, по-твоему, не будет стоить одной крохотной правды?

Она вздохнула, повернулась к нему и сплела пальцы у него на затылке.

— Нет, нет, Винсент. Даже половинки.

— И даже в том случае… если, например, твой отчим серьезно заболеет?

Хердис прижалась лбом к его подбородку и закрыла глаза. Ей нужно было подумать.

— Я уже думала об этом. Но я не нашла такой правды, которая могла бы извинить эту ложь.

Как обычно, они до исступления целовались в тени гаража. Пока они целовались, Хердис заметила, что в спальне у родителей горит свет. Свет? Так поздно?

Она одеревенела в объятиях Винсента.

Он поднял голову и посмотрел на нее, его руки прекратили свою жаркую охоту.

— Что с тобой, малышка?

— Мне надо идти.

На этот раз она не обернется, когда он будет уходить. Между ними как бы легло пустое пространство, а ведь они даже не поссорились. И ведь она любит его. Так что же такое нравственность?

Винсент был твердо уверен, что его нравственность истинна.

Но ее нравственность была противоположна его. И она ни в чем не была уверена, просто она так чувствовала и, наверно, задохнулась бы, если бы ей пришлось хоть что-нибудь изменить в своих взглядах.

И вдруг, неизвестно почему, она обернулась, чтобы взглянуть: а он смотрит, обернется ли она?

Но он, по обыкновению, быстро шел по дороге и не оборачивался, чтобы увидеть ее еще раз. Так было всегда. Это она всегда оборачивалась и немного растерянно смотрела на его прямую спину и чуть покачивающиеся плечи. Он не оглянулся, даже когда замедлил шаги, чтобы раскурить трубку, он только вскинул трость на плечо, как ружье, и скрылся за поворотом.


Идя в ванную, Хердис остановилась, взглянула на дверь спальни и прислушалась, открыв рот.

Икота не была больше сдержанной и приглушенной, непристойно громко она звучала через неравные промежутки, и каждый раз на Хердис с тяжелым толчком обрушивалось что-то больше всего похожее на страх.

Хоть бы он заговорил. Хоть бы одно словечко.

Но говорила только мать, ласково, грустно, даже с отчаянием.

Это была не обычная пьяная икота. Она внушала ужас.

Хердис уснула, когда загрохотали утренние поезда.

Блаженный покой был в этих звуках, в этой деятельности, усыплявшей людей атмосферой своей повседневной работы, непрерывностью своего ритма.

— Хердис! Проснись!

Испуганная мать трясла ее за плечо, Хердис спала некрепко и сразу заметила бессонное тревожное отчаяние матери. Она с трудом открыла глаза, принуждая себя осознать кошмар этого серого утра.

— Хердис… о, господи!

Хердис поднялась, чувствуя дурноту от прерванного сна и саднящую усталость:

— Что случилось, мама?

— Будь добра, посиди с ним. Я должна позвонить. А мне даже подумать страшно, чтобы оставить его одного. Хердис, ты меня слышишь? Ты поняла? Я должна позвонить врачу. Его икота все усиливается, он икал всю ночь. Пожалуйста, поскорей, будь добра…

Он сидел на кровати, на нем был халат, колени прикрывало шерстяное одеяло. Большие, испуганные глаза с глубокими ямами подглазий. После каждой болезненной икоты, от которой его плечи вздрагивали, он с трудом переводил дух, обессилевая все больше и больше. А она только стояла рядом, только стояла, схватившись рукой за шею, и судорожно глотала воздух.

Хердис открыла рот, чтобы что-то сказать, и снова закрыла его. В икоте наступила небольшая пауза — может, она прекратилась? Его глаза искали ее взгляд, словно он молил о помощи — она хотела улыбнуться, но у нее лишь слабо дрогнули губы. Он заговорил, делая короткие остановки после каждого слова:

— Хердис… моя… крошечка… малюточка… Хердис!.. Конец… пришел… твоему… дяде… Элиасу…

— Элиас! — Голос у нее сорвался. — Дядя Элиас! — Голос вернулся к ней. — Что мне сделать, чтобы помочь тебе?

Господи, какой идиотский вопрос! И все-таки она опять повторила в беспомощном отчаянии:

— Что мне сделать, чтобы помочь тебе?

Он икнул и покачал головой, потом выдавил со стоном:

— Сядь!

Она села на краешек стула и сдерживала дыхание каждый раз, когда он икал. Хоть бы мать поскорей вернулась! Это было чересчур тяжко. Ей хотелось взять его за руку, но она не могла, не смела. Он тяжело дышал, наконец он проговорил:

— Ты могла бы помолиться. Помолись за меня… Ик-к!.. За своего старого дядю Элиаса.

Ей пришлось опустить взгляд. Сердце у нее упало.

— Помолишься? — тихо спросил он, немного погодя.

О! Что же такое правда и что ложь? И что такое нравственность?

Ведь то, что ей следовало сейчас ответить, — это была правда. Но разве она могла бы сказать ему эту правду? Вместо ответа Хердис кивнула, губы у нее помертвели.


О сне больше не могло быть и речи.

Так же как и о вразумительной молитве, чтобы у дяди Элиаса прекратилась икота.

Хердис вспомнила, как пастор говорил им, будущим конфирмантам:

— Вера не всегда открывается человеку в молодые годы. Молодых людей занимают многие вещи — спорт, любовь, танцы, веселье, синематограф, развлечения. Никто не упрекает их за это. Но ты еще постучишься во врата веры… начнешь молиться! Может, молитва твоя будет сбивчивой, неуверенной, все равно, не теряй надежды! Если ты будешь молиться от всего сердца, господь явит твоей душе свою благодать, и в один прекрасный день тебе явится вера. С ее защитой, ее счастьем… и ее мудростью. Все вы от своих близких научились вечерней молитве. Не забывайте же читать ее, даже если временами вам будет казаться, что в ней нет никакого смысла… кажется, так теперь принято говорить?..

Хердис помнила все, что говорил пастор Сэтер. Он был очень умный.

Он «шел в ногу со временем» и был чрезвычайно популярен среди молодежи.

Но молиться за дядю Элиаса…

Она честно пыталась, однако обнаружила, что все это лишь жалкая комедия. Единственный ответ, который она получила, была мертвая пустота.

Было бы недостаточно сказать, что Анна испугалась. В это время суток?..

— Вас что, освободили от занятий? Так внезапно…

— Да… А вообще-то нет. Я вышла слишком рано. И решила прогулять. Мне надо поговорить с папой.

— Так ведь он в конторе! Но все равно, заходи… заходи…

В узеньком коридорчике Хердис сбросила мокрые ботинки и прошла в маленькую гостиную, где все окна были отворены настежь, а ковры и подушки вынесены на улицу. Она страшно устала и опустилась на первый попавшийся стул, не снимая пальто и все еще держа в руках свою школьную сумку. Откровенно зевнула и зябко поежилась.

— А когда он приходит домой?

— Обычно к обеду, сразу после двух. Хердис… ты останешься? Ты могла бы… правда, у меня на обед только молочный суп и рыба… Если б ты позвонила заранее!.. Телефон-то у нас есть, он необходим, чтобы я могла принимать заказы на бутерброды.

— Значит, я могу позвонить ему в контору?..

— Не-ет… Очень жаль, но он не любит, чтобы ему туда звонили, и просил меня никогда этого не делать. Видишь ли… Хердис, дай твое пальто, что с тобой, у тебя такой вид!..

Анна говорила очень быстро и нервно. Хердис хотела сразу уйти, но у нее не было сил.

Анна все еще держала в руках палку, которой выбивала пыль, волосы у нее были повязаны выгоревшим платком. За эти годы Анна как-то постепенно изменилась, и сейчас Хердис бросилось в глаза, что Анна сильно постарела. И дело было не в морщинах, нет, просто у Анны так осунулось лицо, что вся кожа обвисла и глаза немного выкатились. И плечи у нее изменились, и осанка…

— Вот я закончу уборку, и мы с тобой выпьем чаю.

Замечание о чае приободрило Хердис, она даже вызвалась помочь, но, стоя с тряпкой в руке и слушая, как Анна выбивает на дворе одеяла, пожалела о своем предложении.

В комнате пахло вымытым полом и не было видно ни пылинки. Взмахнув несколько раз тряпкой, Хердис покончила с вытиранием пыли и снова опустилась на стул…

Когда Анна принесла чай, Хердис до боли вздрогнула. Ковры и подушки уже лежали на месте, окна были закрыты, Анна успела привести себя в порядок и даже прошлась по волосам щипцами для завивки.

— Ты так сладко спала, когда я принесла ковры, что мне стало жаль будить тебя.

Волосы у Анны тоже изменились. И не только потому, что они поседели, они как-то выцвели. Будто запылились.

Она говорила без передышки. О Мерете, которая вечно простужается, потому что в квартире сквозняк, об улице, где Мерете приходится гулять и играть «бог знает с какими детьми».

Хердис задумчиво жевала аппетитный бутерброд, сделанный Анной из всяких вкусных вещей, которые она берегла для бутербродов, приготовляемых ею по заказу. «Бог знает какие дети?» Хердис в свое время тоже играла «бог знает с какими детьми», да она и сама к ним относилась, несмотря на то, что у них дома было пианино. Интересно, что люди подразумевают под «бог знает какими детьми»?

Анна не ждала ответа. Она уже говорила о дороговизне. О ценах. О яйцах и рыбе, об электричестве. О топливе.

И очень пространно о всех тех унижениях, которые отцу Хердис приходится терпеть в конторе, потому что от него хотят отделаться, чтобы отдать его место молодому родственнику директора.

— Меня вечно терзает страх, что в один прекрасный день он явится домой и скажет, что его уволили. Денег у нас совсем нет… несколько раз нам даже приходилось занимать, чтобы платить по этим проклятым бумагам… и наш долг только растет… Я ничего не могу с собой поделать, но иногда мне бывает так горько… Лейф не захотел тогда пожертвовать своей честностью, как он говорит. И видишь, во что эта честность обошлась нам троим. И во что она еще обойдется Мерете!.. О, Хердис, если б ты понимала…

— Я понимаю. Папа позволил, чтобы ты и Мерете расплачивались за его честность. Но если человек… если он по-настоящему честен? Если это связано с… с нравственностью? Ведь тогда у него нет выбора, Анна?

— Выбор! Надо выбрать, Хердис! Думаешь, человек в любой ситуации знает цену честности? Бедный Лейф, он верит в свою честность… до сих пор верит, что для него было делом чести взять на себя тот долг, который вообще-то при честном банкротстве должен был быть разделен на многих или списан. Вначале я тоже думала точно так же, как он.

Она долила чай в чашки, которые были еще наполовину полны.

— Иногда я поддаюсь соблазну и думаю, что вот эта его честность… ох… Может быть, это просто-напросто утонченная форма эгоизма?

— Но… — Хердис вдруг стало невмоготу от этого разговора. — Но твой брат, этот… Теодор Тиле. Не могли бы вы…

— Не произноси его имени! О, Хердис, тебе этого никогда не понять. Он мой брат. Но в то же время он чует, что Лейф не относится к тем бессовестным типам… таким, как эти бессердечные деловые акулы… Могу одно сказать: твой отец никогда не обратится к нему еще раз. Пока у него остается хоть капля уважения к себе, он не обратится к моему брату… Пусть даже это уважение к себе мало-помалу изнашивается. Ты говоришь о выборе… о нравственном выборе. Это хорошо только до норы до времени. Всегда может наступить день, когда у человека уже не останется выбора… тогда ему приходится сбавить цену своей честности, из-за нужды. Знаешь, я сама могла бы… да. Я пошла бы на все. Чтобы обеспечить Мерете более благополучное существование.

— Только не мой отец, — тихо проговорила Хердис и быстро добавила, прежде чем Анна успела что-либо сказать: — Мне очень стыдно, что я не принесла хоть какой-нибудь пустячок Мерете. Я принесу в следующий раз.

Она встала.

— Ну мне пора. Слушай, Анна! Как ты думаешь, сколько мне пришлось бы платить за комнату, если бы я… ну, например, если бы я сняла себе комнату. В том случае, если бы я ушла из дома.

— Хердис!.. Что ты говоришь!..

— Да нет, не бойся, ничего страшного не случилось. Просто я не знаю, как мой отчим отнесется к тому, что я не хочу конфирмоваться.

Анна засмеялась с облегчением.

— Господи, как ты меня напугала! Но, Хердис, ты… ты обдумала все последствия?

— Какие последствия?

— А… если он возьмет и откажется от тебя? На что ты будешь жить?

— Фру Блюм предложила мне взять несколько учеников в музыкальной школе. Тех, с которыми ей некогда заниматься, пока они не усвоят азов. Я решила согласиться. Я могу достаточно заработать, так что мне не придется ни голодать, ни вообще нуждаться. А на концерты я обычно хожу бесплатно.

— А занятия музыкой?.. А твоя школа?

— Музыку я ни при каких обстоятельствах не брошу. Играть я смогу в музыкальной школе… по вечерам. А такая школа?.. Фу! Это не так уж и важно. Если все будет в порядке, я ее окончу. А если нет… Благодарю за чай. Да, и еще одно. Я хочу, чтобы вы знали: никакой суматохи по поводу моей конфирмации. Никаких подарков. Пожалуйста, передай это папе. Где моя сумка?

— Вот она. И твои ботинки, я их почистила. Знаешь, Хердис, по-моему, ты ужасно похожа на своего отца…

Хердис надевала ботинки, повернувшись к Анне спиной, она даже не сказала «спасибо». В ней все потемнело от одной мысли, что она хоть немного похожа на отца.

Стоя в открытых дверях, Анна смотрела ей вслед. И когда Хердис оглянулась, прежде чем заспешить дальше, вид у Анны был такой, будто она уже давным-давно никому не нужна.


Неужели только вчера вечером она вернулась домой расстроенная, взволнованная, с губами, распухшими от поцелуев? Непостижимо. Хердис казалось, что уже не одна неделя пролетела с тех пор, как она под моросящим дождем простилась с Винсентом, ослабевшая от ласк, раздираемая сомнениями, подавленная пустотой, образовавшейся между ними…

Ей нужно было увидеть его сейчас же. Только увидеть. Только узнать…

Что узнать?

Ладно, хотя бы только увидеть, как он обрадуется, что она пришла повидать его, когда он в два часа пойдет обедать.

Она заспешила к центру и свернула на улицу Улава Кюрре, где находилось Бюро путешествий, в котором работал Винсент, взглянула на часы. Ага, начало второго, времени еще достаточно, она сбавила шаг. Ей даже придется немного подождать его, правда, можно пока посмотреть витрины магазинов. Подождать и подготовиться…

Странно, оказывается, трудно рассматривать витрину, не выпуская одновременно из поля зрения Бюро путешествий. Она рассматривала тонкие перчатки, изящные бутоньерки, книги, безделушки… например, вон тот кружевной воротничок…

Прошло не больше двадцати минут. Она в очередной раз повернула голову и посмотрела на улицу…

Глаза ее расширились, рот приоткрылся. Она отвернулась и медленно подошла поближе. Нет, не может быть!.. Она опять взглянула на часы — нет, невозможно.

Человек, который стоял перед зданием конторы, находившейся напротив Бюро путешествий, и щурился от дыма, поднимавшегося от окурка, прилипшего к губе, не мог быть ее отцом.

Под мышкой он держал папку, вот он затянулся напоследок, но с места не сдвинулся; словно не зная, куда идти, он смотрел на здание конторы.

Она наталкивалась на людей, дыхание обожгло ей грудь еще до того, как она побежала… Папа… Папа. Шаги ее замедлились. Она остановилась. Он смотрел в ее сторону. Но не видел ее, он вглядывался куда-то вдаль, в свои собственные мысли, он смотрел на людей, но никого не замечал. И это лицо. О, это лицо!

Хердис почувствовала, что она совершила бы что-то низкое, что-то наглое и бестактное, если бы окликнула его.

Потому что это лицо… с таким лицом он никогда не показался бы на глаза Анне. Отец поудобнее перехватил папку, снова взглянул на здание конторы и вцепился в свою папку. Потом наклонил голову.

И вошел внутрь.

А она стояла на месте, скованная малодушием. Малодушием!

И вдруг она заторопилась, ноги у нее непривычно ослабели и дрожали.

В вестибюле никого не было. Хердис начала подниматься по каменной лестнице, шепча: «Папа, папа», — крикнуть она не смела, опасаясь, что эхо пролетит по всем этажам. Потом она подошла к лифту. Это было новое красивое здание, с лифтом.

Лифт спускался вниз. Хердис прижалась к покачнувшейся стене и смотрела на выходивших из лифта людей. Чужие.

К кому мог прийти отец в этом здании? И зачем?..

Ей было страшно подумать, почему отец не сидит у себя в конторе.

Она решила подождать его. Рано или поздно, но он выйдет оттуда.

Отсутствующим взглядом она скользнула по вывескам. Внимательно рассмотрела витрину с фотографиями, фотограф находился на третьем этаже слева, глазной врач… зубной врач… маклер по продаже и покупке земельной собственности.


ИНОСТРАННОЕ АГЕНТСТВО

Импорт. Экспорт

Т. Тиле и К°


Т. Тиле!.. Теодор Тиле…

Хердис выбежала на улицу, испытывая непривычную дурноту, лицо у нее поблекло. Прочь отсюда… скорее домой.

Какие у него были плечи, когда он, поколебавшись, зашел в это здание!

Что же такое правда и что — ложь? Что такое честность и что — предательство?

И уважение к себе?

Ей никогда в этом не разобраться!

Хердис села в трамвай, она была не в состоянии идти.

Глаза, эти беззащитные светлые глаза, которые слепо глядели на нее, сквозь нее…

И плечи. Никогда в жизни она не забудет эти плечи.

Словно она увидела корабль, который при полном штиле медленно шел ко дну.


Когда Хердис вернулась домой, там пахло врачом. Икота в спальне по-прежнему, точно несчастье, висела над домом. Она была теперь не такой частой, но зато такой громкой и болезненной, что слышалась и в коридоре, и в ванной, и в комнате Хердис. Все было перевернуто вверх дном. Хердис сама нашла в кухне какую-то еду. Мать не показывалась, служанки Гертруд тоже не было видно.

Потом Хердис устроилась в гостиной, где властвовала тишина. И эта властная тишина требовала еще большей тишины — сегодня было бы немыслимо сесть за пианино.

Когда мать вошла в гостиную, Хердис энергично и целеустремленно делала уроки. На этот раз ею владела искренняя потребность в той или иной форме испросить прощения. А может, это было бегство? Ведь если на то пошло, ей это было не особенно трудно.

— Ты поела?

Тон матери был на удивление дружелюбный, даже ласковый.

— Да, спасибо.

Она почувствовала, как рука матери прикоснулась к ее голове, к щеке. Но она не подняла глаз и заставила себя ожесточиться: никакая на свете икота, никакие болезни и несчастья не заставят ее переменить свое решение.

Лицо у матери было бледное и измученное, глаза от бессонной ночи стали похожи на два черных ущелья. Она сказала:

— Ему делают уколы. Я весь день ставила ему ледяные компрессы. Да, Хердис, на этот раз он, безусловно, поправится. Но нам должно быть ясно: это было предупреждение.

Она прижалась губами к виску Хердис, чуть-чуть помедлила. Поцелуи матери всегда оставляли на коже странное щекочущее ощущение. Когда мать вышла, Хердис стерла его рукой.

Она так и осталась в гостиной, легла спать на диване, даже не умывшись. Она была не в силах лечь в своей комнате и слушать эту гнетущую икоту дяди Элиаса, продолжавшуюся уже вторые сутки.


— Ах, вот ты где! Слава богу! Хердис, ты спишь?

Да, и уже очень давно она не спала так крепко. Хердис поднялась с трудом, кутаясь в шерстяное одеяло, которым была укрыта, чтобы еще немножко насладиться сонным теплом, и стараясь не сразу расстаться с приятными легкими сновидениями, тут же поблекшими и превратившимися в ничто.

— Ты здесь спала? Хердис… Пожалуйста, если можешь, зайди перед школой к дяде Элиасу.

— М-ммм…

Мать выглядела свежей и отдохнувшей после ванны, она стояла, держась за ручку двери.

— Он спал. Ему гораздо лучше. Он хочет тебя видеть.

Хердис секунду помедлила на пороге спальни, не решаясь войти. Ей было немного холодно; она подавила зевоту.

— Доброе утро, дядя Элиас, — сказала она как-то неуверенно. — Тебе лучше?

— Доброе утро, доброе утро, доброе утро! Ага! Вот она, моя Хердис. Закрой дверь. Я не кусаюсь.

Он сидел в халате и, закатав штанины пижамы, принимал ножную ванну, в тазу что-то как будто кипело. Спальня была уже проветрена и прибрана, и только сонный утренний запах зубной пасты и крема для бритья еще висел в прохладном осеннем воздухе, который просачивался сквозь форточку.

— Садись.

Она взялась за спинку стула, но продолжала стоять. Что-то тревожное сквозило в дружелюбном тоне дяди Элиаса, в его внимательном металлически-синем взгляде, не отрывавшемся от нее ни на минуту. Пробившиеся сквозь занавески лучи кидали призрачный свет на кресло, в котором сидел дядя Элиас, и на пол. Глаза Хердис следили за этими солнечными полосками.

— Посмотри на меня. Хердис…

Когда она подняла глаза, ей показалось, что веки у нее налиты свинцом. Точно они потяжелели от этого усилия.

Морщинку между бровями, которую прежде было еле видно, теперь словно прорезали ножом, особенно когда дядя Элиас улыбался. И волосы на висках стали совсем седыми. Лицо сильно осунулось. Дядя Элиас заметно изменился. Все это было так тяжело — все вместе взятое.

— На этот раз, Хердис, я получил отсрочку. Посмотрим, что будет в следующее новолуние. А все ты, моя крошечка-малюточка Хердис. Я почти уверен: господь на небесах передумал, когда ты помолилась за своего старого глупого дядю Элиаса. Ведь ты помолилась?

С поникшей головой и опущенными плечами Хердис села на стул и крепко сжала руки коленями. Ей было… ей было невыносимо тяжко. Ведь борьба будет неравной. А она непременно будет теперь или никогда.

— Ведь ты помолилась за меня, Хердис? Я правильно понял?

Она кивнула, не совсем понимая, ложь ли это. Потому что сейчас она не хотела бы лгать дяде Элиасу… только не сейчас.

Хердис подняла голову и выпрямилась, она напрягла всю силу воли, чтобы широко открыть глаза и посмотреть ему прямо в лицо.

— Я пыталась. Это правда. Потому что я тебе обещала. Но я не верю, что меня кто-то услышал. Это было так глупо. Ведь я никогда не молилась… Я не знаю…

— Ты не веришь в бога, Хердис?

Она сделала глубокий вдох и такой же глубокий выдох. Потом открыла рот, чтобы что-то сказать, но не нашла слов. Она чуть заметно покачала головой.

— Не знаю, — чуть слышно проговорила она наконец.

Теперь она не смотрела на него, но слышала, как тяжело он дышит. Он спросил:

— И ты не хочешь конфирмоваться? Да?

Она залилась краской и замерла. Словно окаменела.

— Мне мама сказала. И не хочешь получить подарки и взрослое платье? И маленькие золотые часики, на которых я велел выгравировать твое имя? Что же мы с ними будем делать?

Хердис посмотрела на свои сжатые руки и покачала головой, опять покачала головой.

— Делайте, что хотите. — Теперь она подняла голову. — Званый обед. Песни, речи и разговоры о том, какая я маленькая была хорошенькая. И какая я буду счастливая. Поскольку теперь я вступила… и так ля-ля-ля-ля.

Неужели он смеется? Смеется?

Он смеялся и качал головой, закрыв рукой глаза.

Он плакал.

— Ты на меня сердишься? — спросила она тихо.

Он кивнул, не отнимая руки от глаз, Хердис только теперь разглядела, какая у него красивая, сильная и большая рука.

— Сержусь. Разумеется, сержусь, черт побери!

Он отнял от лица руку и обоими указательными пальцами вытер под глазами слезы, его слова больше походили на кашель:

— Ужасно сержусь, и я рассердился бы нисколько не больше, если бы ты была моей родной дочерью.

— Мне очень жалко, — сказала она тихо.

Она поднялась со стула и стояла, свободно сцепив на животе руки, в своей детской слишком короткой плиссированной юбке.

— Но тут ничего не поделаешь, дядя Элиас. Для меня это очень серьезно.

— Ха! Серьезно! Откуда ты знаешь, что в жизни серьезно, а что нет?

Хердис смотрела прямо перед собой. В ее голосе зазвучали сухие нотки:

— Ну-у… Мне уже случилось понюхать того, что вы называете серьезным.

И она посмотрела ему в глаза. На этот раз глаза опустил он.

— Тебе необходимо взрослое платье, — сказал он, помолчав и скользнув по ней взглядом. — И юбку подлиннее. И красивые туфли.

Хердис глянула на часы:

— Мне пора…

— Да, да, беги. Школой нельзя пренебрегать. Тебе необходимо получить образование. Шагом марш!

По пути в школу ей вдруг пришло в голову, что если бы ее отец принял это так близко к сердцу…

Отец, с его беспомощной честностью, с его опустошающими попытками прокормить семью, с его все более и более ветшающим уважением к себе, с унижением, заклеймившим его плечи… с этим предательством от отчаяния…

Вот тогда бы она сдалась.

Почему? Пока она была не в состоянии объяснить это. Но она знала, что это так.

Хердис заставили повернуться, пройтись, постоять, посидеть, поднять сперва одну руку, потом — другую, она должна была принимать разные позы и стоять в них не шелохнувшись, пока мать разговаривала с двумя портнихами.

— Вот так. Нет, юбку мы сделаем чуть-чуть подлиннее… Выпрями спину, Хердис. Так, теперь, по-моему, хорошо. А как тебе кажется, Хердис? Посмотрись в зеркало.

— Нет!

— Господи! Ну, как можно быть такой упрямой! Это же мечта, а не костюм!

— Я не просила ни о какой мечте! И я не хочу такую широкую юбку.

— Предпочитаешь выглядеть девочкой-переростком?

— Нет. Но я не хочу вдруг стать взрослой. Свежеиспеченная конфирмантка. И вообще, сейчас модны юбки покороче.

— Хм-м. Да-а. Ну-ка, выпрямись! Ага! Может, подобрать тебе более модный бюстгальтер, который немного скрадывает линию?

— Почему бы не прямо корсет? — прошипела Хердис.

— А может, и корсет. У тебя была бы лучше осанка. Но ведь нынешняя молодежь не признает ничего, что хоть капельку давит…

— Ты угадала. Из-за этого и происходят все разногласия, — сказала Хердис и осмелилась взглянуть на себя в зеркало. — Мы отказываемся от всего, что давит и стягивает…

Одна из портних уже ушла, другая вышла из комнаты, чтобы принести образцы для шемизетки, которая должна была виднеться в вырезе костюма. Мать сказала:

— По-моему, тебя давит все, что мы называем общепринятыми обычаями. Берегись, Хердис, ты рискуешь своим будущим. Неужели ты этого не понимаешь?

— Нет. Не понимаю. Мое будущее зависит только от меня.

Мать закурила маленькую сигару, хотя вообще она курила только по случаю большого общества. Она была очень бледна.

— Да, Хердис. Элиас дал тебе… все. И он хочет, чтобы ты была одета красиво, независимо от того… Должна тебе сказать, что ты не отвечаешь ему даже каплей благодарности. Похоже, что тебе вообще не известно то, что мы называем благодарностью.

— Ты ошибаешься, мама. Просто я не считаю, что благодарность — это что-то вроде долга. Для меня благодарность — это чувство. И оно останется во мне навсегда.

С растерянным выражением лица мать погасила недокуренную сигару, когда портниха вернулась с образцами, мать все еще мяла сигару в пепельнице и безуспешно пыталась что-то сказать. И она выбрала самую красивую и самую дорогую материю.

Хердис подумала: такой костюм до смерти перепугает Винсента.

Они так и не обменялись ни словом, мать остановила автомобиль возле парка.

— Если хочешь, мы можем зайти и отрезать тебе волосы.

Хердис даже рот раскрыла. Отрезать волосы?..

— Ведь ты уже давно пристаешь с этим, — продолжала мать. — И по-моему, ты права. У тебя слишком густые волосы, их трудно убирать под шляпу. И кроме того, короткие волосы больше идут… Мы можем пройти через…

— Но я не хочу отрезать волосы!

Мать засмеялась.

— Я так и думала. Ты будешь противоречить, что бы тебе ни предложили. Вспомни, как ты не давала мне покою и просила разрешения остричь волосы, потому что все уже давно остригли.

— Этого я никогда не говорила! Того, что все давно остригли.

— Ну, хорошо. Не будем пререкаться. Но ты ужасно дулась, когда тебе не разрешили остричься. И вот тебе разрешили…

На этот раз мать была права. Хердис чувствовала, что сидит с глупым видом. Она ничего не понимала, но теперь у нее не было ни малейшего желания отрезать волосы.

— Я передумала, — сказала она.

Мать нежно поглаживала манжеты своих изящных перчаток.

— Значит, все-таки можно передумать? Даже ты можешь?

Она вопросительно, искоса взглянула на Хердис.

— А ты не могла бы передумать и в отношении другого?

Хердис покачала головой:

— К сожалению.

Верх автомобиля был открыт, начался небольшой дождь, и мать стянула берет, чтобы дождь смочил ей волосы — от влаги они сильнее вились. Она подняла лицо к небу и закрыла глаза.

— Я часто пытаюсь понять тебя, — сказала она медленно. — Все эти твои НЕТ. Этот постоянный протест. Хотя и достаточно жалкий протест. У меня в Германии есть кузина, Фридл. В молодости она всю семью довела чуть не до отчаяния. Но протест Фридл касался не только ее личной свободы. Она тоже ломала общепринятые обычаи — но для того, чтобы освободить других! И она посвятила этому всю свою жизнь — несла свободу и справедливость тем, кому плохо.

Мать страстно вдохнула пропитанный дождем воздух.

— А ты, Хердис? Твое стремление к свободе касается только тролля, желающего быть самим собой.

Она удовлетворенно засмеялась этой меткой реплике и тронула автомобиль с места.

— В воскресенье Давиду исполняется двадцать пять лет. Вот мы и посмотрим, способна ли ты думать о ком-нибудь, кроме себя.


Когда Давид больше уже не мог пользоваться креслом-каталкой, дедушка и бабушка переоборудовали свою маленькую квартиру. Давид занимал лучшую комнату, которая раньше была гостиной, отсюда, если ему хотелось, он мог смотреть на улицу. Другая комната выходила во двор, сейчас в этой комнате, за закрытой дверью, шумел поток голосов. Портьера у Давида была задернута: он сказал, что хочет немного отдохнуть.

Хердис удалось незаметно проскользнуть к нему, в руке она держала рюмку с портвейном, которую ей удалось, тоже незаметно, взять со стола. Ей хотелось выпить для храбрости. Потому что Давид, именно Давид, должен был узнать об этом от нее лично.

Хердис стояла у окна и смотрела на ребятишек, которые, осмелев, приблизились к материнскому «эссексу», они быстро притрагивались к дверце, к радиатору и отскакивали назад. Когда они покосились на окно, она погрозила им и вызвала то робкое дружелюбное веселье, которого ждала. На окне стояли куски картона, ими загораживали окно, когда Давиду надоедало любопытство ребятишек — любопытство, к которому он давно вообще-то привык и которое стало частицей его жалкого существования.

— Это ты, Хердис? — услышала она голос у себя за спиной.

— Я думала, ты спишь, — ответила она, обрадованная, что он не спит, впрочем, она так и предполагала.

— Приоткрой окно.

— А тебе не будет холодно?

— Накинь на себя шаль, она лежит на книжной полке. От меня плохо пахнет.

Это была правда. От Давида плохо пахло. Наверно, из-за недержания мочи да еще от пролежней, которые больше всего его мучили.

Давиду исполнилось двадцать пять лет, он смирился. Он уже не плакал, как несколько лет назад, когда еще мог ходить, и, хотя Давид говорил медленно и с большим напряжением, теперь он казался более живым, чем тогда. Это было непонятно. Ведь теперь уже никто не давал ему никаких надежд на улучшение.

Хердис помедлила у открытого окна, пока ее легкие наполнились обжигающе свежим воздухом. Погода была ясная, но такая холодная, что тротуары не высыхали, они все еще были темные после вчерашнего дождя. Из-за невысоких домов на противоположной стороне улицы виднелись деревья, они уже сбросили с себя почти всю листву и теперь дрогли от холода. С горы Сандвиксфьелле пахло стужей. Это был неотвратимый запах осени.

Не оборачиваясь, Хердис медленно закрыла окно и понурилась, Давид окликнул ее. Она подождала, чтобы он сказал еще что-нибудь, но, поскольку он молчал, она взяла свою рюмку и села возле него. Сейчас она ему все скажет.

— Хердис, правда, что ты помолвлена?

— Фу! Нет! Я… я просто гуляю с одним молодым человеком.

— Гуляю! Ну и выражение! Оно может означать и все, и ничего. Какая ты уже большая и красивая! А знаешь, я тоже гулял с одной…

Стало совсем тихо. Он лежал, улыбаясь, и больше не смотрел на нее. Улыбались только губы, было видно, что коренные зубы у него удалены, а передние как бы выросли и стали немного выдаваться вперед. На худом лице Давида уже проступали густые синеватые тени щетины, хотя по случаю торжества он был недавно выбрит. Скулы у него шевелились, словно он пережевывал свои мысли.

— Я часто думаю о моем двоюродном брате Киве. Никто не знает, что с ним стало после войны. Неизвестно даже, жив ли он. Понимаешь… это, конечно, странно… но у меня такое чувство, что его положение и мое очень похожи. Живет ли он в эмиграции, как многие, или лежит в каком-нибудь жалком госпитале с полной потерей памяти. Или предпочел откланяться и превратиться в ничто… Когда я был жив, все говорили, что мы с ним очень похожи.

— Но ведь ты жив, Давид! Почему ты?..

Он медленно повернул к ней лицо.

— Мы ничего не знаем о Киве. И мы ничего не знаем о Давиде. Разница только в том, что все думают, будто о Давиде они что-то знают.

— Но ведь ты сам должен хоть что-то знать о Давиде? — улыбнулась Хердис.

Давид с усталой улыбкой закрыл глаза.

— Я знаю одно: бог дал мне слишком много времени для размышлений. И что я размышляю вовсе не о том, о чем кажется Ракель.

— Ракель?

— Да. Она считает, что я размышляю о боге. Она вынуждена так думать, иначе ей не выдержать моего положения. Понимаешь, она слишком любит меня. Поэтому я позволяю ей думать, будто она открыла мне царство божье. Видишь ли… впрочем, мне, наверно, не следует говорить о таких вещах с девочкой, которая вот-вот должна конфирмоваться. И все-таки… Хердис, ты видишь смысл в том, что я должен быть благодарен богу за посланное мне испытание?

У Хердис куда-то пропал голос, она покачала головой.

— Я много занимался Толстым. Он метался между глубочайшим христианством и полным отрицанием бога. Я не помню точно его слов, но он где-то писал примерно следующее: если правда, что все происходит по воле божьей, то бога пора отменить.

— Давид…

— Подожди. Всем известно одно: мои дни сочтены. И тебя, наверно, возмущает, что я лгу Ракель, самому прекрасному человеку на свете? Но это ложь во имя любви.

Он открыл глаза и посмотрел на Хердис таким сверкающим черным взглядом, словно это был взгляд самой Ракель. Было видно, как на его исхудавшей шее в жилке пульсирует кровь. Казалось, будто она торопится. Хердис чувствовала, что ее постепенно захватывает мысль, от которой ей становится трудно дышать, но она молчала. Она поспешила пригубить портвейн. Сейчас она скажет ему…

— Понимаешь, Хердис? Ложь во имя любви. На этом я и распрощаюсь с… со своим жалким существованием.

— Эта твоя ложь… стоит десяти правд, — проговорила Хердис слабым, незнакомым голосом.

Они долго смотрели друг на друга. Хердис казалось, что в ее глазах должен отражаться черный блеск его глаз, она почувствовала, как в ней растет нежная, тихая радость. Давид глубоко вздохнул.

— Мне кажется, что я хорошо знаю тебя. Ты дочка Франциски. Не моя. Но я так чувствую… Будто ты мой ребенок. — С грустной улыбкой он поправил одеяло. — Или моя возлюбленная. Хердис, дай мне пригубить твое вино.

Она поддержала ему голову и поднесла рюмку к его губам. Он прикоснулся к вину верхней губой. Остальное выпила она. Давид сказал:

— Ты могла бы меня поцеловать?

Ей бы никогда не пришла в голову подобная мысль.

Но она прижалась губами к его виску и, чуть-чуть приоткрыв их, скользнула ими по уголку его рта, а глаза ее искали на потолке вырвавшуюся у нее мысль: и это поцелуй? Она подняла голову, но ее рука осталась лежать у него на плече.

— А бывает и так, Давид… что ложь — это только ложь. Так человек чувствует. Поэтому я не хочу конфирмоваться. Это чересчур откровенная ложь. Я не могу, Давид!

Он приподнял плечо, и его щека коснулась ее руки, это было чуть заметное прикосновение.

— Не совсем откровенная, Хердис. Для большинства простых хороших людей она сопровождается подарками. Новое платье. Праздник, торжество. Не так ли?

Он улыбнулся ей, в его улыбке появилась радость. Хердис поправила ему воротничок рубашки.

— А знаешь, что говорит моя мама? Что мой жалкий протест — это всего-навсего эгоизм… или что-то в этом роде. Мол, я просто хочу освободиться от всего, что меня давит. И что настоящий протест, как, например, протест Фридл, всегда касается освобождения других людей, тех, кто подавлен. А это совсем другое дело. И знаешь, по-моему, она права…

— Если человек хочет освобождать других, он в первую очередь должен освободить самого себя, в этом я твердо убежден. И Фридл прошла через это, прежде чем присоединилась к спартаковцам. Я восхищаюсь ею. Ее путь не был вымощен тем, что называют личной выгодой. Она бедна, Хердис. Но как она в то же время богата! И свободна… Тс-с!

Он прислушался, Хердис ничего не услышала.

— Сейчас сюда кто-то войдет, — прошептал он. — Спасибо тебе, большое спасибо. Сегодня ты приобщила меня святых даров. Вино из твоей рюмки и прохладные губы молодой женщины…


Хердис сделала большой крюк через старое кладбище, чтобы успеть подготовиться к своему «случайному» приходу к бабушке в Маркен. Она готовила красивую и исполненную торжественности речь, которая утешила бы ее старую бабушку…

…Пойми, бабушка! Несмотря на то что моя вера нисколько не отличается от твоей… да, да, именно так!.. Подобное обещание кажется мне богохульством. Ибо слишком многое…

Нет. Чепуха.

Не может же она сказать своей глубоко религиозной бабушке, что господь бог, который ей открылся в результате взволнованного чтения Ветхого Завета, — просто чудовище, властный, мстительный и кровожадный тиран. Ни при каких обстоятельствах она не может заводить со своей простодушной и богобоязненной бабушкой спор, похожий на те, что время от времени она вела про себя с дружелюбным, добрым и гораздо более понятливым пастором Сэтером.

Накануне Хердис простилась с Давидом, испытывая глубокое облегчение, бывшее даже сродни счастью. Она чувствовала себя более связанной с Давидом, чем в детстве, когда она была немного влюблена в своего молодого дядю. И она думала не без торжества, что самое трудное уже позади. С бабуш-кой-то она всегда справится… и если она не сможет ее утешить, то уж отделаться от нее она во всяком случае отделается. Против бабушкиных слез, псалмов и обращений к Всемогущему она как-нибудь устоит.

…Бабушка! Ты должна принимать меня такой, какая я есть. А подарки и все прочее значат для меня не так много, чтобы я, соблазнившись выгодой, поступила против того, что считаю правильным. А ведь именно так и получилось бы. Мне очень жаль, что я огорчила тебя, но ты можешь помолиться за меня, если тебе от этого станет легче…

Она пробежала через кладбище, пересекла вокзальную площадь и стала подниматься в Маркен. Когда-нибудь дядя Элиас…

Сейчас он был замкнут, разочарован и почти с ней не разговаривал. Но со временем он примирится. И он был категорически против того, чтобы она ушла из дому, прежде чем получит образование, «если только она не притащит в подоле ребенка», как сказал он матери. «В таком случае может проваливать хоть к черту».

Поднимаясь по извилистым переулочкам Маркена, Хердис вдруг вспомнила об Элиасе-младшем. Иногда от него приходили открытки. Последняя была из Кадиса в Испании, где он попал в больницу с кашлем и лихорадкой. Когда он выздоровеет, ему придется поступить на новый пароход.

Конечно, дядя Элиас погорячился, когда сказал, что она может проваливать хоть к черту.

Мать делала ежедневные попытки заставить Хердис отказаться от своего решения, сперва она действовала угрозами, потом и ласковыми уговорами, и убийственной иронией, и подарками. Эти подарки были хуже всего — они должны были напоминать Хердис, что она обязана испытывать бесконечную благодарность!

Мать спокойно могла бы избавить себя от этого. Теперь осталась только бабушка Хауге. А уж ее-то Хердис сумеет утешить, когда дело дойдет до слез. Кое-что в жизни она все-таки успела понять. По крайней мере, про слезы.


Та-ра-ра-ра-рам тара-ра-ра-рам!..

И легкие ритмичные постукивания. Как будто ногой в пол.

Сомнений не было. Это пела бабушка.

Но на этот раз не псалмы. Кажется, это была мазурка.

Может, бабушка не одна? Лучше постучать.

И еще разок, уже посильнее.

Пение оборвалось испуганным «ах!» и словами:

— Одну минутку…

Когда Хердис отворила дверь, бабушка торопливо накидывала цветастый фланелевый халат.

— Ой, боже милостивый! — засмеялась она и прикрыла рукой рот, чтобы поправить вставную челюсть, потом она пожевала губами и вытерла глаза.

Халат был накинут на толстую и широкую шерстяную вязаную юбку, служившую бабушке нижней и надетой на настоящую нижнюю юбку, белоснежные швейцарские кружева которой робко выглядывали из-под вязаной.

— Благослови тебя бог, дитя мое… Ты меня до смерти напугала. Подумай, ведь это мог оказаться… Раздевайся скорей! Садись. Не смотри, тут такой беспорядок. Мне пришлось снять зеркало… О-ох! — вздохнула бабушка, пока Хердис помогала ей надеть халат. Потом Хердис заправила бабушке корсет, вылезший сзади из-под вязаной юбки, и одернула на ней полотняную рубашку с длинными рукавами, которую бабушка поспешно застегнула у самой шеи.

— Вот тебе сколько забот из-за бабушки… Я только хотела взглянуть, как будет выглядеть, если я сделаю открытый ворот… шея у меня еще хоть куда, это верно… белая и не дряблая. И… ой, нет, Хердис, это я непременно должна тебе показать!..

Бабушка сбросила с ноги туфлю — изящную, маленькую и совершенно новую туфлю с серебряной пряжкой.

— Тебе нравится? Настоящие бальные туфли!

Хердис не могла с ней не согласиться. Эти новые открытые туфли были чрезвычайно элегантны и, уж конечно, не дешевы. И сама бабушка была сегодня так красива и весела, что небольшой тик в лице, оставшийся у нее после легкого удара, случившегося не так давно, был почти незаметен. Глаза — как два синих колокольчика, яркие влажные губы, бабушка смеялась и оживленно болтала:

— Нет, я тебе даже не скажу, сколько они стоили, ни за что не скажу. Но я все-таки выторговала почти восемь крон… не торговаться нельзя! В общем, я отделалась двадцатью двумя кронами и тридцатью эре. Это-то и прибавило мне радости… Хи-хи-хи!.. У меня от радости аж пятки щекочет!

Хердис растерянно улыбалась. Она пришла, чтобы поговорить с бабушкой о серьезных вещах, но, очевидно, умнее будет повременить.

— Понимаешь, я не собираюсь надевать вязаные чулки. Я себе купила другие, фабричные, какие носят настоящие дамы! Шелковые! Ой, Хердис, настоящие шелковые чулки! Только сперва мне надо немного разносить туфли… видишь, в них даже стелька кожаная. А какая работа… это я первым делом посмотрела… швы все двойные… Такие туфли не скоро лопнут по швам. С этими фабричными изделиями надо ухо держать востро. О-о-о!.. Как я счастлива, Хердис! А что я тебе сейчас покажу… что ты сейчас увидишь…

Прыская от смеха, бабушка перешла на таинственный шепот — это было явно неподходящее время для чрезвычайно серьезного и даже щекотливого известия, с которым явилась Хердис.

— Смотри, смотри… Вот. И вот… Сейчас ты увидишь, какие фокусы, при желании, может проделывать твоя бережливая бабушка. А на этот раз у нее было такое желание! Смотри! Тра-ля-ля-ля-ля-ля!

Влюбленными руками бабушка развернула пакет, завернутый в папиросную бумагу… Что это? Какие-то лоскутки, которые обычно остаются после шитья. Правда, материал был очень хороший. Плотный блестящий черный шелк.

— Ты только потрогай его, Хердис, только прикоснись пальчиком! Это же все равно, что окунуть его в сливки! Вот на это я раскошелилась, и это платье шьют у сестер Грюнн. Должна сказать, что у них шьют самые роскошные дамы города… А берут-то они как дорого! О-хо-хо… но такой дорогой материал стоит такой работы… Та-ак, а теперь!.. Ну-ка, смотри!

Бабушка осторожно взяла одну из двух коробок и открыла крышку, но тут она о чем-то вспомнила, всплеснула руками и повернулась так, что ее шерстяная юбка взметнулась колоколом.

— Ах, батюшки, бедное дитя, что же я до сих пор ничем тебя не угостила! Понимаешь… я так увлеклась, что съела только лепешку с паштетом… Это я получаю на рынке бесплатно. Так что обеда у меня нет. Но сейчас мы с тобой отпразднуем…

Из низкого буфетика был извлечен графин и ваза с печеньем. Две рюмочки с золотым ободком. Бабушка непрерывно вздыхала и стонала, но не от усталости, а от счастья.

— Та-ак! Это пойдет тебе только на пользу. Одна маленькая рюмочка и бисквит. Но сперва… нет, нет, сперва я должна показать тебе еще одну вещь! Смотри!

Из папиросной бумаги был извлечен светло-сиреневый тюлевый цветок, усыпанный редкими блестками. В другой коробке оказалась сиреневая шаль из тончайшего батиста.

— Вот, это будет венчать весь торт, а сам торт — твоя старая глупая бабушка!

Она приложила цветок к макушке.

— Но прическа у меня будет другая! Нет, нет, ты не думай… Знаешь, я даже записалась к парикмахеру! Всегда лучше записаться заблаговременно, так надежнее. Разумеется, я сделаю прическу накануне, а ночь проспать я могу и сидя. Ведь такая прическа будет стоить шесть крон! Целых шесть крон, Хердис, чтобы причесать волосы твоей бабушке! Нельзя рисковать, чтобы такая прическа была испорчена обыкновенной подушкой!

Бабушка смеялась без умолку, она то смеялась, то начинала всхлипывать от радости.

— С тех пор как лейтенант Сарс пригласил меня к себе на свадьбу, потому что я его выняньчила, я не была ни на одном даже самом маленьком торжестве. А на той свадьбе были все такие важные гости!.. Ну, это ты и сама понимаешь. И меня, простую женщину, вел в церковь мужчина весь в орденах и в треуголке. Даже не помню, кто это был, наверняка какая-нибудь важная птица. Вот… А теперь… теперь у меня такое чувство, будто я невеста. Да, да, мне так кажется! Потому что… Ты знаешь, что я получила официальное приглашение? Твоя мама сама приезжала ко мне… Она и привезла мне этот замечательный портвейн… О, я его растяну подольше. Такие вещи надо беречь.

Хердис, которая с неподдельным аппетитом ела печенье, стала жевать все медленней и медленней и, наконец, перестала совсем. Она чувствовала, что с лицом у нее творится что-то неладное. Словно каждая черточка сдвинулась со своего места. До нее всегда все доходило очень медленно. Господи, когда же она научится!..

Ни одна из них так и не прикоснулась к рюмкам, в которые до краев был налит этот замечательный портвейн, а графинчик уже был снова заботливо спрятан в низкий буфетик. Бабушка со стоном влезла в свои красивые туфли, ни на секунду не переставая болтать, и была такая веселая и оживленная, какой Хердис не видела ее никогда в жизни. Она объяснила Хердис, какого фасона у нее будет платье, потом сбросила халат и выпрямилась перед зеркалом, выпятив грудь и уперев руки в бока.

— Смотри, у меня еще сохранилась талия! Правда, Хердис? Правда? Согласись, ведь твоя бабушка еще совсем недурна? У меня красивая шея, яркие губы, руки не дряблые. Я себе и новую рубашку сошью, из батиста и с короткими рукавчиками. И вышью ее розочками.

Новая рубашка. Розочки. Чудно. Ведь эту рубашку никто не увидит. Наверно, недаром тетя Фанни всегда говорит: «У настоящей дамы должно быть красиво не только платье, но и белье. Вдруг ты попадешь под трамвай…»

— Тра-ля-ля-ля тра-ля-ля-ля!

Бабушка начала приплясывать на месте. Почти не двигаясь, но ритмично, грациозно, с лукавым кокетством и торжеством.

— О-ох!.. Ха-ха-ха! Одышки у меня, слава богу, еще нет. Ведь будут танцы, мне твоя мама сказала. В прошлый раз я танцевала гамбургского с самим женихом, с лейтенантом Сарсом. А нынче я надеюсь танцевать мазурку с торговцем Рашлевом. Подумай только, Хердис! Такой красивый мужчина!..

— Очень сомневаюсь, чтобы он смог танцевать мазурку, — заметила Хердис. Сейчас или никогда: — И вообще… Бабушка, послушай…

— Как так не сможет танцевать мазурку?.. И спрингар тоже? Ну, а венский вальс?.. Та-та та-та-та…

Бабушка покачивалась, напевала и была вовсе не расположена позволить кому бы то ни было вести серьезные разговоры.

— Ох, дитя мое, я понимаю, что ты уже устала! Но я так радовалась, когда нашла эти туфли!.. Знаешь, ты мне ночью приснилась вся в белом, в церкви… Ты отказалась взять у меня мою сберегательную книжку, когда я лежала больная. Сказала, что ничего не хочешь у меня брать… да, да, я понимаю, у тебя есть все необходимое и даже гораздо больше. Но ведь когда-нибудь может наступить такой день… Правда, молоденькие девушки об этом не думают. Но твоя бабушка все-таки кое-что скопила… да, да… мне рано пришлось зарабатывать себе на хлеб. И радостей у меня было не слишком много. Одни неприятности, Хердис. Неприятности и страдания! Вот как сейчас с Лейфом… правда, я обещала ему не говорить об этом ни одной живой душе… даже Анна еще не знает, что он лишился своего места… Ох-ох, больше я не скажу ни словечка… Господь, наверно, хотел испытать меня. Но теперь он меня наградил, Хердис! Потому что он милостив. Я получила приглашение, настоящее приглашение! А жареный гусь!.. Хердис, я пятнадцать лет не пробовала жареного гуся!

Господи, теперь бабушка уже всхлипывала и причитала:

— Я так горевала, Хердис, так горевала! Ведь я знаю, что ты не так сильна в вере, как хотел бы господь наш Иисус Христос, это я хорошо знаю. Но вера еще придет к тебе. Непременно придет! Когда ты будешь стоять перед алтарем и тебя посвятят…

Бабушка всплеснула руками и засмеялась сквозь сверкающие слезинки:

— А к сберегательной книжке я никогда не прикасалась. Не хочешь брать деньги — я сделаю тебе приданое. Ты моя первая внучка и ты ближе всех моему сердцу. К тому же ты хорошая добрая девочка и всегда любила свою бабушку. Да. Ты выйдешь замуж не с пустыми руками.

Хердис не сказала ни слова о том, ради чего приходила. И никто из них так и не выпил вино, налитое в две крохотные рюмочки с золотым ободком. Бабушка забыла о нем, погруженная в свои радостные хлопоты, а Хердис словно окаменела. Теперь она уже жалела об этом. Капелька портвейна, наверно, помогла бы ей почувствовать, что она жива. Что она чего-то хочет.

Она спешила домой, но чем ближе подходила к дому, тем все медленней становились ее шаги. Дорога была усыпана сухими листьями, и при каждом шаге она поддавала их ногой.

Никто не смог бы разобраться, что же все-таки произошло.

Но у нее не осталось больше ни одного аргумента. Ни одного.

— Я передумала, — это единственное, что она сказала матери.

Потом, уже у себя, она долго стояла, прижавшись к закрытой двери, словно хотела помешать посторонним войти к ней в комнату.

— Ну, подождите! — проговорила она сквозь зубы. — Подождите!

Загрузка...