Хердис не отвечала. Каждый раз, когда она слышала подобные вопросы, у нее каменело лицо. Ты выучила грамматику? Ты решила задачи? Ты уже занималась музыкой? Ты написала Юлии?
Мать повторила вопрос:
— Ты что, не собираешься писать Юлии?
Конечно, собирается. Она непременно напишет Юлии. Но почему это надо сделать сию же минуту? Она ответила:
— У меня завтра урок с фрёкен Кране. Я должна разобрать пьесу Черни.
— Давно пора, — холодно сказала мать и направилась в кухню.
В дверях она обернулась, глаза ее сверкнули.
— Я сама напишу Юлии. Сегодня же. Но это не одно и то же. Ведь любит-то она тебя.
Хердис села за пианино и, нетерпеливо вздохнув, сдула с лица волосы. Когда ей предстояло играть Черни, ею овладевала необъяснимая усталость.
К тому же она не могла найти ноты. Материнские ноты всегда лежали сверху. «Принцесса доллара», «Сильва», «Веселая вдова».
Она посмотрела на изумительно красивую фотографию Наймы Вифстранд и стала напевать вальс из «Веселой вдовы».
Эти вещи поинтереснее, чем этюды Черни. Но все они большей частью для голоса.
Тут можно пользоваться и педалью. Чудные вещи. Из настоящих произведений.
Хердис хорошо их знала. Она могла сколько угодно импровизировать на эти темы. Это доставляло ей огромную радость. Но когда человек еще только учится…
— Ну, где же твои этюды? — спросила мать, показываясь в дверях.
— Я не могу найти ноты, — буркнула Хердис и встала.
Прежде чем мать успела что-либо сказать, она выпалила:
— А вообще-то я сейчас напишу Юлии.
Она побежала наверх, и огорченное ворчание матери по поводу дорогостоящих бесполезных уроков музыки осталось за захлопнувшейся дверью. Что бы я ни делала, она всем недовольна, — несправедливо подумала Хердис.
Без всякой охоты она вытащила письмо Юлии.
Моя милая ненаглядная Хердис!
Сто тысяч миллионов спасибо за те красивые открыточки, которые ты мне прислала! Я их здесь всем показываю, наша управляющая говорит, что Копенгаген — очень красивый город. Ты счастливая, Хердис, тебе очень повезло! Я тебя ужасно люблю.
Ты спрашиваешь, как я поживаю, значит, ты помнишь обо мне. Спасибо, моя хорошая, у меня все в порядке. Я так счастлива, что ты думаешь обо мне. Здесь в приюте меня никто не любит. Только ты и твоя добрая мама любите меня, но вы так далеко.
У нас в гостях был Женский Союз, мне подарили синий свитер с помпонами и лыжные ботинки. Нам всем сделали подарки. Но ботинками я не могу пользоваться, потому что я немного простудилась и не выхожу на улицу. Зато свитер я ношу каждый день. Жаль только, что сверху приходится надевать передник. Мы здесь все носим черные передники.
Когда вы вернетесь домой, ты должна непременно приехать ко мне в гости. Мне живется хорошо. Но не весело. Трудно быть веселой, хотя еды у нас здесь очень много. А раньше мне всегда было весело, даже когда мы голодали.
Я попросила нашу управляющую, чтобы мне разрешили сфотографироваться, и она обещала. Тогда я пришлю тебе свою фотографию. А ты пришли мне свою.
Отвечай поскорее. Лучше напиши письмо, но я буду рада и открытке.
С сердечным приветом.
Твоя Юлия
Дорогая Юлия!
Большое спасибо за письмо. Как глупо, что ты простудилась. Здесь в Копенгагене очень красиво, и я очень люблю разглядывать в витринах всякие красивые вещи. Правда, покупать их мне не приходится.
Каждую среду ко мне приезжает учительница музыки, но сама я упражняюсь мало.
Наверно, мне скоро сошьют шелковое платье.
Каждое воскресенье мы ходим в театр. Это очень интересно.
У нас есть служанка, ее зовут Эмма. Она очень хорошая. Когда мама с дядей Элиасом уезжают, мы с ней веселимся вовсю. На следующей неделе я…
Внизу пробили часы. Прошло больше двух часов. У Хердис пересохло во рту, кожа на пальцах сморщилась от чернил. Ей казалось, будто у нее все тело в кляксах. Письмо получилось глупое. Хердис даже всхлипнула от отчаяния — почему ей так трудно писать Юлии! Когда она пишет в Норвегию другим подругам, перо само летает по бумаге и руки никогда не бывают в кляксах.
Хердис сидела согнувшись так долго, что у нее заныла спина. Она встала и потянулась.
Потом прислушалась. В доме было тихо. Она откинула одеяло, простыню, ухватилась за тюфяк и вытащила его настолько, чтобы в него можно было засунуть руку. В тюфяке лежал роман Мопассана.
Мать однажды сказала, что Хердис может читать все, что хочет, но, конечно, она имела в виду не роман, который назывался «Милый друг» и, без сомнения, был под строжайшим запретом.
Хердис упивалась романом, пока не услышала, как внизу хлопнула дверь.
В мгновение ока она оказалась за столом, лицо у нее пылало, руки дрожали в такт ударам сердца, но к ней никто не вошел.
Вот досада. А она так испугалась, что уже спрятала книгу обратно в тайник.
Теперь продолжать письмо было и вовсе немыслимо. Хердис перечитала его, зевнула и скомкала. Письмо полетело в корзину для бумаг.
В бюваре у Хердис лежало другое письмо, тоже неоконченное. Шесть с половиной густо исписанных и разрисованных страниц. Продолжение следует.
Над этим письмом она трудилась несколько дней. Пора его продолжить. Оно было адресовано Боргхильд: Уважаемая фрёкен, хотя Ваше письмо от… все еще не получено…
Боргхильд и Матильда давно не писали ей. Дождаться от них ответа было почти невозможно, но Боргхильд объяснила ей причину: мы не умеем писать так смешно, как ты, над твоими письмами мы смеемся чуть не до обморока.
Перо снова двинулось в путь по бумаге: Девочкам вредно часто падать в обморок. Поэтому нынче я расскажу тебе печальную историю…
Две короткие черточки изобразили двух лежащих в обмороке девочек, в протянутых руках они держали письма. Несколько секунд Хердис возбужденно кусала ручку, потом стала писать дальше: Я решила не становиться знаменитой балериной. Она изобразила себя — длинная палочка с длинным носом, танцующая в кругу маленьких, хорошеньких, кругленьких девочек почти без носов.
Хердис тихонько постучала кулаком по столу и прикусила губу.
Ничего. Переживут.
Она пририсовала себе две красноречивые выпуклости.
Когда Хердис спустилась к ужину, она совсем ослабела от смеха, но была счастлива, что у нее получилось такое замечательное письмо. Восемь с половиной страниц. Много рисунков. Вся улица будет кататься от смеха.
— Ну что, написала Юлии?
Хердис не ответила. У нее медленно похолодели губы. В ушах зашумело. Она с грустью посмотрела на свежий белый хлеб и сливочное масло, на яйца и помидоры, которым так радовалась. Теперь она уже не могла есть.
Дядя Элиас взглянул на нее с некоторой тревогой.
— Хердис, почему ты не отвечаешь маме?
— Нет, — чуть слышно прошептала Хердис.
Она сидела и без конца вертела кольцо на свернутой в трубочку салфетке.
Уголки губ у матери дрогнули. Хердис вся напряглась: надо выслушать, не возражая. Не вскочить, не затопать ногами с криком: Нет! Нет! Я не хочу писать Юлии!
Потому что она и в самом деле не хотела писать ей.
Но Хердис не услышала ни слова. Глаза матери наполнились слезами, и она на мгновение откинула назад голову, словно для того, чтобы они не перелились через край.
— Ешь, — только и сказала она.
Санаторий Сульстад
5 марта 1919
Моя дорогая ненаглядная Хердис!
Спасибо, огромное спасибо за посылку. Вы единственные, кто вспомнил о моем дне рождения, моя тетя и ее семья забыли о нем. И твоя мама написала: это тебе от Хердис и от меня. Знаешь, я даже плакала от радости. Столько прекрасных подарков за один раз я не получала никогда в жизни. Ваша посылка пришла за день до моего отъезда из приюта и потому мне пришлось поделиться со всеми. Но я разделила только шоколад. Воротничок и манжеты в папиросной бумаге лежат у меня в тумбочке, правда, я смогу надеть их, только когда поправлюсь.
Понимаешь, теперь я живу уже не в приюте. Мне придется пробыть здесь некоторое время, хотя я вовсе не так сильно больна. А когда я поправлюсь, я буду уже слишком большая для приюта. Летом я поеду в деревню, за меня обещал заплатить Женский Союз. Правда, они очень добрые? Мне странно, что мне уже четырнадцать лет, ведь я почти на полтора года старше тебя. Через год я буду уже взрослая.
Я искала в посылке твое письмо, но ничего не нашла. Значит, я скоро получу его, если б я не была в этом уверена, я бы так не радовалась.
Мне не разрешают много писать, но я все равно пишу, потому что мне надо столько тебе рассказать. Здесь очень хорошо, и я счастлива, что попала сюда. Здесь меня тоже заставляют заплетать косы, но одна сестра, которую зовут Нелли, всегда распускает мне волосы, когда приходит пастор. У него очень красивые глаза.
Сестра Нелли подарила мне Евангелие, на котором написала мое имя. Она часто обнимает меня, хотя это строго запрещено. Она ужасно добрая. Но я никого не люблю так, как тебя. Больше я уже не могу писать.
Нежно обнимаю.
Твоя Юлия
— Ну, мама! Ведь мне надо ехать на примерку!
Мать посмотрела на нее с печальным выражением в уголках рта.
— У тебя всегда найдется отговорка, — сказала она как бы про себя.
— Я уже начала писать ей, — через плечо бросила Хердис, стоя в дверях. — Но для этого мне надо быть в настроении.
Она закрыла дверь прежде, чем мать успела ответить.
Хердис уже давно начала писать это письмо. Вскоре после того, как пришло письмо Юлии из санатория. Но ведь для этого надо быть в настроении.
Она прошла пешком несколько остановок, чтобы миновать тарифную границу и таким образом съэкономить пятнадцать эре. И тут, на Страндвейен, в шуме автомобильных гудков и звонков велосипедов Хердис вдруг обнаружила, что именно сейчас она могла бы написать Юлии. Мысленно она дописала свое письмо до конца.
Ненаглядная Юлия! — мысленно писала она. — Я иду по улице, и мне бесконечно стыдно, что мне так трудно писать тебе. Я знаю, почему мне трудно. Потому что ты очень добрая. Ты заставляешь меня чувствовать себя пустой и глупой, хотя на самом деле я не такая. Я очень люблю тебя, но мне трудно говорить об этом. И чтобы сказать тебе это, мне хотелось бы найти такие слова, от которых бы я стала доброй и похожей на тебя…
Нет, это слишком необычно. Так писать нельзя.
И все-таки она повторяла про себя эти слова, смаковала их, пробовала на ощупь и испытывала перед ними приятное изумление.
Неожиданно ее толкнули. Какие-то мальчишки хотели подергать ее за косы. Она перекинула косы на грудь, взяла их в руки и тут только обнаружила, что идет уже по Эстербру.
Ее охватило настоящее счастье, и это чувство как бы связало ее с воспоминанием о Юлии. Юлия! Вот что значит любить кого-то. Но нет слов, чтобы выразить это. И написать об этом невозможно.
Письмо, которое она мысленно сочиняла на ходу и которое принесло ей столько радости, нельзя было написать. Может быть, кое-что из него она могла бы использовать в своем дневнике, но ведь дневник — это глубочайшая тайна, известная только ей одной. А написать так кому-нибудь, даже Юлии? Нет.
Теперь она шла и мысленно писала в дневнике странные, прозрачные фразы, которые легко роились в сердце. Она и сама толком не понимала, что хочет выразить ими, но слова эти вызывали у нее сладостную дрожь. Будто она преподнесла себе подарок. Подарок!
Сама себе.
Хердис остановилась перед витриной кондитерского магазина, которая так и ломилась от лакомств, — струящееся очарование мыслей переплелось с сосущей тоской по сладкому, неизменно терзавшей ее перед такими витринами. Ей было немного холодно — и от пыльного ветра, и оттого, что она простояла перед витриной слишком долго.
В перчатке у Хердис лежали шестьдесят эре, которые ей дали на трамвай. Но ведь она пришла сюда пешком и могла точно так же, не спеша, вернуться домой. А конфеты, купленные на шестьдесят эре, она пошлет Юлии. О, вот что значит любить! Не на словах, а на деле, принося небольшие, но искренние жертвы.
Ведь это было трудно. Так трудно, что Хердис показалось, будто она даже повзрослела, преодолевая неудержимое искушение. Себе она никогда не покупала таких конфет. Карманных денег ей не полагалось.
Семь конфет. Маленькое, но изысканное лакомство, из тех, которые она сама пожирала лишь голодным взглядом. У нее навернулись слезы от собственной безграничной доброты к Юлии.
Перед подъездом дома, где жила портниха, шаги Хердис замедлились. Одно было несомненно. Юлия никогда бы не съела всех конфет одна, если бы Хердис сама принесла их ей. Она непременно поделилась бы ими с Хердис. Конечно, Хердис отказалась бы самым решительным образом, но в конце концов она неохотно согласилась бы взять одну штучку. Только одну.
И эта единственная штучка как-то незаметно оказалась во рту у Хердис.
Она была с марципаном и земляничным ликером. К сожалению, она оказалась слишком вкусной. Хердис тщательно вытерла губы и позвонила к портнихе…
— Выпрями спину, — сказала портниха.
Быстрым движением она схватила Хердис за плечи и отвела их назад. Хердис взглянула в зеркало и залилась краской. Портниха улыбнулась, изображая шутливое огорчение.
— Впереди придется немного выпустить. Ты уже большая девочка… Настоящая дама.
Хердис стояла, словно котел, в котором кипела нечистая совесть, и пыталась не смотреться в зеркало. В уголках губ у нее хранилось ощущение счастья от марципана и земляничного ликера, но ведь она спешила и слишком быстро съела эту конфету. Конфетой надо наслаждаться, чем дольше ешь конфету, тем лучше. Можно считать, что она вообще не ела никакой конфеты.
Конечно, не ела. Когда с примеркой было покончено, Хердис сообразила, что только теперь Юлия угостила бы ее конфеткой. Теперь, когда примерка была позади и они могли повеселиться по дороге домой.
Пять конфет — это тоже еще подарок. Пять конфет — это почти то же самое, что и шесть. Вторая конфета была с ананасом.
Когда Хердис подошла к виадуку, уже начало темнеть, зажглись уличные фонари. Дорога к портнихе показалась ей вовсе не длинной, но теперь она никак не могла добраться домой в Хеллеруп. Она присела на скамейку, ей было холодно.
И хотелось есть, и было немного страшно. Дома, конечно, уже заметили, что ее нет слишком долго. Она даже слегка рассердилась на Юлию, которая сидела рядом с ней здоровая и тепло одетая.
— И зачем ты придумала, чтобы мы шли всю дорогу пешком? — сказала она Юлии. — Ты иногда бываешь чересчур легкомысленной!
Хердис в испуге огляделась — нет, она говорила не вслух, губы у нее не шевелились, никто ничего не заметил.
Но Юлия сказала:
— Конечно, это глупо. Хорошо бы чего-нибудь съесть. Давай возьмем еще по конфетке…
Пустой пакетик Хердис украдкой засунула между планками штакетника, окружавшего какую-то виллу. Одинокая действительность, которая неизменно безжалостно обрушивалась на нее после такой игры, сейчас угнетала ее больше, чем когда бы то ни было. Юлия не шла рядом с ней, положив руку ей на плечо, Юлия не сидела рядом с ней на скамейке у Виадука. Из каждого уголочка своей души она слышала презрительное улюлюканье и крики, что она врунья, тряпка и воровка. От стыда у нее горели уши, к тому же от жирного шоколада ее затошнило.
В этом скоплении несчастий можно было ухватиться лишь за одну соломинку: теперь-то она непременно напишет Юлии. Неважно, что ей скажут, когда она вернется домой, неважно, сколько она просидит ночью над этим письмом. И она отправит его завтра утром, какое бы оно ни получилось.
— Не сердись на меня, Юлия, — прошептала она и прижалась крепче к подруге. — Ведь ты слышала, как мама кричала на меня вчера. Я так плакала. Я была не в силах придумать ни словечка, которое могло бы принести тебе радость.
Юлия чмокнула ее в щеку и засмеялась.
— Я никогда не сержусь на тебя! Я знаю, что ты хорошая и добрая девочка. Они несправедливы к тебе.
Хердис было приятно слышать эти слова. Очень приятно. Прижавшись друг к другу, они через пустыри шли к школе. Веки у Хердис были еще припухшие от вчерашних слез. Юлия сказала:
— Давай лучше поговорим о бале. Я так радуюсь ему.
Хердис ответила:
— Даже не знаю, радуюсь ли я. Со мной никто не хочет танцевать. Я такая уродина. Хочешь, я открою тебе одну тайну? В школе танцев никто со мной не танцует. Я тебя обманула, когда сказала, что мне там весело.
Юлия крепко обняла ее и встряхнула.
— Какая чепуха! Неужели ты обращаешь внимание на этих глупых мальчишек? Увидишь, они еще одумаются, ведь ты совсем не уродина. Так только в зеркале кажется. Ты почти красивая. А на бале в этом чудесном платье с распущенными локонами ты будешь такой хорошенькой, что ни на кого, кроме тебя, и внимания обращать не будут.
Хердис не выдержала и рассмеялась.
Внезапно она оборвала смех, уголки губ у нее опустились, глаза испуганно забегали по сторонам. Она смеялась вслух!
Ее охватило безграничное отчаяние. Сколько раз она говорила себе, что пора прекратить эту игру. Господи, когда же она научится!..
Может, она просто ненормальная?
На Страндвейен бурлил поток автомобилей, извозчиков, карет, надрывались звонки велосипедов. Нет, конечно, она еще не совсем сумасшедшая. Но если она не обратит на это внимания, она наверняка спятит.
У Хердис щемило сердце при мысли, что Юлия лежит в туберкулезном санатории и месяц за месяцем ждет от нее письма. Ведь она даже не подозревает, как часто Хердис думает о ней. Стыд и одиночество навалились на Хердис, теперь она уже одна тащилась в школу со своей сумкой и грешным грузом невыученных уроков, со всеми своими неудачами.
Когда она вернулась домой, ее ждало письмо от Юлии. Конверт был твердый, в нем лежала фотография. Хердис сразу взяла фотографию, а мать нетерпеливо схватила письмо.
Улыбающаяся Юлия стояла, наклонившись над маленьким столиком, на ней была белая матроска, черные туфли и черные чулки, в волосах большой белый бант. Хердис с удивлением смотрела на узкое, продолговатое лицо.
Да, это была Юлия, но какая она большая, высокая. Темные локоны рассыпались по плечам, глаза смотрели прямо на нее, на Хердис. Два светоча доброты.
Мать опустилась на стул, трясясь от беззвучных рыданий. Хердис с растерянным лицом взяла маленькое письмо.
Моя дорогая, любимая Хердис!
Я пишу тебе, потому что была очень больна, но теперь мне уже лучше и я очень довольна. Я так соскучилась по тебе, моя дорогая подружка, ведь я очень люблю тебя. Я должна написать тебе одну вещь, но ты, пожалуйста, не огорчайся. Подумай, Хердис, теперь я уже точно знаю, что скоро умру. Сестра Нелли плачет, она очень любит меня. Здесь все такие добрые.
Они говорят, что, может быть, мне разрешат здесь остаться. Я так хочу этого. Надеюсь, меня не отправят в туберкулезную больницу. Мне больше не страшно, что я скоро умру, сестра Нелли говорит, что мне будет хорошо и что воля божья должна свершиться.
В воскресенье я конфирмовалась и мне подарили серебряное кольцо с сердечком, на которое они сами собрали деньги. Нравится ли тебе моя фотография?
Будь счастлива, моя дорогая Хердис. Тысяча приветов твоей маме.
Остаюсь любящая тебя
Юлия
Моя ненаглядная Юлия!
Ты не умрешь, скажи, что это неправда! Ведь ты сама пишешь, что тебе стало гораздо лучше. Я в таком отчаянии, что не писала тебе раньше, но я…
Лицо у Хердис распухло, будто ее ужалила пчела. Три дня просидела она над этим начатым письмом, рыдая и погружаясь в воспоминания о Юлии со дня их первой встречи, когда они были еще маленькие, и дальше, год за годом. И каждое воспоминание бичевало ее, точно удары хлыста: один раз она была глупа и неласкова, другой раз… третий…
Все ее мысли были заняты письмом к Юлии. Она придумывала теплые, ласковые слова, которые возместили бы ее неполноценность и дошли бы до богатой души Юлии. В мыслях у нее уже было готово прекрасное длинное письмо и писать его было совсем нетрудно, но оно складывалось слишком быстро. Хердис не успевала записывать его, она просто сидела, погруженная в свои мысли. А в сердце у нее само по себе горело живое письмо к Юлии.
Но едва она пыталась перенести слова на бумагу, они умирали у нее на глазах, Написанные, они выглядели совсем иначе, в них было что-то нескромное, обнаженное, бесстыдное.
В дверях появилась мать, она собиралась ехать в город и благоухала духами.
— Ты уже написала Юлии?
— Пишу, — тихо пробурчала Хердис.
— Пора бы тебе уже написать. Давно пора. Ты слишком канителишься, — недовольно сказала мать. — А сейчас быстренько причешись и оденься. Мы поедем в город покупать тебе туфли.
Хердис встала и непослушными руками закрыла бювар. В мгновение ока мать оказалась рядом с ней и нежно обняла ее, она сказала уже совершенно иным тоном:
— Деточка моя, что с тобой! Как же ты в таком виде пойдешь на бал!
Не выпуская Хердис из объятий, мать села с нею на кровать, она нежно баюкала ее, осыпая ее распухшее лицо поцелуями и ласковыми словами:
— Деточка моя, крепись, не надо так расстраиваться! До бала осталось всего несколько дней, ты должна быть красивой! И веселой! Сейчас мы поедем и купим туфельки, бальные туфельки для моей маленькой девочки! — У матери навернулись слезы, и ей пришлось вытереть глаза. — Бедная Юлия, это так ужасно! Но ведь мы всегда знали о ее болезни. Хердис, деточка, тебя ждет жизнь… Скоро ты станешь молодой девушкой… — говорила она мечтательно. — Жизнь так прекрасна! Ты только вспомни, сколько прекрасного тебя ожидает! — Мать встала и взяла Хердис за руку. — Идем, мама вымоет тебе лицо.
Почти бессознательно Хердис последовала за матерью. В ванной мать осторожно вытерла ей лицо ватой и холодной водой, это было очень приятно; потом нежные пальцы, едва касаясь, нанесли ей на лицо благоухающий крем и прижгли спиртом прыщики, которые начали показываться на лбу и подбородке Хердис. Когда эти манипуляции были окончены, ни один человек не заметил бы, что Хердис только что плакала. И все время мать без передышки говорила о бале, о парикмахере, о платье и шелковых чулках и об украшениях, которые Хердис сама выберет из материнской шкатулки. И как-то невольно мысли о Юлии отошли на задний план и в сердце Хердис закралось радостное предчувствие. Мать сказала:
— Ты напишешь Юлии после бала. Мы вместе напишем ей письмо и пошлем что-нибудь вкусненькое…
Она надела на Хердис свой горностаевый воротничок, и, когда они вышли на Страндвейен, она даже взяла такси. И все говорила о бале, который должен был состояться в военно-морском училище, на нем будут кадеты и, может быть, Хердис посчастливится танцевать со взрослым молодым человеком…
Ехать в автомобиле было изумительно приятно. Копенгаген, большой город, всегда завораживал Хердис. Ей казалось, будто самые красивые здания кружатся в вальсе… Они договорились с парикмахером и сделали дорогие покупки — и для Хердис, и для матери, — и все грустное отступило куда-то далеко-далеко. С пылающими щеками Хердис смотрела на розовые атласные бальные туфельки и думала: я буду счастлива, если мне удастся протанцевать хотя бы три танца. Только три танца, не слыша, как учительница в школе танцев говорит: ну, а теперь ты должен потанцевать с этой норвежкой…
И наконец после лихорадочных приготовлений последних дней наступил бал и перевернул все существование Хердис. Бальный вечер был крутящимся вихрем блеска и радости, единым мигом захлебывающегося триумфа. Правда, когда она надменно ответила одному мальчику из школы танцев, который хотел пригласить ее, что она не танцует с детьми, она ощутила легкий укол недовольства собой, но оно тут же без следа растворилось в безграничном блаженстве — ее единственную из всех учениц школы танцев удостоили внимания взрослые кадеты! Они обращались к ней на «вы»! И называли ее фрёкен Хердис! С ней беседовали, как со взрослой. И ее пригласили выпить вина и съесть пирожное, конечно, с разрешения матери. Хердис не помнила ни лиц из этого красочного хоровода, ни имен. Она только помнила, что перелетала от одного к другому и что один из молодых людей был настоящий граф, совсем как в романах.
Наутро она словно вынырнула из волшебного тумана. Дома все еще спали. Лежа в постели, она приняла это напоенное солнцем утро, как букет красных роз. Кровь отстукивала ритм вальса, ноги были полны ритма вальса. Она стала тихонько напевать вальс и чуть заметно покачивать в такт плечами. Если бы только вспомнить фамилию этого графа, чтобы завтра рассказать о нем в школе!
Она благоговейно слушала восторженное пение птиц, которое лилось в открытое окно и что-то говорило ей.
Как же она не заметила раньше, что уже наступила весна? До чего изумительно жить — как же она не замечала этого раньше! Нет, больше у нее никогда не будет плохого настроения. И она будет заниматься музыкой, да-да, она просто жаждала играть этюды Черни. Ведь каждому ясно: нужно упражняться по Черни, чтобы потом играть Шопена! А уроки? Да она стосковалась по ним…
Бальная карточка. На ней были записаны все имена. Хердис сунула ее в бювар перед тем как лечь. Она потянулась за бюваром и взяла его в постель.
Когда она открыла его, на нее глянуло улыбающееся лицо Юлии.
Юлия! Милая Юлия!
Хердис прижала фотографию к щеке, тихонько раскачиваясь из стороны в сторону, словно ей было больно. Потом она замерла, глаза у нее насторожились, рот приоткрылся. Теперь-то она напишет это письмо, оно уже созрело в ней, надо спешить.
В ночной рубашке Хердис сидела и писала Юлии. О бале? И да и нет. Во всяком случае, о бале она не упоминала.
… потому что только сегодня я обнаружила, какой прекрасной бывает весна, как она исполнена упоительного ожидания: Ты не можешь умереть, не испытав счастья, которое ждет тебя. Ты станешь молодой девушкой, и я тоже, и мы будем вместе — я уверена, что своим страстным желанием смогу исцелить тебя…
Иногда Хердис прерывала письмо, удивляясь тому, что осмеливается писать вещи, которые прежде смутили бы ее, она перечитывала письмо и оно не казалось ей ни странным, ни глупым, а напротив — добрым и правильным, она даже ощутила его на вкус, и от него по всему телу расходилось волнами солнечное тепло. И Хердис продолжала писать с чувством, похожим на жадность…
Она успела исписать уже три страницы, когда в дверь заглянула мать, сверкая улыбкой, способной расплавить даже камень. О, сегодня на свете царили только любовь и блаженство. Хердис позволила поцеловать себя, правда, несколько нетерпеливо.
— Царица бала! — пошутила мать. — Ну-ка, я посмотрю на тебя, мне показалось, что ты влюбилась! — засмеялась она.
Хердис отвернула лицо. Влюбилась! Как не стыдно! До чего же глупы и ребячливы бывают иногда взрослые люди! Теперь она смотрела прямо на мать, щеки у нее пылали, глаза были широко открыты.
— Разве ты не видишь? Я пишу письмо. Ты мне помешала… Это Юлии, — прибавила она быстро, чтобы мать не успела сказать еще какую-нибудь глупость.
— Да… Юлия! — Мать вздохнула. — Знаешь, она мне сегодня приснилась. Так живо… Это чудесно, что ты ей пишешь. Но сейчас пора завтракать. Приведи себя в порядок. Допишешь потом…
После завтрака и обязательной воскресной прогулки с дядей Элиасом Хердис должна была делать уроки, которые оказались до смешного легкими. Перед обедом она больше часа играла этюды Черни, и он был вовсе не скучный, главное — преодолеть начало, а дальше все шло гладко, точно бусинки нанизывались на нитку.
Каждое воскресенье после обеда они непременно посещали театр. Неоконченному письму пришлось ждать следующего утра, потому что от театра Хердис никак не могла отказаться. Но, словно желая напомнить Юлии о себе, она приписала к письму несколько слов, пока переодевалась.
… Жизнь полна музыки и театра. Юлия, ты даже не представляешь себе, что такое театр!.. Это другая жизнь внутри нашей жизни, там слезы приятны, там можно сердиться, не делая глупостей, потому что от этого гнева человек умнеет, не уча уроков. А как в театре радуются! И эта радость не исчезает, даже если ты чем-то разочарован или на что-то сердишься. Юлия, как мне хочется пойти в театр вместе с тобой!.. Когда мы будем взрослые… Тебе там так понравится!..
Каждое утро, пока все спали, Хердис писала это письмо. Каждое утро в течение трех дней. Между этим письмом и теми давящимися от смеха письмами, которые она писала подругам в Норвегию, была огромная разница, но радость от него она испытала ничуть не меньшую. Только более глубокую и нежную.
Это было больше, нежели просто письмо. Хердис как будто сводила счеты. Она хотела расквитаться со своей «игрой» и пыталась все поставить на свои места. Удалось ли ей это или нет, Юлия все равно поймет. И будет рада! Потому что это не просто длинное письмо от Хердис — это сама Хердис, ее плоть и кровь. Она не могла бы быть Юлии ближе, даже если бы сама приехала к ней. И Хердис была уверена, что Юлия поймет это, когда получит письмо.
Хердис ничего не почувствовала. Нет, сразу она ничего не почувствовала. Раскрытая газета лежала перед ней на столе. Она прочла имя и читала его до тех пор, пока буквы не запрыгали у нее перед глазами. Но это имя не сказало ей ничего.
Мать плакала. Дядя Элиас говорил тихо и взволнованно. Он говорил про что-то, что называл Законом Жизни. Но когда он осторожно погладил Хердис по голове, ей показалось, что каждый ее волосок зашевелился от протеста. Дядя Элиас вздохнул и высморкался. Хердис ненавидела его. Ненавидела плачущую мать.
— Ты должна быть благодарна богу за то, что у тебя есть такой дом, Хердис, — сказал дядя Элиас с рыданием в голосе. — Для Юлии так даже лучше. Кто знает, что ее ожидало в жизни. С ее красотой… Без защиты, какую дает хороший дом.
Хердис закрыла глаза. Только закрыв их, она ясно увидела объявление в газете… Туберкулезная больница… скончалась в туберкулезной больнице. Туберкулезная больница. Туберкулезная — одно это слово звучало убийственным обвинением. Словно сквозь гудение телеграфных столбов до Хердис донесся голос дяди Элиаса… Закон Жизни…
Мать испуганно вскрикнула:
— У нее обморок!
Нет. Хердис не упала в обморок. Она стряхнула с себя руку матери и встала. Через несколько минут она была уже у себя в комнате. Губы ее беззвучно шевелились.
Юлия умерла.
Но горе, охватившее Хердис, было суровым горем без слез, которые могли бы растопить его. Хердис окаменела, положив на бювар сжатый кулак, и это горе казалось ей чем-то роковым, приближающимся со всех сторон; непоправимым бедствием. Ее горе было злым, оно хотело бить. Хотело крушить и ломать все вокруг, оно хотело уничтожить Закон Жизни.