ЭХО

Как удивительно быть человеком! Ведь человек — это не просто существо с руками, ногами, глазами, ушами, носом, животом и всем остальным, что ему положено. Человек — это еще и все то, что он переживает. Каким-то загадочным образом в нем сочетаются люди и вещи, с которыми он так или иначе связан. И то, что человек успел пережить за одиннадцать лет жизни, вовсе не так уж мало. Подумать только, одиннадцать лет! Особенно если учесть, что каждый год — это целая вечность.

В один прекрасный день человек обнаруживает, что он не совсем такой, каким себя считал. И все переживания, занимавшие в нем определенное место, в один прекрасный день оказываются совсем не такими, какими он их считал. И это происходит не внезапно, не так, чтобы можно было твердо сказать: вот ТОГДА.

Когда-то, давным-давно, человек считал, например, что именно его мать и именно его отец, а не кто-нибудь там другой, были, так сказать, полом, по которому он ходит. И вот однажды этот пол заколебался у него под ногами, а это и страшно, и горько для того, у кого нет ни сестер, ни братьев, с кем можно разделить горе. Такое горе не под силу одному человеку…

Как давно это было! Еще до того, как она познакомилась с дядей Элиасом. И до того, как она пережила всякое другое. Вещи. Места. События. И неприятности.

Новые заботы и новые неприятности. Но!.. Но неприятности проходили. И тогда она испытывала нечто похожее на счастье.

Странно получается! Чтобы испытать счастье, сперва надо испытать страх, отчаяние, горе…


Хердис мучительно вздрогнула, когда в бормочущей, покашливающей тишине свистящий шепот произнес ее имя, и сразу почувствовала, что ей холодно, что ей давно уже холодно. Ее взгляд неохотно оторвался от голых верхушек деревьев и бегущих облаков, на которые она смотрела, конечно, с идиотским видом, потому что совсем забыла, где находится. И теперь, хотя пастор уже перестал говорить, ей все еще слышалась его речь, несущаяся, точно бурная река слов, из которых одни выбрасывало на берег, а другие уносило вдаль. «Единственная истинная жизнь — это вечная жизнь, свободная от тщеты земной…»

Тщета земная тщета земная тщета…

Чья-то рука вернула Хердис в шеренгу, из которой она нечаянно вышла. Они были обязаны стоять в строю, как на параде. Но она все равно не пела вместе со всеми. Под черной перчаткой фру Марк Хердис сделалась тяжелой и неподатливой. Наконец она снова в шеренге — четырнадцать девочек из одного класса. Фру Мэрк скользнула взглядом по лицам девочек и тихонько начала петь. Они тоже запели. Все, кроме Хердис. Невыносимо. Господи, как невыносимо стоять в строю пара за парой. Когда Хердис во время бесконечно долгой надгробной речи пастора вышла из строя, ей это потребовалось затем, чтобы стать самой собою. Там, в строю, она была длинным посмешищем. А вне его она была обыкновенной одиннадцатилетней девочкой обычного роста. Вне строя она могла бы даже шевелить губами, делая вид, будто поет вместе со всеми:

Того, кто в житейской юдоли

Отведал лишь горя и боли,

Ждет в царстве небесном награда —

Покой первозданного сада.

Но ее губы были крепко сжаты и зубы стиснуты.

Аромат цветов, поднимавшийся из открытой могилы, в сердце Хердис превращался в льдинки. Она пошарила глазами по верхушкам деревьев, ища там свои недавние мысли. Кажется, они были о счастье…

В ту же минуту она почувствовала на себе взгляд фру Марк, выцветший, заплаканный и беспредельно огорченный. Сейчас фру Мэрк была огорчена из-за Хердис. Хердис снова оторвала взгляд от верхушек деревьев, где разлетелись подхваченные ветром ее приятные мысли, и неохотно повернула лицо в ту же сторону, куда смотрели все, но петь так и не стала.


Дул пронизывающий сырой ветер, однако дождь перестал. Девочкам было не по пути с Хердис. Ни Боргхильд, ни Гудрун на похороны не пришли, они боялись заразиться. А вот она пришла, потому что… Собственно, почему она пришла? Ради переживаний. Ради пения и музыки. Ради цветов и слез. Именно ради слез! Она плакала навзрыд, лицо у нее распухло, глаза отекли. Хотя она и сама не могла бы объяснить — почему? Это были грустные слезы, но приятные — удивительно приятные.

Лаура училась с ней в одном классе. Хердис знала наизусть ее лицо, как и все остальные лица в классе. Но Лаура никогда не была близкой подругой Хердис, такой, которой ей теперь будет недоставать. Часто она казалась Хердис просто глупой. Но вот она умерла и как бы перестала быть глупой. И ее лицо, пепельно-серое, хмурое, с прищуренными глазами и светлыми, падающими на лоб прядями, вдруг стало лицом, которое Хердис даже немного любила. Вот что значит умереть: тогда человека начинают любить.

Однако слезы Хердис иссякли еще в церкви. Те, которые она проливала сейчас, она проливала только потому, что ей было холодно. Она немного пробежалась, но почувствовала смертельную усталость. Конечно, устанешь, если простоишь целую вечность. И если тебе очень грустно, хотя под прекрасные звуки органа грустить даже приятно. Но когда орган умолк, грустить сразу стало тягостно. К тому же от слез у нее заложило нос. И Хердис обнаружила, что на самом деле она гораздо больше опечалена тем, что у нее сейчас, судя по всему, красный и блестящий нос, чем смертью Лауры.


Как странно, что я — это я.

Эта мысль настигла Хердис, когда она поднималась по лестнице дома на Береговой улице, и, как всегда, от нее у Хердис перехватило дыхание. Носовой платок был насквозь мокрый, она замерзла, из носа текло, но это была она и никто другой, именно она испытывала все эти ощущения, она принюхивалась к привычному домашнему запаху на этих ступенях, которые еще совсем недавно были чужими ступенями в чужом доме, и радовалась, что идет домой в этот дом, который больше не был чужим.

Мать сама открыла ей дверь.

— Боже мой, что с тобой?

— А что?

— Почему ты такая бледная?.. Ты не простудилась?

— Не знаю, — бросила Хердис и сняла мокрое пальто.

Она потянула носом, стараясь угадать, что будет на обед, но, как видно, у нее что-то случилось с обонянием. Вообще-то небольшая простуда ей вовсе не помешала бы, она могла бы поваляться в постели, почитать.

В гостиной было хорошо и тепло, даже прекрасно. Потрескивали дрова в камине. Непослушными пальцами Хердис начала расшнуровывать ботинки. От тепла пальцы заныли, из носа текло — платок был совершенно мокрый. Хердис поплелась к себе в комнату за чистым платком, шнурки путались у нее в ногах.

Теперь у Хердис была собственная комната. Но никто не затопил в ней печку, и в комнате царил ужасающий холод. Кровать была не убрана, грязная вода из таза не вылита, чистой воды в кувшине не было. Фу, какой беспорядок! Хердис охватила бешеная ярость. Для чего, интересно, держат служанку? Ведь за нее все приходится делать. Пальцами, которые плохо ей повиновались, Хердис снова вцепилась в ботинки. Всхлипывая от злости, она наконец стащила их с ног. Ноги были сухие, хотя казались мокрыми, все казалось таким, будто у нее мокрые ноги.

В ванной было очень тепло, большая медная колонка еще не погасла. Значит, мать совсем недавно наслаждалась ванной. В топке тлели угли. Хердис подбросила туда несколько поленьев. Ей захотелось нагреть воды и полежать в теплой ванне, чтобы оттаять. А пока вода греется, можно посмотреться в зеркало. Она заперла обе двери, выходящие в ванную, — из своей комнаты и из прихожей.


— Открой!

Нетерпеливый стук в дверь.

— Господи, ну что ты там делаешь?

Хердис не отвечала. А что, господи, она могла ответить? Она стояла перед зеркалом, и все лицо у нее было густо намазано материнским кольд-кремом. Хердис быстро стерла крем полотенцем. Полотенце стало грязным. Мать снова крикнула:

— Нельзя так надолго занимать уборную!

Это была здравая мысль, и Хердис промычала что-то невнятное.

— Поторопись, пожалуйста, другим тоже нужно!

Про колонку Хердис совсем забыла, в ней клокотала вода, и в ванной было нестерпимо жарко. Сейчас поднимется крик. Придется постоять за себя, почему ей разрешают купаться только по субботам? Хердис дернула за шнурок, спустила в унитазе воду, потом обождала минутку и открыла дверь.

Мать ворвалась в ванную и даже застонала от жары. Они одновременно увидели таз для умывания, стоявший на крышке унитаза. Хердис совершенно забыла о нем. Ведь она собиралась вылить грязную воду и вымыть этот дурацкий таз. Теперь все пропало. Сейчас будет крик. Она упрямо вскинула голову: ей тоже нужно…

— Ага! — сказала мать. И больше ни слова. Но глаза у нее превратились в сверкающие щелки. Они смотрели друг на друга в упор, Хердис шмыгнула носом, приготовившись к бою. Вот сейчас, сейчас…

Неожиданно мать разразилась смехом. Коротким негромким смехом.

— Боже мой, какая ты смешная! Ну, разумеется, прими ванну. Я вижу, что тебе это очень нужно.

Хердис отклонилась, когда рука матери приблизилась к ее лицу, но рука не ударила, она похлопала Хердис по щеке, не доставив ей этим особой радости.

— Я могу прийти и потереть тебе спину.

— Не надо!

Ни за что в жизни. Спасибо, не надо. Отныне никто не будет тереть ей спину. Никто не должен видеть ее голой…


Когда зазвонил звонок, Хердис первая бросилась открывать дверь.

Это был дедушка. За последнее время он стал еще меньше, голова совсем ушла в плечи и пряталась в потертом воротнике пальто, глаза бегали по сторонам и были похожи на глаза испуганной птицы.

Дедушка как будто не решался переступить порог.

Хердис широко распахнула дверь и попыталась улыбнуться. Но мать была уже тут как тут.

— О, папа! — Она помогла ему одолеть последние ступеньки, прижала его к себе. Слезы нежности застлали ей глаза.

— Ох, Франциска. Добрая моя девочка, ты любишь своего старого отца… Да, да, я уже совсем старый…

— Идем, папа, дай мне твой зонтик. Пальто… Проходи сюда.

Он зашептал, словно боясь вслух произнести то, что хотел:

— Кофе, Франциска! Если можешь, дай мне, пожалуйста, чашечку кофе. Не обязательно заваривать свежий. О, кофе, кофе! Я уже так давно не пил настоящего…

— Ну, конечно, папа! Конечно, я напою тебя настоящим крепким кофе! Садись, погрейся. Но… может, ты останешься обедать? Тогда мы выпьем кофе после обеда. Останешься?

— Кофе, — мечтательно произнес дедушка.

О, этот взгляд! Хердис помчалась на кухню, чтобы попросить Магду поставить воду.

Когда она вернулась в гостиную, дедушка стоял перед камином и грел руки. Он дул на них, тер их одна о другую и протягивал прямо в огонь с таким ненасытным выражением, словно изголодался по теплу.

— Да, Франциска! Я встретил на лестнице почтальона и взял у него вашу почту, так как все равно шел наверх. Он, бедняга, тоже сильно постарел. Но, знаешь, он очень дружелюбно разговаривал со мной.

Мать проглядывала почту, между бровей у нее появилась морщинка.

— Антверпен? — удивилась она. — Элиасу из Антверпена?

— Теперь почти никто не разговаривает со мной дружелюбно, — продолжал дедушка. — Все из-за того дела, им хотелось бы, чтобы меня засадили…

— О, господи, папа! Не надо так говорить! Ты не совершил никакого преступления, и все знают, что тебя тут же отпустили. Это была ошибка… Ах! — воскликнула она. — Да это же от Элиаса! Вот уж никогда бы…

Дедушка медленно поднял глаза:

— От Элиаса?

— Ну да, от младшего. От сына. Элиас заплатил за его учебу и вообще за все. Ему хотелось, чтобы мальчик приобрел специальность, получил образование. А он взял да ушел в море, нанялся на пароход. Наверняка на какую-нибудь старую калошу! И это в самый разгар войны против торгового флота! Такой удар для Элиаса!..

Хердис с любопытством перебирала газеты и письма.

Вот письмо с обратным адресом ее школы. Адресовано матери. Хердис сделалось жарко.

Внезапное озарение заставило ее засунуть письмо между газетами, но новое озарение надоумило протянуть его матери — пусть лучше прочтет при дедушке:

— Мама, мам… тебе письмо.

Мать схватила письмо, но удостоила его лишь тем вниманием, какое могли оказать ему ее пальцы, нервно теребившие конверт.

— Видишь ли… пока у Элиаса нет поводов для огорчения, он милый и добрый. Ему просто необходимо, чтобы все было хорошо, чтобы он был всем доволен…

Хердис вспотела от напряжения. Она сделала еще одну попытку:

— Ну, мама… тебе же письмо!

Мать вытащила из волос шпильку и вскрыла ею конверт, но даже не взглянула на письмо.

— Ты прекрасно все понимаешь, папа. Сейчас для него опасна любая неприятность. Вот уже несколько месяцев он ведет себя пай-мальчиком.

Дедушка вскинул голову, как насторожившаяся птица. Он хотел что-то сказать, но мать прервала его, она обвила его руками и стала осыпать быстрыми поцелуями его лоб, глаза и виски.


— Папа, ты не должен больше об этом думать. Ведь он был пьян. А пьяный он всегда вздорный и злой. Он так вовсе не считает. Не считает… Я его хорошо знаю.

Странная дрожь в животе у Хердис была вызвана не письмом из школы — в конце концов не так уж плохо она училась в последнее время. Нет, просто она вспомнила.

И снова пережила. Воспоминание плыло у нее перед глазами.

…Рюмки, бутылки, сифоны, несколько мужчин с багровыми лицами. Запах водочного перегара и застоявшегося табачного дыма, как всегда, когда выпивка длится долго.

Бледная, замкнутая мать с мрачной тревогой в глазах.

И дедушка. Худой, маленький, в кресле, сгорбившийся над чашкой кофе, которую он прикрывает одной рукой, словно боится, как бы ее не отобрали. О чем-то спорили, она по рассеянности забыла следить за разговором. Конечно, говорили о войне. О торпедированных норвежских судах. Неожиданно вырвалось одно слово: шпионы. Оно разлетелось на части, поднялось к потолку и застучало в стены. Шпионами были те люди, которые сообщали немцам, когда и где можно торпедировать норвежские суда, за это им платили деньги, они богатели и купались в золоте почти так же, как спекулянты.

Дедушка в своем кресле становится все меньше и меньше. Налитые кровью глаза дяди Элиаса. Безобразно перекошенный рот. Хердис слышит отдельные слова, обрывки фраз:

— Бедняги, говоришь?.. Бедняги? Значит, тебе жалко эту сволочь? Спекулировали и разорились… какого же черта они спекулировали? А когда сели в лужу, оправдывают себя тем, что, мол, их нужда заставила…

Дядя Элиас нарочно распалял свой гнев, он вскочил со стула, расправил плечи и с ненавистью уставился на дедушку.

И лицо матери, о, это лицо! Такое испуганное, такое несчастное, с глазами, полными слез.

— Элиас… Элиас, милый!..

Он даже не взглянул на нее. Подошел к дедушке.

— Я не желаю слышать эту мерзкую болтовню в своем доме. Ясно? Так что проваливай! Прочь из моего дома, говорю я. Чтоб я больше не видел здесь твоей хари!..

Он стал передразнивать дедушку с такой злобой, что всех прошиб холодный пот:

— Франциска, у тебя есть кофе? Я так мечтаю о чашечке кофе… с сахаром. Сахар! Ха-ха! Я тебя таким кофе напою, шпион проклятый!..

Худая, сгорбленная спина дедушки, мать, вся в слезах, помогающая ему надеть пальто.

— О, господи, папа!.. Не принимай это близко к сердцу. Он так не думает… он думает совсем иначе, я знаю. Ведь он совсем другой человек… но когда он пьет, он такой жестокий…

Хердис незаметно проскользнула в дверь следом за ними. Ей хотелось обнять дедушку, хотелось хоть что-нибудь сделать для него, его убогий вид разрывал ей сердце. Но она не могла ничего сделать. Не могла даже плакать. Ее просто-напросто не было, от нее осталось лишь мучительное эхо. Ее не существовало — она больше не понимала даже самое себя.

На одно мгновение дедушка прислонился лбом к плечу матери и зашаркал прочь.

Мать стояла в прихожей и все плакала, плакала. Она обняла Хердис за плечи, возможно, сама того не сознавая. Обычно это было приятно. Но сейчас Хердис чувствовала лишь тяжесть. Как будто несла безрадостную ношу. Из гостиной доносился скрипучий шум голосов, раскатистый смех и шипение сифонов с сельтерской. Мысли Хердис тоскливо вернулись к дедушкиной чашке, к горячему крепкому кофе, который он так и не выпил.


У нее схватило живот, и это наверняка от воспоминаний. Но все обошлось. Она только страшно вздрогнула, когда распахнулась дверь — это Магда принесла кофе. Радость, озарившая дедушкино лицо, согрела Хердис, словно внезапно упавший солнечный луч.

— А-ах! Кофе! Настоящий… Какой аромат! И сахар… Я только одну ложечку…

— Пожалуйста, папа, бери, сколько хочешь, — сказала мать, и в голосе ее послышался не то смех, не то слезы.

Когда Магда вышла из комнаты, она прибавила тихо и проникновенно:

— О, папа, поверь мне, он так раскаивается…

Хердис слушала, как дедушка постанывает от удовольствия над чашкой кофе. Неожиданно у нее навернулись слезы, она и сама не знала, почему. Правда, она была сегодня на похоронах и всякое такое, но она уже почти забыла об этом. И у нее снова заложило нос.

Мать с дедушкой тихо беседовали. А она опять замечталась и забыла послушать, о чем они говорят. Если люди говорят тихо, значит, они говорят о чем-нибудь очень интересном.

— Я бы на твоем месте не придавала таким вещам большого значения, — говорила мать. — Мы всегда понимали, что она станет предметом пересудов. Если женщина так красива…

Ага, это про тетю Ракель. О ней говорил весь город. И хотя Хердис слышала разные намеки от своих школьных подружек, она так и не знала, в чем дело. Болтали про какого-то врача из больницы, где работала тетя Ракель. Будто он бросил жену и двоих детей и поселился в пансионате. Но какое отношение это могло иметь к тете Ракель, которая оставила работу в больнице, потому что получила место в частном доме. Теперь она работает у директора банка Реннеке: он вдовец и у него что-то с почками. А доктор из больницы снова вернулся к жене после весьма скандального загула, во время которого он бегал по городу, размахивая пистолетом, и совершал всякие глупые поступки; теперь он перевелся в больницу в Тронхейме.

А тетя Ракель? Однажды она пришла к матери Хердис. С Хердис едва поздоровалась. Они с матерью тут же удалились в каморку, где обычно гладили и чинили белье. И все время просидели там! Хердис, которой хотелось все же выяснить, что могла означать подобная невежливость по отношению к человеку, пришлось устроиться по соседству в буфетной. Но они говорили так тихо, что она ничего не слышала. Пока тетя Ракель не расплакалась и не повысила голос:

— Но ведь я в этом не виновата! Я не могу… Не вынесу. Я его не люблю. За этот год мне все стало ясно…

Мать шикнула на нее и заговорила очень тихо. Больше человек, сидевший в буфетной, так ничего и не узнал.

После того тетя Ракель ушла из больницы и получила место у Реннеке. Неужели люди не могут оставить в покое сестру милосердия, которая предпочла место в частном доме?

Оказывается, не могут. Хердис чутко ловила все слухи. Она слышала намеки, предположения, обрывки сплетен. Словно эхо, летевшее отовсюду. Оно, подобно камфарному маслу, втекало в уши Хердис, а попав внутрь, уже начинало жить своей собственной жизнью. Хердис помнила взгляд директора банка Реннеке, когда он в первый раз увидел тетю Ракель на празднике у Тиле; Хердис тоже присутствовала на этом празднике. Директора будто подменили, он весь засветился, словно свеча, когда, склонившись перед тетей Ракель, поцеловал ей руку.


В книге про барона Мюнхгаузена Хердис читала о трубаче, который вместе с войском попал в холодную Россию. Там был такой мороз, что трубач не мог извлечь из своей трубы ни одного звука — он дул изо всех сил, однако все ноты замерзали и превращались в льдинки. Но, несмотря на это, он продолжал дуть в свою онемевшую трубу. А после, когда он сидел в кабачке, где жарко топилась печь, ноты в его трубе оттаяли и труба весело заиграла сама собой.

Этот рассказ доставил Хердис много радости и пробудил в ней щекочущее желание самой придумать какую-нибудь историю, сочинить сказку, которая немного походила бы на эту, но все остальное было бы придумано Хердис. Например, про эхо в горной долине, где все оледенело и эхо замерзло. А много лет спустя, когда в долину снова вернулось солнце и стало тепло, эхо оттаяло и запело, заговорило, закричало, засмеялось, забормотало и заплакало, хотя все люди давно замерзли…

— Хердис, ты делаешь уроки? — неожиданно спросила мать.

Ну вот, она опять замечталась и забыла следить за разговором. «М-мм», — промычала она, и ее взгляд в первый раз упал на книгу, которую она случайно сняла с полки, чтобы загородиться ею: «Poetical Works of Lord Byron»[5]. Хердис ни слова не понимала в этой книге, зато в ней были интереснейшие картинки — на тот случай, если кто-нибудь полюбопытствует, зачем ей именно эта книга.

— Не будь такой наивной, Франциска, — услышала Хердис голос дедушки. — Он называл ее Ракель, это многие в театре слышали. Не сестра Ракель. Не фрёкен Керн. И на ней не было формы сестры милосердия, она была в черном платье, очень элегантном и дорогом. Нет, нет, не прерывай меня… И они прошли под руку и сели в машину.

— Типичные сплетни! — сказала мать, теперь они говорили уже не шепотом. — Хо-хо! Я всегда считала очень лестным, когда обо мне сплетничали. Никто не станет сплетничать о серых и скучных людях.

— Нет дыма без огня!

Мать встала и запрокинула голову, и каждый звук, который произносили ее уста, взлетал и качался на волнах ее смеха:

— Без огня! Увы! Увы тому, в ком нет огня! Уж ты-то должен был бы знать это. Тс-с!

И верно, на лестнице послышались шаги, легкие, почти неслышные шаги дяди Элиаса. Теперь Хердис хорошо знала их, они часто приносили ей радость, особенно когда были так легки, как сегодня. Но зато они прервали этот интереснейший разговор, часть которого она прозевала…

Впрочем, встреча дяди Элиаса и дедушки тоже обещала быть интересной. Мать уже была в прихожей, она ласково, как обычно, встретила дядю Элиаса и что-то сказала ему.

Дядя Элиас отвел глаза от настороженного взгляда, метнувшегося к нему с кресла, где сидел дедушка, но быстро подошел к дедушке и протянул ему руку.

— Очень, очень рад! Мы уже давненько не виделись.

Он засмеялся, по-прежнему не глядя дедушке в глаза:

— Надеюсь, ты останешься обедать? Я… хе-хе… Я плохо помню, но… По-моему, в последний раз я позволил себе… Фу, черт! В общем, прости, пожалуйста, если я тебя обидел…

— A-а, пустяки! Забудем об этом, — сказал дедушка.


…Моя мать сказала, что я должен поблагодарить за деньги на учение. Поэтому я благодарю за деньги на учение. Но у матери водянка, и она не может работать, и ей не на что будет жить, если я буду ходить в школу. Поэтому примите поклон от

уважающего Вас

Элиаса Нурвалда Хансена Рашлева


— Та-ак, — сказал дядя Элиас с почти незаметным вздохом и аккуратно вложил письмо обратно в конверт.

Некоторое время было очень тихо. Шум трамвая на Береговой ощущался корнями волос. Дедушка шелестел газетой, за которую он спрятался. Дядя Элиас заботливо разгладил конверт, прежде чем сунуть его в карман. Лоб у него покраснел.

— А я тоже получила сегодня письмо, — сказала мать, может, чуть-чуть громче, чем следовало, а может, так показалось из-за воцарившейся тишины.

Потом она прочла письмо вслух, внутри у Хердис все сжалось от ледяной дрожи, но дрожь тут же прошла, уступив место теплу, которое блаженно разлилось по всему телу.

Ведь письмо было хорошее. В нем говорилось, что Хердис стала проявлять больше интереса к урокам и что школьные занятия идут успешно. К сожалению, дядя Элиас слушал невнимательно, а ему не мешало бы послушать это как следует; в груди у Хердис шевельнулась радость, но вдруг что-то случилось. Мать нахмурила лоб и на секунду замолчала.

— Ох! — вздохнула она. — Ох, эти дети! Я ничего не понимаю! — воскликнула она.

И прочла дальше:


…Можно, конечно, сказать, что эти проступки не очень серьезны, но, поскольку они имеют отношение к школьной дисциплине и поскольку Хердис упорно отказывается подчиниться этой дисциплине, необходимо, принимая во внимание последствия, просить, чтобы со стороны семьи были приняты более серьезные меры, дабы выяснить, что является причиной столь упорного нарушения школьных правил.

Если не считать непроницаемого молчания, на которое мы наталкиваемся, когда в дружеской форме пытаемся обсудить с нею эти вопросы, остается сказать, что больше в поведении Хердис нет ничего предосудительного.

Уважающая Вас

Сильвия Мэрк,

классная наставница


— Ну, Хердис, что ты на это скажешь?

Хердис ничего не сказала. Она почувствовала, как у нее сжались губы. Мать продолжала:

— Я не понимаю. Почему ты непременно стремишься избежать… избежать того, чему подчиняются все остальные?.

Хердис молчала.

— Господи, как это на тебя похоже! «Тролль, будь самим собой»[6]. Ей говорят: стрижено, а она — брито! Одно упрямство. Даже в таких пустяках. Почему ты отказываешься стать в строй, когда все возвращаются в класс после перемены? Ты что, с кем-нибудь поссорилась?

— Нет.

— Так в чем же дело? Элиас, ты слышишь? Она себе все портит только потому, что ей не хочется возвращаться в строю после перемены. Так, Хердис?

Хердис подавленно молчала.

Дедушка шелестел газетой.

— Жаль, что девочек не берут в корпус лучников, — сказал наконец дядя Элиас. — Там бы тебя научили ходить в строю. — Дядя Элиас бросил на Хердис быстрый и явно дружелюбный взгляд. — Ты что, плакала?

— Я была на похоронах, — с чувством облегчения сказала Хердис. — И плакала очень сильно. Это так грустно! И странно. Ведь мы больше никогда не увидим Лауру.

Мать зарыдала.

— О, господи! Какой ужас! Такая чудная девочка!

— Никакая она не чудная, — сказала Хердис.

— Отчего она умерла? — спросил дедушка.

Хердис не знала, говорили, что от воспаления легких, но от какого-то необычного, нового.

— Испанка, — решительно сказал дедушка. — Вы только взгляните на газету — сплошные траурные объявления. Столько смертных случаев, особенно среди молодежи, еще никогда не бывало.

Вспыхнул разговор об испанке, о ее опустошительном шествии через Турцию по всей Европе, о горе и отчаянии, которые она сеет на своем пути, — особенно потому, что ее так легко спутать с обыкновенной простудой. Тетя Ракель, ежедневно приходящая к дедушке в Сандвикен на несколько часов, чтобы ухаживать за уже совсем парализованным Давидом, всегда надевает на лицо марлевую повязку, когда входит к нему в комнату. В Христиании плохо работает телефон, потому что почти все телефонистки больны, а в Хёугесунне поговаривают о том, чтобы закрыть школы.

— Ой, хоть бы и у нас тоже закрыли школы. Я видела очень много домов, перед которыми мостовая застелена можжевельником, — сказала Хердис, ей тоже хотелось принять участие в этом интересном разговоре. — Я уверена, что все эти люди умерли от испанки.

Ей было приятно видеть, что дядя Элиас забыл о своей трубке и она погасла. Он сидел, упершись локтями в колени, и не спускал с Хердис взгляда, явно свидетельствовавшего о том, что дяде Элиасу немного грустно. Тогда Хердис позаботилась чтобы ни у кого не осталось сомнения в том, что у нее заложило нос. Мать сказала:

— Ну, хватит этих разговоров. Боже милостивый! Из-за того, что Хердис ходила на похороны, у нас весь дом пропах можжевельником. Нет! Я хочу, чтобы мы приятно провели вечер. Папа, еще чашечку кофе?

Дядя Элиас вздрогнул несколько преувеличенно, словно и в самом деле хотел стряхнуть с себя тяжелое чувство.

— Но ты должна научиться маршировать в строю вместе со всеми, — сказал он Хердис. — А если бы ты была в корпусе лучников, что бы ты тогда делала?

— Подумаешь! — ответила Хердис. — Ведь лучники маршируют под музыку!

Загрузка...