Замок стоял на холме, а внизу прилепилось местечко. Река, один рукав которой вился вокруг городка, у подножия холма разграничивала город и помещичьи владения.
Обитатели местечка делились на три сословия. К первому принадлежали богатые хозяева, что имели свой дом, усадьбу, обширное поле и чьи жены и дочери носили шляпки и устраивали приемы в гостиных. Из этих богачей обычно избиралась городская управа и бургомистр, ибо, как говорит старая пословица, где денежки, там и ум.
Ко второму сословию относились те, что победнее, — ремесленники, у которых был только клочок поля да домик; их жены носили чепцы и приводили в негодование первое сословие, если позволяли своим дочерям надевать шляпки по примеру богатых.
Наконец, третье сословие — так называемая чернь, батраки, перебивавшиеся с хлеба на воду. Осмелься кто приравнять хоть в чем-нибудь эту чернь к первому сословию, — те восприняли бы это как страшнейшее оскорбление! Если батрачка поцелует руку даме из первого сословия, та сразу же вытрет ее, чтобы не оскверниться нечистым поцелуем, или сует батрачке только рукав.
Усадьбы богачей и дома ремесленников стояли большей частью у реки, на валах. В каждом дворе было выстроено по нескольку хибарок для батраков, темных, с одним маленьким окошком, без пола и печки. Чтобы обогреться зимой или сварить себе еду, батраки ходили в людскую к приказчику. За такую каморку батрак платил всего двенадцать золотых в год, но зато должен был за небольшую мзду весь год работать на хозяина, не имея права наняться на другое место, хотя бы и более для него выгодное. Но батраку с большой семьей и один золотой в месяц нелегко выкроить, особенно зимой, когда заработки малы. Тогда в каморку к себе поселяли еще семью или за плату пускали на ночлег. Кое-кто переходил жить к крестьянам: те брали за постой не дороже, а работать на себя не заставляли. В каморках хранили батраки и свои зимние запасы: под лавками вырыты были ямы, куда засыпали на зиму картошку.
Однажды ясным утром, вскоре после того, как в замок приехала пани, из одной такой темной, затхлой каморки вышла женщина с двумя детьми. Одного она держала на руках, а мальчик лет семи-восьми ухватился за юбку матери, неся в другой руке маленькую котомку. Одежда на них была старенькая, вся в заплатах, но чистая. Следом вышла другая женщина, за которой тянулось несколько ребятишек.
— Вот, милая Караскова, — сказала она, — я и рада бы вас оставить, хоть вам и нечем платить, да сами видите — уж больно много сюда народу набилось! У меня пятеро детей, у зятя трое, у вас двое, да нас, взрослых, пятеро — подумайте, сколько! Сами знаете, в какой тесноте спим. Зимой хоть от этого потеплее, а летом прямо сил нет — такая духота. Хозяин тут вчера приказывал, чтобы помногу в одном месте не спало: говорят, в Праге опять холера косит людей, как бы и сюда не перекинулась. Да и приказчик ворчит, когда пускаем ночлежников: дескать, этот сброд у него ворует.
— Господи боже мой, — вздохнула первая женщина, больно задетая этими словами, и бледное, исхудавшее лицо ее залилось краской стыда.
— Да вы не обращайте внимания, милая, на вас-то никто не думает. Но ведь знаете, как ведется: правый за виноватого страдает. Кто легко доверяется, тот легко и ошибается; люди бывают разные, так что лучше держать ухо востро. Ведь приказчик за все отвечает, его нельзя строго судить, раз хозяин такой. Вы-то женщина честная и порядочная, на вас никто не подумает, я бы и рада оставить вас, если бы можно было. Но, даст бог, и в другом месте крышу найдете. Вот вам на дорогу. — С этими словами батрачка вынула из передника несколько испеченных в золе картофелин и протянула их женщине.
— Дай вам бог сторицей за то, что вы для меня сделали, дай вам господь доброго здоровья. Прощайте! — И, всхлипывая, женщина вышла со двора.
— Войтех, ты уже не будешь с нами жить? — крикнули дети вслед мальчику, но тот не обернулся.
— Я бы оставила ее, — сказала батрачка, — да что, если она у меня умрет? Ведь на ладан дышит. Тогда еще придется и хоронить, а мне и своих забот хватит. Авось найдет кого-нибудь, кто о ней позаботится.
Изможденная женщина между тем изо всех сил спешила мимо домов к мосту. Дойдя до середины моста, она остановилась и, облокотившись на перила, устремила какой-то странный взгляд вниз, на медленно текущую реку.
— Матушка, — проговорил мальчик Войтех, — привяжите мне Йозефека на спину, я его понесу, а то у вас уже руки болят. Пойдемте, вон на лугу солнышко светит, там у креста сядем и погреемся. Пойдемте, матушка, не кручиньтесь! Не беда, что без ночлега остались, — теперь уж тепло, можно и на дворе спать!
— Ах, сыночек, лучше бы мы все трое, как тата, спали в могиле, было бы нам легче, — вздохнула женщина и, прижав малыша к груди, залилась слезами.
Заплакал и Войтех, и так, в слезах, медленно пошли они через мост. На последнем дворе возле моста несколько батрачек вязали перевясла, без умолку судача. Женщины заметили проходившую мимо Караскову.
— Куда это она плетется с ребятишками? — спросила одна из них.
— Куда? Наверно, подработать где-нибудь, — отозвалась другая.
— Где уж ей подработать: силенка — что у цыпленка! — засмеялась третья.
— Не гневи бога, Катерина! — прикрикнула на нее старая батрачка. — Караскова — работящая была женщина, пока здоровья не лишилась; а теперь, бедняга, как щепка стала. Да и сколько на нее несчастий свалилось: и мужа потеряла, и бедность одолела, теперь вот и захворала, а помощи — ниоткуда. Легко ли это?
— Говорят, ее уже полгода лихорадка треплет.
— То-то и есть, — снова отозвалась старуха. — И никак от нее не избавиться. К тому же и ребенка грудью кормит, а что сама-то ест? Одну картошку. Смотреть на нее жалко. А ведь как вспомнишь, девушка была — кровь с молоком! Шустрая и чистенькая всегда, как цветочек. Бывало, барыни из-за нее ссорились: каждая хотела ее в горничные; к тому ж и шить она мастерица.
— И надо же ей было связываться с этим Карасеком — только жизнь себе испортила!
— Ну, что там говорить, — отозвалась другая. — Все мы, женщины, знаем, как это бывает, когда молодые любятся. Да взять хоть и меня — что мне скрывать, и на моей свадьбе венков не плели.
— Еще бы ты скрывала — это и так каждый знает! — вставила одна, острая на язык.
— Не скажи, милая, не каждый в правде признается. Попробуй-ка напомни истину барышне Стазичке — она тебе отрежет. А тоже всякий знает. Что же, потом всем приходится расплачиваться; что до меня, так я вдосталь наревелась. Мы бы и раньше повенчались, да все эти пересуды — и ничего-то у вас нет, и как вы жить будете, и брось ты его... Словом, начали отговаривать. Один раз приходит он к нам, а я — реветь да жаловаться ему на бедность. Он мне и говорит: «Брось, Андулька! Если бедный человек еще и веселым не будет, то куда же это годится? Тоска пусть богачам остается, чтоб не скучали. А ты перестань горевать, мы же любим друг друга, а уж если сыты не будем, так хоть выспимся!». Я его любила, ну и послушалась, вот и махнули мы на все рукой.
— Это правда, твой-то муж всегда веселый. Хмурым его не увидишь.
— Да, уж такой, — согласилась женщина. — И посмеется и песню споет: цена-то, говорит, одна — что плачь, что смейся. А я стыда сколько натерпелась тогда! И рада бы скорей повенчаться, да никак нам было не накопить денег. Иржи говорит: «Все равно мы с тобой муж и жена, так что можем и подождать, раз даром не венчают». Но мне покоя не было: бог бы и простил, а люди-то косо смотрят. А тут еще ребеночек. Вот и набралась я храбрости и пошла за советом к пану капеллану. Когда рассказала ему все, велел прислать Иржика; тот к нему пошел, и пан капеллан все сам устроил. Через три недели обвенчались, а потом он еще и Вашека нашего даром окрестил.
— Пан капеллан добр к бедным, правда. А что же Иржи потом сказал?
— Тоже был рад. Ведь это он только притворялся, что ему все равно. Теперь за пана капеллана горой стоит, и если тому надо что-нибудь, Иржи ночь не будет спать, а сам все сделает, другому не даст.
— У тебя так вышло, — снова подала голос старая батрачка, — а у Карасковой по-другому. Вы ведь знаете, как его мать не хотела, чтоб сын на ней женился: он, дескать, каменщик, зарабатывает хорошо и мог бы взять дочку ремесленника, а не батрачку. Земля ей пухом, но уж и зловредная была покойница! Нет и нет! И пан капеллан ее уговаривал и пан учитель — да где там! Уперлась на своем, и все тут. А что из того вышло? Карасек Катерину все равно не оставил — ну и приняла она грех на душу. Потом Катерина собиралась пойти к ней с ребенком просить благословения, да старуха передала, что выгонит ее метлой вместе с ублюдком. Да так оговорила ее — живого места не оставила! Как же было не убиваться!
— Ну и старуха! Настоящая баба-яга! — раздалось несколько голосов сразу.
— Не говорите... И сын-то из-за этого горевал, хотел уж уйти отсюда, да господь бог вмешался — прибрал старую. Только на смертном одре и опомнилась, дала благословение.
— А что, деньги у этой старухи были? — спросила Андуля.
— Где там! Так, кое-какая одежонка, да и на похороны немного, а больше-то ничего после нее не осталось.
— Чем же она так гордилась?
— Вроде бы дед ее служил в магистрате, а дядя — священник. Да плевать на это! Говорят вон, что у моей тетки где-то мельница есть, а что мне до того, раз мельница не для меня мелет! Такое родство и гроша ломаного не стоит. А вот старая Караскова не хотела, видишь ли, свой род принизить, с батрачкой породниться, и детей своих мучила. Потом-то уж они лучше жить стали: Йозеф хорошие деньги приносил, и Катерина прирабатывала, сынишку Войтеха всегда чисто водила. Когда все вместе, бывало, из костела выходили, любо-дорого было смотреть, а теперь как увижу их, так впору и заплакать. Сколько раз она мне похлебки давала, а раз и юбку подарила. Кабы не моя старость да бедность, что и голову приклонить негде и в рот положить нечего, я бы с ней последним куском поделилась. Пока Катерина в горнице жила, я к ней, бывало, приходила помочь по хозяйству, а потом ей и самой пришлось в каморку перейти. От меня она ничего и принимать не хотела: у тебя, говорит, у самой ничего нет.
— Господи, — вступила в разговор еще одна женщина, — у меня мороз по коже подирает, когда вспомню, как упали леса и Карасека придавило. Я вышла зачем-то на улицу и слышу — люди кричат: «Иисус Мария, у Опршалков леса рухнули, Карасека убило!». Как сейчас вижу — Катерина бежит туда, белая как мел. Лучше бы уж его бог сразу прибрал, чем так долго мучиться; тогда бы и деньги кое-какие у нее остались, не пришлось бы по миру ходить.
— Да ну вас, — возразила старуха, — легко вам говорить. Если уж кто любит кого, последнюю каплю крови за него отдаст. Катерина была рада, что его хоть живого-то принесли. Уж как она за ним ходила, работала днем и ночью, только бы он ни в чем недостатка не видел. Всегда говорила: пусть, мол, хоть калекой останется, лишь бы господь сохранил его. В ту пору дал им бог еще малого, но она все держалась. А когда муж через десять недель все-таки умер, тут ее и подкосило. Слегла, да с той поры еле ноги и волочит.
— А говорят, ей много помогали, особенно пани Опршалкова — ведь при постройке ее дома случилась эта беда.
— Э, милые мои, та, что на подарки одевается, без юбки ходит. Долго быть щедрым — дело трудное. А выпрашивать — это не по нутру Катерине. Еще когда муж был жив, она много чего продала; известно, вырви у комара ногу — и кишки вон. А тут еще хворь пристала, вот вам и все.
— А что, разве ей барыни не давали заказов?
— Давали, пока она в хорошем доме жила; а как перебралась в каморку, тут уж шитья не стали доверять. Разве только починить что-нибудь или чулки связать, а на этом не много заработаешь. В конце концов, такой больной человек, да еще с двумя детьми, каждому будет в тягость. Войтеха хотели было взять гусей пасти, да она его не отдала. Стали ее ругать: что, мол, о себе думает, стоит ли ей и помогать? А если рассудить — как она, бедняга, обошлась бы без парнишки, ведь он только и ходит за малым, у нее-то сил нет. Ну да что говорить — сытый голодного не разумеет. Теперь ей и вовсе плохо — кому бедный человек нужен? Разве только господь бог поможет.
— Теперь у кого нет своей каморки, тому и голову приклонить негде будет. Говорят, сегодня здесь пан был и приказал никого на ночлег не брать и самим кучно не спать: опять, мол, ходит слух о холере.
— Я тут как раз утром одна была, когда пан приходил, — вмешалась все та же острая на язык батрачка. — Раненько он сегодня встал. Говорит, ночевать никого не пускайте, каморы проветривайте, всякую дрянь, мол, не ешьте. Ну, уж я ему, милые, и отрезала. Говорю: «Мы, ваша милость, рады бы есть мясо с кнедликами вместо картошки, лебеды да крапивы, но тогда извольте платить нам столько, чтобы мы это купить могли: богатый-то ест что хочет, а бедный — что бог пошлет. Мы бы и каморки проветривали, да, Как вы изволите знать, окна у нас не открываются: всего одно стекло в раму заделано да в стену забито. И двери открытыми нельзя оставлять — не ровен час, украдут последнее, ведь мы целыми днями на работе. А картошку бы разве держали дома, если б ее было куда деть? Берите с нас меньше за каморки, тогда и ночлежников пускать перестанем».
Хозяин прикусил язык, да и пошел прочь, как побитая собака. А мне даже легче стало: думаю себе — пусть знает!
— Помирать-то и бедняку не хочется, не то что богатому, да ведь от смерти не убежишь — ее ни крестом не отгонишь, ни молитвой, все равно господь бог вспомнит. А если они так за нас боятся, что же нам не помогут? — поддержала ее старуха.
— Вы что, думаете, они о нас беспокоятся? Как бы не так — за свою шкуру боятся! Станут они нам помогать, раз мы еще с голоду не мрем: время пока есть, — снова вставила острая на язык работница.
— Помните, — продолжала старуха, — когда в прошлом году комета показалась, говорили, что это не к добру, — так и есть. Э, милые мои, чем дальше, тем хуже будет; спаси нас господи и помилуй.
— Только и остается в этой нужде и нищете, что уповать на господа, а то кругом бедняку горе.
— Да, кабы не было бедных на свете, так и солнышко бы не светило! — бросила опять острая на язык.
— Ты что, еще с утра никак не остынешь? — отозвались другие.
— Да, есть у меня на нашего пана зуб, что правда, то правда. Двенадцать золотых за такую каморку — вот дешевка! Уж коли хотят оказать нам милость, пусть бы хоть жилье сделали как для людей, а то словно хлев для скотины, и за такие-то деньги! Ну, да нам тут недолго быть, пусть пан заботится о другом работнике; мы лучше пойдем к помещику. Там тоже много не получишь, но хоть не так помыкают тобой, как здесь. По крайней мере кто на совесть трудится, тому и платят как следует, а мой работать умеет, хоть сейчас и впроголодь живем. Да уж одно то, что никто меня детьми попрекать не станет, как наш пан. Чего-чего, а этого я ему не прощу; вот и расчет взяла у него сегодня сама, даже с мужем не поговорила, — знаю, что одобрит.
— Да неужели? — удивились все.
— А что? Кто терпеть будет, чтоб тебя даже детьми попрекали! И не грех это? А знаете, что я ему сказала?
— Не знаем, расскажи, Дорота! Храбрости у тебя хоть отбавляй!
— Как он начал про чистоту эту, я ему тут и выложила. Он было пошел, да, видно, зло разобрало, вернулся и говорит, что, мол, цыпленок пропал, так вот теперь будем знать, кто его взял. Подумайте только! Так бы ему и вцепилась в волосы! Знать, говорю, не знаем про вашего цыпленка, чтоб нам провалиться!
— Да ведь его вчера жена приказчика варила, я видела, — отозвалась одна.
— Ага, вот! Ему и это скажи — не поверит. Ну, я и говорю, что-де ничего не знаю. Тут он и давай ругаться: у нас у каждого, мол, по полдюжины детей, наплодить — наплодили, а кормить нечем, вот, дескать, мы и крадем, а они, мол, должны нас содержать. А я говорю, — тут Дорота отбросила в сторону перевясло и подбоченилась, сверкая глазами, — я говорю: небось господь бог знает, зачем он нам больше посылает детей, чем вам, господам, на нас, бедняках, весь свет держится! И еще много чего ему наговорила, а под конец и расчет взяла.
— И хорошо сделала, надо будет и нам всем уйти от него. Господи боже мой, уж и детьми стали попрекать; а кто бы на них работал, если бы нас не было?
— Известно, они чужим горбом богатеют. А наш брат ходит голодный, холодный, раздетый, да его же еще и попрекают. Боже милостивый, будет ли когда конец этому?
— Не ропщите, женщины, и к нам придет царство небесное, за бедных господь бог заступится, — промолвила старуха.
— Эй вы там, сходку устроили, а про работу забыли? О чем расшумелись? — послышался от ворот голос приказчика.
— Работа готова, и сход закончен; жалко, что раньше не пришли, а то бы услышали, о чем мы шумели, — отрезала Дорота, бросив в общую кучу последнее перевясло.