Вальдшнепы

Потеплело. Снег остался островами только в густых ельниках да белел по оврагам. Словно увязнув в прошлогодней листве, умолкли беспокойные ручьи, отдав свою воду большим и малым лесным речкам, которые бурливо, под самые берега, неслись теперь в одну главную реку, едва успокоившуюся после ледохода.

Зацвели по полянам весенние медуницы, вынося на мохнатом стебельке скромные свои цветы, заквакали вечерами на болотах зеленые лягушки, и наступила короткая пора массового пролета лесных куликов — вальдшнепов.

По краям вырубки, прячась в жухлой траве, росли сморчки — первые весенние грибы. Крепкие, свежо пахнущие, они удивляли необычностью формы, и не верилось, что выросли из-под самого снега.

— Ты пробовал их? — лесник ползал чуть не на коленях и срывал сморщенные шарики грибов.

— Не, мамка говорит — ядовитые.

— Ядовитые, это точно. Только яд у них несильный, да и горячей водой вымывается: покипяти с четверть часа, воду слей и жарь на здоровье, только крышкой прикрой, а то стреляют, словно порохом начиненные.

— Как стреляют? — не понял Валерка.

— Натурально. Щелкнет и летит со сковороды до самого дальнего угла. Воздух, должно, их разрывает.

Лесник разломил гриб и показал Валерке множество перегородок, образующих пустоты.

Валерка и сам разломил гриб. Разглядывал.

— Владимир Акимович! Муравьи!

— Что муравьи?

— Внутри живут.

— Ну?

— Правда! Рыженькие. Дом в грибе устроили.

— Муравьи — народ хитрый, где хочешь поселятся.

За разговорами они набрали уже порядочно грибов, сложили их в предусмотрительно взятую лесником корзинку и, выбрав на вырубке пеньки поровней, сели скоротать время до начала тяги.

Почти скрылось за верхушками деревьев солнце, глубокая тень опустилась на вырубку, и только противоположная сторона ее оставалась поверху освещена прозрачными красками весеннего заката.

Лес приумолкал к вечеру и отчетливей звучали теперь многочисленные птичьи голоса:

— Вас кто прислал? Вы зачем сюда?

— Вот так раз! Вот так раз! — Щелкали, торопились дрозды, а одна задиристая пичуга упорно твердила: — Иди, бить буду! Иди, бить буду!

— Тррр… ра! — с непостижимой быстротой, точно выпустив очередь из автомата, протарабанил по сухой лесине большой пестрый дятел, и далеко разнесло эхо эту необыкновенную трель.

— Хорошо!.. Вот ничего бы другого и не нужно. Сиди, птиц слушай, воздухом дыши… А каков воздух?! В такие вечера сама земля дышит, сумей только понять дыхание ее, и все роднее сделается, дороже… — Лесник задумчиво наклонил голову.

Валерка сидел тихонько, точно и впрямь впитывал каждое мгновение, ловил каждый звук, с затаенным восторгом различая в разноголосице дроздов раскатистые трели зябликов. Но вдруг спохватился:

— Владимир Акимович, пойдемте. Не прозевать бы вальдшнепов.

— Вальдшнепов? Нет, не прозеваем, время еще есть, сиди. Внезапно оба обернулись к глухой стене леса у края вырубки. Там раздался треск, и частые, шумные шаги, удаляясь, затихли: точно кто-то стоял все время в лесу и слушал, не выдавая себя, каждое их слово.

— Что это?.. — сдавленно прошептал Валерка и расширенными глазами глянул на лесника, потом на ружья, аккуратно лежащие на пеньке в добрых двадцати шагах.

Лесник еще секунду сосредоточенно слушал, потом тихо сказал:

— Лось!.. Однако сходи, принеси ружье. Хороши мы охотники: расселись, а ружья бросили.

Валерка сбегал, принес ружья, положил рядом и, все еще настороженно посматривая на немую стену леса, сел.

— Владимир Акимович! А медведь так же топочет?

— Медведь? Может и громче, может неслышно… Да и лось не всегда шумит, иной раз крадется, как кошка. Однако медведь — зверь похитрее. Как из-под земли вырастает… Врасплох.

— А вы встречались так с медведем? Врасплох?

Опять разнеслась над лесом автоматная очередь дятла. Лесник обвел взглядом вырубку, качнул головой:

— Встречался однажды, но лучше расскажу тебе о другом, сейчас вот почему-то вспомнилось, и к тому же мало чем от встречи со зверем случай тот отличается… Однако не просидеть бы охоту… Ну да успеем: солнце только наполовину зашло.

— Было это весной сорок пятого. Я тогда года на четыре моложе тебя был, а по тем временам это уже возраст. Вздумали мы с приятелем на фронт убежать. Война кончалась — боялись, повоевать не удастся, и вот забрались украдкой в военный эшелон и за одни сутки прямо в Германию укатили. Жили-то мы в ту пору в Белоруссии, а поезда почти без остановок шли. Ну, и в первый же день Сережка, попутчик мой, скулить начал:

— Холодно, поесть бы… — да я и сам уж не радовался затее: вдали-то от дома все иным оказалось.

Словили нас солдаты наши, уши надрали и привели к командиру. А он отругал солдат за наши красные уши, усадил, накормил, а потом втолковал нам, что войну и без нас закончат, что лучше нам домой ехать. Конец войны теперь решен, а вот дома дел прибавится: в школе учиться нужно, помогать разрушенное восстанавливать. Прав был командир, и мы вроде согласились, что лучше домой ехать, однако ночью разбередили в себе недавние мечты о подвигах, расфантазировались и, перехитрив часового, сбежали да прихватили с кухни вареной картошки.

Немцев, конечно, не видели. Они от наших прятались.

На вторую ночь забрались мы в брошенный дом. Огромный домина: окошек много, крыльцо с большими ступенями, колонны под крышу, — видать, богачи жили. Внутри побито все: стекла на полу хрустят, бумаги разбросаны, мебель сломанная. Нашли комнату получше и расположились. Зажгли огарок свечи, сидим на уцелевшем диване, жуем картошку и вдруг…

Тихонько открывается дверца, неприметная за рисунком на стене, и выходит оттуда человек в плаще и шляпе. Мы оторопели, а он вдруг по-русски нам говорит:

— Ну, чего же вы замолчали? Продолжайте. Я уже полчаса вас слушаю, интересно говорите, — а сам так щурится, и от свечки глаза у него жутко блестят.

Мы молчим, конечно, прижались друг к другу, таращимся на него, а он плащ распахнул и автомат вдруг на нас наставил.

— Так что? Испугались?! — и засмеялся, а у меня мороз по коже. Кто же он, думаю: автомат немецкий, говорит по-русски… Серега мой уж было носом шмыгать начал, но я постарше — одернул его: — Мы, говорю, русские: я — Володя, а это — Сережа, ночуем тут… — Ночуете? — шагнул он на середину комнаты. — Картошку жрете?..

И вдруг зашипел, как змея:

— А ну, встать!! Кто вам, негодяи, позволил здесь ночевать? Ну! Отвечайте!..

— Это ведь ничей дом, мы и хотели…

— Это мой дом! И кто вы такие, чтоб сюда входить, ну?! Я спрашиваю, кто вы такие?!

Молчим мы. И тут Серега захныкал, а я его в бок кулаком:

— Не реви перед фашистом, договаривались не реветь.

А он хнычет:

— Какой же это фашист? Он по-русски говорит…

А я ему:

— Мало ли что по-русски, видишь, у него под плащом китель с пуговицами — значит, немец. Переоделся, чтоб наши не узнали.

А немец взял нашу котомку, достал картошку и есть начал, но автомат не отпускает. Вытер потом рот платком и говорит:

— За дерзость войти сюда я должен вас наказать. Готовы ли вы к смерти?

Сережка вроде оправился от испуга, распрямился, помню, мне даже странно показалось, как он живот выпятил, и говорит:

— А почему вы русский язык знаете?

Немца аж передернуло. Он нас убивать собрался, а мы не боимся, да еще вопросы задаем. Однако ответил.

— Я, — говорит, — хорошо вашу страну знаю и от этого сильнее презираю вас, неумытые, грязные свиньи, и я вовсе не хотел бы знать ваш дурной язык, но он нужен мне, чтобы лучше воевать!..

Тут уж я, помню, что-то сказал насчет того, что раз он знает Россию, как же может так плохо о нас думать. Русские люди совсем не плохие, вот фашисты — это звери. Убивают наших людей, пришли к нам с войной, а наша война справедливая…

Он глянул на меня, глаза сузил и дернул затвор автомата.

— Ну, все, — решил я. Однако, знаешь, страха такого, чтоб пот холодный или еще там чего, не было. Не было и той решимости перед смертью, о которой в книгах пишут, просто торопливая боязнь была — вдруг именно сейчас выстрелит, ну, что бы погодил немного.

Стоим так: он с автоматом, мы с Серегой, рядышком, смотрим друг на друга, и тут наша свечка мигать начала и погасла. И самое вроде бы время нам юркнуть куда-нибудь, но немец щелкнул зажигалкой:

— Ни с места! Сесть!

Мы сели, и, смотрю, Сережка сзади рукой щупает, а там ножка от кресла была, здоровая такая ножка, тяжелая. Мне аж стыдно стало перед ним, перед растерянностью своей, и только было я собрался кинуться немцу под ноги — отвел он автомат и на пол опустился, зажигалку рядом поставил.

То ли глаза наши с Сережкой его смутили, то ли вспомнил чего. Мы насторожились, а он опустил голову и забормотал чего-то по-немецки. Уставился на свою зажигалку и, как в церкви, гулко и страшно бубнил. Мы не знали, что подумать, и, пожалуй, в эту минуту стало по-настоящему страшно.

Я у Сережки, пока немец садился, ножку от кресла перехватил, и теперь очень удобный случай представлялся, но я не то что двинуться, шевельнуться не мог. А немец все ниже к полу сгибается и все громче что-то говорит, а потом на нас глянул — у меня мороз по коже: лицо у него точно у мертвеца сделалось, да еще прыгал огонек зажигалки, колыхал тени, и, гляжу, Сережка вот-вот заревет от страха, да и сам еле держусь: никогда такого страха не испытывал — аж в животе холодно сделалось. А он дернулся и как заорет — Найн! Найн! Дас ист майн хауз![3] — потом кулаком в пол заколотил, вскочил, автомат схватил, дернул стволом в нашу сторону, и вроде сразу темней нам сделалось. Замер он, скривился, точно скрипицу лизнул, и тихо затвором щелкнул, опустил с боевого взвода, потом взял котомку нашу с остатками картошки и молча вышел, похрустел сапогами по стеклам в зале и исчез.

До сих пор не пойму, почему он не застрелил нас? Отсиживался в своем доме, как в крепости, последним оплотом дом ему был, а тут русские мальчишки — на тебе! — заняли его крепость, да еще ночевать собрались… Скорей всего, побоялся немец привлечь выстрелами наших солдат, их ведь полно в округе было.

Да… Не помню уж, как мы утра дождались, а едва рассвело, убежали, нашли часть военную, где сперва приютили нас, и «сдались добровольно в плен». А через день отправили нас к мамкам с солдатом сопровождающим, что в наши края в отпуск ехал.

Так-то, ты говоришь, медведь. Я почему их и сравнил теперь: медведь в лесу встретится — страшный, огромный, напугает тебя, да вдруг повернется и пойдет прочь, как немец наш. Зверь уходит от страха перед человеком, перед существом, непонятным ему и более сильным. Тот тоже из страха ушел. Мы оказались сильнее его и сами по себе, и силой, какая вокруг нас была. Наши части уж к Берлину подбирались, до конца войны считанные дни оставались, так что ничего тому немцу помочь не могло. Возможно, поэтому и не застрелил нас…

— А может, у него патронов в автомате не было?

— Вряд ли. Не стал бы он пустой автомат таскать в такие дни. Надеялся небось на чудо с автоматом-то, а чудес ведь не бывает…

Лесник умолк.

Медленно, словно нехотя, умолкал к ночи лес. Резче и громче в тишине звучали вскрики дроздов, которые умащивались на ночлег среди высоких елей по краям вырубки, вспархивали и вновь садились, суматошно щебетали вдруг и, точно споткнувшись, умолкали.

Монотонно тенькали теньковки, сновали мимо охотников неугомонные синицы. Вкрапливали в тишину свои серебристые голоса пеночки-веснички. Все минорнее становились песни, все тише делалось вокруг, и густо, подчеркивая покой, светилось сквозь редкие деревья за вырубкой угасавшее закатное небо.

Медлительный, доверчивый вальдшнеп, похожий на маленькую сову, грустно хоркая, проплыл там, над прогалиной, и скрылся за деревьями. Чуть повеяло ветерком, колыхнуло сухую былинку у ног Валерки.

— Ну, пошли, — лесник встал. — Самое время теперь…

Загрузка...