…Эта страна — из самых больших земель, обилующих водой и пастбищами, дающих богатый урожай, когда сеется в ней… До покорения ее татарами она была повсюду возделана, теперь же в ней только остатки этой возделанности.
Судьбы городов сходны с судьбами людей — неодинаковы они, иногда даже причудливы, развиваются по законам разным и не всегда понятным. Основал Юрий Всеволодович враз два города на понравившихся ему местах: тот, что поплоше, Нижним Нове Градом назвал, а любезному его сердцу месту имя свое подарил — нарек Юрьевцем. Но в безвестии прозябает Юрьевец, а Нижний Новгород окреп столь быстро, что в него даже и столица Суздальского княжества перенесена. Великим князем в нем Дмитрий Константинович, родной дед Василия, да вот бывает, оказывается, такая родня, что хуже недругов: не только погостить к нему не заехали, но так подгадали, чтобы из Оки в Волгу перескочить глубокой ночью.
Ярко светила луна, расстилая по тихой воде тревожную дорогу. Как ни старались не шуметь да не скрипеть веслами гребцы, а все нет-нет да и пускал кто-нибудь леща или, навалившись излишне усердно на валек, бухал лопастью по звонкому борту. Готовы были к самому плохому, даже и к вооруженной битве исполчились.
Однако никто из стражников на берегу даже и не поинтересовался, что за караван идет так скоро и потаенно: то ли крепко спали нижегородцы, то ли сами трусили — доставалось в последние годы городу сильно от Орды, и от новгородских ушкуйников, и от ближних соседей.
Готовясь к поездке по Волге, Василий в длинные зимние вечера усердно читал-перечитывал старые пергаменты, особенно залистал те страницы, где рассказывалось, как плыл по Волге на ладьях четыреста лет назад русский князь Святослав. Ни булгар, ни буртасов, ни хазар он не боялся. Спустился вниз по течению и стер с лица земли подлую Хазарию, которая столько горя нашему народу принесла. А теперь на место Хазарии уселась Орда… И должен же найтись новый Святослав?.. Найдется, да, конечно, найдется, но пока собственного родного деда приходится бояться и ничего, кроме смертных страхов, от всей поездки не ждать.
Василий стал припоминать, что слышал об отчине своего деда, насчитал, что только за его двенадцатилетний жизненный срок Нижний Новгород подвергался разорению не меньше десяти раз, и почти каждый раз великий князь бросал город на произвол судьбы, бежал в какое-нибудь соседнее княжество. Тут же почему-то вспомнилось, что и Олег рязанский при первой опасности спасается бегством в Литву или на русский Север, но — странное дело! — никто же не называет его трусом? Олег даже слывет князем храбрым и мужественным… так почему же про отца сразу плохо подумали?..
Когда Дятловы горы, на которых примостился Нижний Новгород, растворились в темноте, справа потянулся высвеченный луной крутой глинистый срез, а левый берег был невидим, даже и не угадывался, сливался заодно с водой и небом. Василий много слышал о Волге как о реке очень большой, но и представить себе не мог, что она так велика, переживал сейчас если не страх, то кроткую робость и смирение. Вспомнил, что в одном из летописных свитков рассказывалось о том, как поражен был величием и мощью Волги пришедший на Русь хан Батый. Когда увидел он ее в первый раз, то назвал воспетые в любимой песне Чингисхана голубой Керулен и золотой Онон ручейками, которые образовали помочившиеся верблюды… И даже такая фантазия в голову Батыю пришла: «Если перегородить Волгу плотиной, то вода враз поднимется до самого неба».
Насад, в котором располагался княжич с Дмитрием Михайловичем Боброком со слугами, кормчим и осначем, был самым большим, с тесовым навесом, поверх которого были положены запасные паруса. Их края свисали и образовывали нечто вроде стен, так что под навесом было всегда тепло и тихо. Поверх еланей расстелена кошма, но Василий иногда просовывал руку, касался смоляного днища и ощущал даже через толстые доски беспокойный холод воды, словно к телу живого существа прикасался, загадывал, какая же тут глубина — небось с головкой и с ручками?
Ночную тишину нарушало лопотание мелких ручейков, рожденных весенней подснежкой. Изредка слышался все заглушавший грохот воды в невидимых глубоких оврагах. В невидимых же лесных купавах захлебывались от счастья соловьи. Иногда легкий ветерок доносил нежный настой цветущей черемухи.
Василий откинулся навзничь на полубу[40]. Под ним таинственно журчала вода, билась ровно, негневливо в высокие скулы насада, иногда забрасывая горстку брызг и через борт. Василий ловил их губами, слизывал с рук и снова ждал этих дождинок, всматриваясь в густо усеянное звездами небо. В таком ожидании и уснул.
Очнулся, когда уж совсем рассвело. Близко — только руку протянуть — под летучим покровом белесого тумана шевелилась в омутках, вздрагивала длинными мускулами стремнин тяжелая вода — она была словно просыпающийся и нежащийся под теплым одеялом большой и сильный человек. С берега по-прежнему доносились россыпи и лешевы свирели — видно, соловьи так всю ночь и не сомкнули глаз.
При солнечном свете Волга не стала меньше, но уж не пугала так, была понятнее, доступнее. Странно необитаемыми казались ее берега — ни рыбака с наметкой, ни стреноженной лошади, ни пасущихся коров или овец. Хоть бы лодка была брошенная, хоть бы стог сена где! Клязьма была вся, как ожерелье, — в селеньях, в деревеньках, в монастырях. Ока поугрюмее, подиковатее, но и там часто встречались высокосрубные, из краснолесья дома, смотревшие на реку слюдяными да из бычьего пузыря глазницами смело, даже как-то самовластно. А на волжских взгорках лишь изредка виднелись черные, истлевшие кровли домов согбенных, скособочившихся, вросших в землю, они похожи были на дряхлых старушек, ждущих лишь срока, когда приберет их Господь. И ни зеленой, ни свежей пахоты окрест.
Когда пошли глухие, раменные леса, признаков жизни стало, не в пример местам обжитым, больше: несколько раз высовывался любопытствующий медведь, сигали серые и пегие, запоздавшие с линькой зайчишки, по песчаному приплеску семенила бурая встрепанная лисица в рассуждении, не зазевается ли ковыряющийся в иле куличок, не опростоволосится ли в азарте рыбалки чайка, а может и такое счастье подвалить, что кряковая утка вылезет на берег со всем своим выводком пушистых комочков. Стояли на взлобках с царственным спокойствием горбоносые лоси, а один с лосихой и лосенком вздумал пересечь Волгу вплавь перед самым караваном лодок — сделала это звериная семья без всякой опаски, словно было им не впервой.
Когда миновали Кстовскую клюку, Боброк предложил сделать остановку: Волга делала здесь колено, и на изгибе было много отмелей, ручьев и озер — самое место подзапастись мясом да свежей рыбкой, как-никак десять суток в пути. Да и не опасно здесь, судя по всему, видно, обходят эти берега стороной татары и прочие тати.
Слуги стали грести размашистее, резво и круто выгибали спины, покрытые темными от пота холщовыми рубахами.
Вечером причалили к огромному песчаному острову под названием Середыш[41]. Во все четыре стороны уходили немереные просторы Волги — маревом закатного солнца, голубой дымкой затопленных ивовых зарослей, уходящими за прибрежные дубовые гривы плесами она напоминала сейчас подмосковные просторы лугов, полей и перелесков. За узкой протокой, отделявшей остров от правого, курчавым лесом покрытого берега, доносило терпкий запах таволги, слышно было, как пробует свой похожий на звук деревянной свирели голос только, может, сегодня еще прилетевшая из жарких стран иволга. Помнится, Янга удивлялась и радовалась созвучию этих слов, а теперь вот нашлось им и третье: таволга — иволга — Волга… А может, Янга сейчас тоже где-нибудь на волжском v берегу стоит, разминает в пальцах душистую белую кашку таволги, любуется таинственной черно-желтой иволгой, удивляется дух захватывающим просторам Волги и вспоминает Василия?
— Прибыли, княжич! — крикнул Фома Кацюгей.
Василий оглянулся на его голос, а Фома продолжал словно бы для себя одного:
— Жалко время попусту тут терять, поскорее бы в Орду! — и он сжал кулаки, похожие на копыта взрослого жеребца.
Силушка так и гудела в ручищах Фомы: без особой на то нужды он подхватил нос ладьи, изукрашенный резьбой и увенчанный вырезанной из дерева головой коня, подтянул на песчаную отмель, так что ладья сразу потеряла устойчивость, заколыхалась на остром киле. Фома поправил положение тем, что притащил два заброшенных на берег высокой водой вырванных с корнями дерева и уложил их вдоль ладьи. Чтобы княжич смог посуху, не замочив сапог, сойти на берег, Фома перекинул за борт обломок сухого, отставшего от ствола дерева корья. Проследил, как идет по горбатой сходне Василий, готов был при первой необходимости кинуться на помощь.
Василий шел медленно не потому, что опасался или так неловок был: вдруг с тревогой подумал он опять о конечной цели путешествия. Что ждет его в басурманском Сарае? Вся надежда на святого Николу — ту иконку с двойным ковчегом, которую брал отец из Угрешского монастыря, когда шел в поход на Мамая, а теперь передал Василию на счастье. Надежный и добрый покровитель русских путников святой Николай — это так, но уж путь-то больно страшен да неизведан. И Фома с его ручищами не на беду ль увязался? Отец не хотел его пускать, пока он не поклялся на кресте, что ничего не сделает без ведома и добра на то княжича. И Василий напомнил сейчас:
— Не забыл, на чем крест целовал?
— Как можно! — ответил Фома с готовностью, но невесело. Добавил мягко, просительно: — А не грех ли забывать, княжич, про Москву оскверненную, про Февроньюшку мою?
«Про Янгу!» — чуть не вырвалось у княжича. Он слишком хорошо понимал настроение Фомы, а оттого тревога еще прочнее угнездилась в его сердце, и он решил для себя, что надо обо всем поговорить, посоветоваться до прибытия в Сарай с Боброком — не зря же слывет он ведуном и чародеем.
Дмитрий Михайлович Боброк прозывался Волынским потому, что пришел служить московскому князю из Волыни. Легенды рассказывали о его ратных подвигах в битвах с рязанцами, булгарами, литовцами, татарами. Известно было, что он так же силен телесно, как и премудр, книжен и учителен. И о том всем известно было, что знался он на Волыни с волхвами, способность имел видеть многое вперед и в делах, и в сердцах людских. Одно было неясно: сколько же лет ему отроду — он выглядел бы стариком из-за морщин, глубоких, словно на ликах святых угодников с икон византийского письма, если бы не по-молодому весела была его белозубая улыбка, если бы не был он непревзойденным всадником, способным укротить любого бешеного неука. Был Дмитрий Михайлович очень притягателен для сердца Василия, рад был княжич безмерно, когда узнал о его согласии ехать в Орду, и на него больше, чем на самого себя да на святого угодника Николая, возлагал он надежды на благополучный исход опасного путешествия. Правда, несколько и побаивался его Василий, не решался докучать вопросами: помнил, что во время охоты в Куньей волости в Москве, когда отец на Вожу уходил, Боброка неизменно сердили вопросы о его колдовских способностях, и однажды он ответил загадочно:
— Сказано в Святом Писании: «Ходите, пока есть свет, чтобы не объяла вас тьма, а ходящий во тьме не знает, куда идет».
Василий не понял:
— А как же ты во тьме полки по глухим лесам водишь? Кроме тебя, никто этого не умеет.
Дмитрий Михайлович вовсе раздосадовался:
— И днем можно быть незрячим, а человек знающий да ученый и во тьме прозревает, понимаешь ли это?
Понять-то Василий вроде бы понял, но не поверил: не может быть, что дело только в уме да в учености, а не в тайных силах, не в способности управлять событиями, предвидеть и угадывать их будущее течение. Ведь предсказал же, например, Боброк наперед, как сложится Куликовская битва! Все об этом очень хорошо знают… Ночь на восьмое сентября, равная по продолжительности истлевшему в туманной вечерней заре дню, была тихая. Хоть тепло еще было, как бывает всегда в эту пору бабьего лета, но на траве уж росные заморозки появились. И сказал Боброк великому князю: «Хочу испытать свою примету». В глухую полночь были они с Отцом вдвоем на поле Куликовом, стали промеж обоих войск — нашего и ордынского. Повернулся Боброк в сторону степи и услышал великий стук, клик и вопль, а позади ордынского войска — грозный волчий вой, на реке же Непрядве гуси и лебеди плескали крыльями, возвещая необычную грозу. И спросил Боброк: «Слышишь, государь, гроза великая?» Но отец ничего не слышал… Боброк тогда оборотился в русскую сторону и сказал: «Слышишь, государь, какая великая тихость? Радуйся, доброе это предзнаменование!» Но отец слышал только, как наши ратники мечи и топоры точили, как переступали ногами да ржали кони…
А Боброк продолжал: «И другую еще попробую испытать примету». Сошел с коня, приник к земле правым ухом на долгое время. Поднялся и поник головой. Отец уж и не пытался сам что-то услышать, Боброка спрашивает: в чем там дело? А тот молчит, вздыхает только. После многих понуждений князя признался все же Боброк, что сообщила ему мать-земля: «Слышал я землю плачущую надвое-горько зело и страшно. Одна сторона, как некая жена, горестно плакала о своих детях по-татарски, другая же сторона, как некая девица, возопила плачевным голосом, точно в какую свирель, очень жалостливо… Значит, много, государь, твоего воинства падет. Но одержишь ты победу над татарами. Твоя слава будет!»
И ведь так оно все и было, как предрек Дмитрий Михайлович.
А еще, говорят, и Фоме Кацюгею тогда видение было… Фому княжич не боялся и решил спросить у него напрямую, выбрав для этого подходящий момент.
Когда остановились на острове, первым делом поставили шатры для ночлега и разложили кострища, повесив над ними котлы.
Достали хлеб и другую еду, вымыли в речной воде посуду — деревянные чашки, ложки, кружки.
Сходили на изгибавшуюся подковой мелководную воложку. Непуганые утки подпускали вплотную. И даже когда запели в воздухе стрелы, многих кряковых поражая навылет, на воде оставалось кормиться беспечно птицы бессчетное количество. Здесь же, покрыв берег метелицей из пуха и перьев, потрошили птиц и укладывали их тушки чистыми и чуть подсоленными в кади про запас. А на ужин решили поймать рыбы.
На двух лодках завели бредень вдоль песчаной косы, нацедили полную мотню остроносой колючей стерляди. Прилов — лещей, судаков, окуней — обратно в воду пустили, а за отборной стерлядкой (иная была в двадцать пять вершков) еще несколько раз забредали, так что и ее в запас начерпали и запустили в прорезь — одну из крытых лодок с нарочно проделанными в бортах дырами.
Волжская уха была вкусна, все ее непременно похваливали после первой же зачерпнутой ложки и все признавались, что раньше такой едать не доводилось. Может быть, это и правда так было, а может, показалось просто: уха, в рыбацком артельном котле сваренная, всегда сладость необычайную имеет, особенно если чуть задымлена она.
Опустились сумерки, земля подернулась холодным пеплом, из леса потянуло сыростью. Ждан устроил один общий костер — в два человеческих роста взметнулся он, ревел, гудел, стрелял искрами, пока не опал умиротворенно и, жаркий, сильный и бесчадный, прогрел воздух возле себя, все сели вокруг, радуясь теплу и благодати.
Фома расстелил для княжича кошму, но Василий сдвинулся на край, выделил рядом с собой место для Фомы:
— Садись да расскажи, что за видение тебе явилось в ночь перед Донской битвой.
Фома просьбе не удивился, скрытничать не стал, даже, кажется, обрадовался возможности рассказать еще раз дивную историю, с ним приключившуюся:
— В ночь на Рождество Пресвятой Богородицы то было, но светоносный этот праздник не праздник был нам, а смертное испытание. К страшной сече с погаными приготовились мы. Великий князь Дмитрий Иванович, окончив молитву и сев на своего борзого коня, начал по полкам ездить с князьями и воеводами и каждому полку говорил своими устами: «Братья, князья и воеводы, и молодые люди, сыновья христианские, от мала до велика! Уже, братья, сегодня день уходит, а ночь приблизилась, бодрствуйте и молитесь в эту ночь, крепитесь и мужайтесь, каждый из вас, утром ведь вас невозможно будет приготовить к бою. Уже ведь, братья, гости наши близко от нас, на реке Непрядве, утром ведь, братья, все будем от них пить чашу общую…» Я вот так же, как сейчас, у костра сидел да о землю топор свой до блеска чистил, как позвал меня великий князь Дмитрий Иванович и велел становиться для крепкой стражи от поганых. Великий князь поставил меня на реке Чуре на Михайлове да еще Семена Антонова. Стоим мы и просим Матерь Пресвятую дать нам сил и мужества, молитву повторяем: «Рождество Твое, Богородице Дево, радость возвести всей вселенной, из Тебе бо воссияло солнце праведное — Христос Бог наш…» И сошла Мать наша Богородица на грешную землю, не я один — многие видели, коснулась чела моего и снова растворилась в тумане, а в сердце у меня сразу крепость стала. Сжал посильнее я кий, к которому у меня топор был прилажен, думаю сам себе: «Хоть сколько бы поганых ни было, не сойду с места, рубиться буду за Русскую землю, за нашу веру, за великого князя, пока силы в руках будут. Иссякнут силы — голову сложу, а вспять не побегу». И только укрепился я на этом, вижу великое облако, идущее с востока, а на нем точно как бы некие полки огромные. А с южной стороны тут выходят два юноши, одетые в светлые одежды, с острыми мечами в руках. И говорят они полковникам татарским: «Кто вам позволил губить отчину нашу, Русскую землю, которую даровал нам Господь?» И начали юноши их убивать, и ни один из них не спасся. Исчезло небесное видение, я еще больше укрепился в вере, что утром одолеем мы поганых. А как только начало развидняться, побежал я к великому князю, сказал ему так, чтобы никто не слышал, даже вот и от Дмитрия Михайловича утаился. Выслушал меня великий князь и сказал: «Не говори, брат, никому об этом, премудрая это вещь и страшная, если так произойдет». Тут понял я, что те два юноши Борисом и Глебом были: я ведь как раз перед походом в Кидекше в храме обет этим святым дал, что никогда татьбой заниматься больше не буду…
Все сидели возле костра задумавшись. Только один из слуг бросил с насмешкой вопрос:
— И что, отучился с тех пор воровать коней княжеских?
Но никто не засмеялся на этот вопрос, и сам хулитель с выражением неловкости на лице отступил в темноту. Здесь сидели все бывшие ратники, каждому припомнилось, как тревожно было в ту ночь перед битвой, когда каждый знал, что дороги назад уже нет и нет выбора, только — победить или умереть. Уснуть в ту ночь мог разве что тот, у кого жилы из лучной тетивы свиты, все сидели на начавшей рано покрываться росой холодноватой траве, коротали время, отвлекались мелкими заботами: кто-то чинил кольчугу, у кого не было ее вовсе, прилаживал на кафтан колонтари — медные пластинки на лопатки и на плечи — да подзоры на подолы, и все острили топоры, пики и наконечники стрел. А когда все уже было наточено так, что пальцем опасно прикоснуться, начали светлить оружие, натирая сталь землей, песком, ветошью. Каждый был погружен в свои думы, воспоминания, мечты, у каждого была своя последняя молитва. А кому-то, кто, как Фома, находился в сосредоточенном одиночестве и повторял про себя: «Рождество Твое, Богородице Дево…» — являлись в багряном отсвете зари мученики русские Борис с Глебом, чтобы закалить сердца ратников мужеством, и Мать Пресвятая Богородица бесшумно и скорбно спускалась с серебряного облака на сияющую землю, которой наутро суждено было пропитаться христианской и антихристовой кровью.
Нарушил молчание сам Фома, оборотясь к Боброку:
— Тебя, Михайлович, волховидцем все почитают, говорят, что ты все ведаешь… Когда так, скажи, почему это именно мне видение было?
— Сам же сказал, что святым страстотерпцам русским, Борису и Глебу, зарок давал, вера у тебя была.
— Так у всех же вера!
— Не у всех, выходит.
— А Богородица многим ли явилась?
— Всем, в нее верующим. — Дмитрий Михайлович отвечал скупо, видно, был погружен в тяжкие воспоминания.
А Василий вдруг придумал, как задать давно мучивший его вопрос:
— А кто, какой святой подсказал тебе, что надо Дон переходить и засадный полк устраивать?
Василий сжался от страха, уж и раскаялся, что отважился на этот вопрос, слишком много значил для него ответ Боброка.
А тот, не замечая смятения княжича, даже и головы в его сторону не повернув, обронил коротко:
— Великий князь, кто же? Он еще до того, как мы стали переправы через Дон мостить, придумал, как на поле Куликовом наши шесть полков установить. Собрал князей, бояр и воевод, нарисовал мечом на земле крест, в виде которого все наше войско стать должно: ядро креста — большой полк, перед ним два щита — полки сторожевой и передовой, слева и справа — полки левой и правой руки, они уперлись в Нижний Дубик и Смолку, ну а последний, шестой полк — чуть сзади, в засаде. Я сравнил с крестом, а можно сказать, что это так богатырь встал, руки в стороны на пять верст раскинул, чтобы захватчика на родную землю не пропустить. Дмитрий Иванович велел нам с Владимиром Андреевичем идти вверх по течению в лес. Тут кстати мгла опустилась, пособила нам, не видели ордынцы хитрого нашего обхода.
Василий не столько обрадовался услышанному, сколько поругал себя с запоздалым сожалением за то, что раньше не спросил об этом и напрасно мучился сомнениями. Тут же и решил для себя твердо, что и другие опасные вопросы задаст, как только будет с Боброком один на один. А бывшие ратники сидели по-прежнему недвижно у костра, смотрели немигающими взглядами привороженно на огонь, с не преходящим с годами ужасом вспоминали кровавую Куликовскую сечу. До конца дней будут слышать они звон затупившихся о вражеские тела мечей, хруст под копытами коней то ли чьих-то голов, то ли шлемов, стоны тех, кто — раненый или живой — упал на землю и уж не мог подняться и только хватался цепенеющими пальцами за ноги стоявших, умолял помочь, да невозможно было помочь беднягам, своя жизнь висела на волоске, а сеча в такой накал вошла, что уж пришлось побросать мечи и пики, недруг недруга убивал уж только коротким засапожным ножом, а хватавшие за ноги не чуяли этого, молили: «Братцы, ради Христа помогите!» Казалось, молила это сама матушка-земля.
И опять Фома нарушил молчание — был он беспокойнее и нетерпеливее всех, встал, повернувшись к княжичу, а сказал для всех:
— Время позднее, а с утра пораньше небось надо за весла.
Все молча и согласно стали подниматься с земли — не от простого послушания, привыкли с малолетства в это время ложиться, как и вставать чуть свет, к заутрене.
Располагались для спанья кто в шалаше, кто просто на земле, нарубив в подстилку лапника — еловых до сосновых веток. Четверо дозорных, которых сменили товарищи, запоздало сели к котлу с ухой, ели торопливо и бесшумно при свете угасающего костра.
Ложась спать, загадал: завтра днем, когда все заняты либо с парусами, либо сидят на веслах, можно и подгадать время, чтобы остаться под навесом на носу ладьи вдвоем с Боброком.
Но загад не сбылся: довелось назавтра Василию и всем, кто впервые по Волге плыл, узнать эту реку еще с одной стороны и еще одному ее качеству изумиться — так она разбушевалась, что и самая большая, княжичева ладья металась, как деревянная ложка в кипящем артельном котле.
Еще с вечера, перед тем как улечься спать, Боброк сказал с неудовольствием:
— Не нравится мне, что звезды сильно мерцают да и свет-то у них то красный, то с синевой.
— А какой же он должен быть? — спросил Василий, не задумывавшийся раньше никогда, что за свет у ночных звезд.
— Когда погода хорошая, свет у них зеленоватый, а мерцают они слабо, чуть-чуть, как жучок-светлячок, — сказал, не догадываясь, как полоснул новой болью по сердцу княжича: Янга, что же с ней? И Василий даже забыл о своем намерении возразить, сказать, что хоть нехорошо мерцают звезды, но погода-то куда уж лучше — тихо, безоблачно, тепло.
И утром Боброк недовольно крутил носом, словно бы обнюхивал со всех сторон небо. С дальнего правого берега реки донесся хруст валежника, видно было, как ломится, пробираясь на водопой, сохатый.
— Чем дальше видно и слышно, тем ближе дождь, — сказал Дмитрий Михайлович, но никто всерьез его слова не принял, голубое и высокое небо было словно бы протерто насухо и до блеска, какой уж тут дождь!
С веселыми криками сталкивали с песчаной отмели лодки, поплыли прежним, еще с Владимира установленным строем. Полая сильная вода несла быстро, отдохнувшие гребцы резкими толчками помогали ей.
Потянул ветерок — обрадовались: бросили весла, вздернули прямые холщовые паруса. Только недолго радовались.
Налетел вдруг из-за поворота крутого правого берега ветер прямо встречь тому, который дул только что. Решительно пробежался по воде, оскаливая ее барашками волн, затем с удалым гиканьем навалился на караван. Надавил на паруса так, что они едва устояли и накренили лодки, положили их на борт — иные даже черпанули воды, а паруса двух легли на воду, и пришлось рубить мачты топором, чтобы откренить и выправить лодки. Поднялась беготня на ладье княжича, которая хоть и уверенно держалась на киле, но все чаше и ниже кланялась ветру.
— Руби мачту! — заорал Фома. — За весла, начались! Еще, еще наддай! Ходи, весла! Расступись, Волга!
Из-за того же поворота, словно из гигантской адовой трубы, повалил клубами дым, черные тучи обгоняли друг друга, кувыркались, сталкивались. Волга сразу почувствовала их приближение, насупилась, ощетинилась тысячью встрепанных, рвущихся на ветру в клочья гребешков волн. И тут же словно Микула Селянинович с богатырской сохой своей прошелся, располосовал реку такими бороздами, что княжичева ладья провалилась между волн, будто божья коровка меж человеческих ладоней. И как божью коровку ладони, волны подержали на весу ладью и без всяких усилий подбросили вверх — лети на небо, там твои детки!.. Ни неба, ни воды — кромешная толчея. Навес уже не укрывал ни от дождя, ни от ветра, потому что ладья падала то на один, то на другой бок, и можно было только удивляться, что она все еще не переворачивается и не идет ко дну. Гребцы по команде Фомы то делали мощный гребок вперед, то табанили веслами, стараясь не подставить ладью боком к волне, старались встречать ее острым и высоко поднятым носом судна.
Василий уцепился онемевшими пальцами за шею вырезанного из березового охлупня коня и с удивлением наблюдал, как часть гребцов умудряется в этом чертогоне все же вертеть своими мешалками, а часть во главе с Фомой — вычерпывать с днища воду. Василий устыдился, начал тоже пробираться по кружащимся еланям в центр ладьи. Все кожаные ветра и деревянные лоханки были разобраны, ему подвернулся под руку метавшийся от борта к борту берестяной короб. Каких-нибудь два-три раза зачерпнул выступавшую поверх еланей воду и вылил за борт, расплескивая по пути добрую половину, и тут Волга отвалила насаду такую затрещину, что ничего уж и никого вокруг не стало, кроме воды. Без опоры, без поддержки оказался вдруг Василий, словно груда тяжелых булыжников просыпалась на него, сшибла и повлекла в бездну. Это длилось, может быть, миг, а может быть, целую вечность. О многом успел подумать Василий, кажется, о всем решительно, что только было значительного в жизни, а последняя мысль была совершенно нелепой: вот бы сейчас заснуть, как отец на Куликовской битве!.. Скорее всего, это продолжалось все-таки лишь миг: и дыхание не успело у него перехватить, как поток воды стал уж шумно сходить, в глаза брызнул свет — солнечный, яркий и веселый свет!
Черных облаков на небе уже не было. Василий не успел этому удивиться, потому что тут же с ужасом увидел прямо перед глазами белый ствол дерева, на которое волокло водой его, распластанного и беспомощного. И тут же, словно забавляясь своей силушкой, Волга опустила Василия мягко, бережно возле ствола и озорства ради шлепнула ниже спины: смотри у меня, не балуй!
Под ногами была твердая земля. Он обнял ствол березы, прижавшись щекой к шершавой и теплой нежно-белой ее кожице. Рядом стояла еще стайка молодых берез, они словно бы выскочили из леса сюда и, забежав в воду по колено, удивленно остановились, оробев перед стихией. Насад, из которого вылетел Василий, раскачиваясь и поблескивая на солнце лоснящимися, высмоленными бортами, неуправляемо подплывал к березкам, ударился об одну, вторую, третью, и деревья, чуть вздрогнув, взмахнули своими длинными распущенными волосами, стряхнули дождевую воду.
Осмотревшись, Василий увидел вдоль всего берега беспорядочно выброшенные лодки и струги, у иных пробиты днища, поломаны кокоры[42], — наверное, так выглядит поле после побоища. Судислав, Судимир и Судила Некрасовы проворно, как белки, вскарабкались на дерево и, умостившись на сучках, с перепугу крестили беспрестанно свои лбы.
— Слава те, Господи, пронесло! — промолвил совсем рядом Боброк.
Василий удивленно вскинул глаза: как это — пронесло? Разве могло не пронести? Дмитрий Михайлович понял его взгляд, подтвердил:
— В такое светопреставление недолго было всем на корм ракам пойти.
И только тут испытал Василий испуг, представил себе таинственную и жуткую речную глубину, те недавно виденные омута и уямы — дьявольские притоны, откуда, говорят, по ночам доносятся стоны утопленников, а днем, при ярком солнце, тянутся со дна скрюченными руками коряги затопленных мертвых деревьев.
Стали выводить лодки — вброд й на веслах — к выступавшему впереди, саженях в двухстах, мыску. Все лодки были взрезь наполнены водой, отяжелели так, что отрокам приходилось каждую тащить чуть ли не всем вместе. Быстро выбились из сил, но пришла неожиданная помощь — появились на берегу люди в белых балахонах.
Это были местные жители, прятавшаяся в лесу мордва. Один из парней вполне внятно изъяснялся по-русски:
— Думали сперва, что татарва тонет, радовались. Потом глядим — соседи наши по несчастью, русичи, хотим подсобить вот.
Василий слышал, что есть такой народ — мордва, знал, что степняки принуждают их воевать против русских, а потому представлял их себе по внешности примерно такими, как татары. Оказалось, что они точно, как владимирские или вологодские мужики, рыжеватые и русые, с глазами светлыми, синими и серыми.
Вытащить лодки на отмель — это было полбеды. Главное, не случилось ли чего с деньгами, с драгоценностями и мехами, что на подарки ханам, их женам да ханским приспешникам приготовлены? Да и пропитание не испортилось ли?
Все сундуки с подарками оказались на месте, но раскрывать их не решились до места уж. Своя одежда — как на смех: зимняя сухая, а летняя до нитки промокла, сверху лежала. Благовония, что во флаконах были, сохранились, а мыло раскисло. Корчаги с вином и медом уцелели, ничего не случилось со свиными и медвежьими копчеными окороками, вареньями, соленьями, маслом, и лук с чесноком и укропом в сохранности, однако хлебы, ковриги, пряники размокли.
Запалили огромный костер, встали возле него по окружью. Кто подол рубахи задирал спереди, потом — повернувшись задом, а кто порты и вовсе снял, держа их перед собой, чтобы быстрее на жару провяли. Иные, увлекшись или Перестаравшись, вдруг спохватывались, подпрыгивали, ровно ужаленные, и растирали, ойкая и морщась, припаленное место.
Мордвы, глядя на это, умирали со смеху, подавали наперебой советы, которых никто не понимал, а толмач ихний молодой смущенно фыркал и крутил головой, стесняясь переводить соленые шутки соплеменников:
— Говорят, если что пропечено хорошо, то уж не отвалится.
Путешественники, радуясь, что беда минула, тоже шутили, смеялись, рассказывали разные байки.
— Я вот на Крещение по воду на Москву-реку пошел да в прорубь и ухнулся! Бегом-бегом домой, прибег, хвать — лапти снаружи льдом поросли, а внутри сухонькие, так что и портянки сушить не надо было.
Верят, нет ли, но сердца полны благодушия, соглашаются да еще и поддерживают.
— Эт-то бывает…
— Да еще как бывает-то! Он, лапоть-то русский, воду не пропускает, хоть как окунай его.
— А наш взять мордовский лапоть, — вставил толмач и надолго замолчал в размышлении. Все с удивлением глядели на него. — Еще лучше, — закончил он с глубокой убежденностью и остался очень доволен.
Его не оспаривали. Только искали, что бы еще такое свое похвалить. Хотя мордвы, в свою очередь, тоже ничего не понимали, но слушали с большим интересом. Такое опасное приключение, к тому же благополучно закончившееся, сильно их развлекло.
— А угодник наш святой Никола ходит по морю, абы мы посуху, без лаптей идет, а ноги не замочит.
— Сбыточное дело.
— Не только Никола, и простые смертные ходили…
— Бывает!
— Всякое бывает! — подтвердил и молодой мордвин, поддерживая тем самым приятную беседу.
— А я слышал, будто Спаситель наш Христос самолично на поле Куликовом был? И поганый татарин зарубил его будто бы… Правда, нет ли?
Вопрос всех озадачил. Установилась тишина. Ее нарушил располагавшийся чуть в сторонке под кустами шиповника боярин Александр Минич:
— Я тоже об этом слышал, однако то был не Христос, а человек Божий Аверьян. И с ним двенадцать «апостолов».
— И я знал Аверьяна. Никакой он не Христос, а обманщик и вертун, царствие ему небесное.
— Нет, нет, он все-таки будущее прозревал, победу над Мамаем предрек. И смерть свою провидел, когда мы в Москве собирались в поход.
— Верно! И еще говорят, что душа Аверьяна сейчас в других Христов воплотилась, они ходят по Руси, может, и среди нас вот есть…
— Среди нас нет. Их сразу видать: руками плещут, бьют себя да приговаривают: «Хлыщу, хлыщу, Христа ищу. Сниде к нам, Христе, со седьмого небесе, походи с нами, Христе, во святом кругу, сокати с небес, сударь Дух Святый!
— И в Нижнем есть, я видел, такие христовщики[43].
Волжский берег стал похож на базар — разложили да развесили барахло свое и с себя все поснимали. Строгий Федор Андреевич Кошка велел отрокам отдельно, в сторонке, вешать на кустах да поваленных деревьях свои мокрые порты и рубахи, лапти и портянки.
Стоянку разбили основательную — не шалаши на скорую руку рубили, а землянки обустраивали теплые и от зверья хоронящие.
У котлов со вкусно дымящимся варевом рассаживались молча, усталость и досада постепенно уходили совсем, уступая место отдохновению — слава Богу, все обошлось благополучно. Пригласили трапезовать и мордву, а у тех уж и ложки наготове — выдергивают из-под онуч, обтирают заскорузлыми пальцами и дуют, чтобы уж вовсе чистыми были. Но и сами они явились не с пустыми руками — угощали лесными орехами, сушеной малиной, сотовым медом.
Умевший говорить по-русски молодяк пожаловался, что Орда обдирает их, как жадный и неумный мужик липку, дочиста:
— Чтобы каждый взрослый и маленький давал им одну шкуру медведя, одну шкуру черного соболя, одну шкуру черного бобра, одну шкуру лисы. А всякий, кто не даст, должен быть отведен в Орду и обращен в их раба. — Узнав, что русские держат путь В Сарай, попросил: — Братца моего не встретите ли, если что? Кличут его Кавтусем, а из себя рыженький, вот как эти, ну прямо точь-в-точь как они, — И показал на братьев Некрасовых.
Василий обещал поискать Кавтуся, а у самого опять заклешнило сердце, подумал малодушно: «Хоть бы подольше не добраться до него, проклятого этого Сарая».
Бушевала Волга в том месте, где впадала в нее Кама.
Никак не может Кама смириться с тем, что ее притоком называют, а не главной рекой, бунтует и не хочет признавать, что дальше к Каспию ведет ее Волга, а не она Волгу. И такой тут получается у рек сильный спор, такая сшибка, что после этого обе они даже и направление меняют и, слившись, текут, не смешивая вод: слева идет желтая вода Камы, справа вдоль гористого берега — исконно волжская голубая. Но через два дня совместного пути, длиной в двести с лишним верст, покоряется Кама, идет в обнимку с сестрой, а еще через три дня признает ее старшей и послушно идет следом: узкие каменные ворота на пути, не протиснуться сразу двоим.
На правом берегу высились два утеса со стесанными вершинами, а затем горы пошли сплошной массой, и лишь изредка их прерывали узкие буераки. Ни деревни, ни отдельной хижины — мертвые берега. Только гудят на утесах верхушки меднотелых сосен. Посматривают иногда с любопытством на длинный караван медведи, мелкие до того, что Судислав Некрасов, успевший в свои двадцать лет поднять на рогатину больше десятка подмосковных бурых зверюг, сказал, что здешних следует считать двух за одного и что на охоту можно идти и без рогатины, ножика достаточно. Замирали на ветках от любопытства белки — не рыжие, как в северных лесах, а именно белые. Мелькали порой волки, лисы, зайцы — много было здесь зверья.
Горы так сжали Волгу, так сбили ее многоводье, что она изогнулась дугой и, не умея спрямить путь, желая наверстать упущенное из-за этого петляния меж утесов, устремлялась с удвоенной силой. И днем кормчим много забот, а в темноте и вовсе страшно о камни разбиться — решили ночи проводить на берегу.
Данила Феофанович Бяконтов говорил, что есть тут в одном месте на левом берегу небольшое поселение русских людей. Когда-то ехал в Орду его дядя митрополит Алексий, остановку сделал, а из чащи дремучего леса вышел человек, сказал, что он из ордынского плена бежал да и поселился тут. Алексий подарил благочестивому отшельнику Самару — чашу свою личную, благословил на подвиг и пререк, что со временем здесь станет город, в коем просияет благочестие, и оный никакому разорению подвержен быть не может. Там и хотелось Даниле устроить ночлег, да не подгадали засветло, пришлось остановиться меж крутых неприступных гор, крепких и молчаливых, стоящих здесь, как видно, со дня сотворения мира. Свидетелями многих, очевидно, событий довелось им быть, во многие тайны посвящены они, а сколько им еще предстоит увидеть и узнать!.. И есть ли где-то еще горы более высокие и более крепкие? Наверное, есть: Киприан рассказывал про Кавказские горы, которые простираются через всю Азию от Индийского океана до Таврии[44]. Там такие хребты и вершины, что о них облака спотыкаются.
А эти Волжские горы видели митрополита Алексия, значит… Василий помнил, как хоронили его морозным февральским днем, как безутешен был отец. Алексий был столь высокочтим народом, а великий князь любил его столь сильно, что больше никого не надеялся найти в замену. И может, потому только он с Киприаном так несправедливо обходится?
Лодки заводили в заливчики и расщелины, учаливали прямо за камни или прибрежные полузатопленные деревья. А спать решили в пещере.
С воды — небольшая расселина, можно даже и не заметить. Лезть в нее пришлось согнувшись. Но внутри оказалось просторно, даже Боброк не доставал рукой до потолка. Голоса отдавались гулко, как в храме.
Запалили факел — пещере конца не видно было, а посредине озеро, возле которого вход в новое подземелье, еще более глубокое. Стены бледно-синерозового цвета, волнистая их поверхность отражает огонь факела миллионами звездочек. Кажется, что эти сказочные недра земли еще более древни и загадочны, чем выросшие над ними горы.
Из второй пещеры был выход на сухой высокий берег. Это место и стали обживать.
На противоположном берегу высился, все вокруг подавляя, величественный, словно храм, и, как храм, белокаменный курган.
— Батый, когда пошел на нашу землю, то велел своим воинам высыпать на этом месте по шапке земли. Вон сколько, значит, их было! — бросил небрежно Ждан, удивив всех: каждый сразу стал прикидывать, сколько же шапок надо.
— Но это не вся земля, что была насыпана. На возвратном пути Батый приказал взять по одной шапке земли. Мало, стало быть, возвращалось с Руси, вон только маленько верхушку срезали да бока ощипали, — также между делом, ломая сухостой для костра, добавил Фома.
Василий с сомнением смотрел на крепкие, могучие скалы: как их ощиплешь, как это шапкой наковырять можно, шеломами нешто?
Боброк словно угадал его мысли:
— Это сказка хорошая, а вот я побывальщину скажу про этот курган… Земля эта испокон века была русская. Подползли к ней орды Чингиса, раскинули шатер на горе. Это была самая большая гора, а Чингисхан мнил себя самым великим на земле и не терпел, чтобы кто-то был еще величественнее, чем он. Весь мир он хотел завоевать. Напился черного молока — кумыса — и хвалится, а гора ему и говорит: «Если ты такой сильный, перебрось меня через Волгу к братьям, видишь, я тут, на левом берегу, одна, скучно мне». Хан согласился, созвал всю свою орду, велел рыть гору и переносить на другой берег. Налетели татарове, как саранча, облепили всю гору, каждый выступ. Недели, месяцы проходят, с неба белые мухи летят, хану холодно в шатре, кругом могилы, кладбище огромное тех, кто с кручи сорвался. Все копья и мечи поломали, всех своих верблюдов, которые им заместо лошадей и коров служили, съели, потом и за лошадей своих принялись. Хан от злости желтее воска на личность сделался. Вон видите, чуть только бока и поцарапали, а Русь-гора как стояла, так и стоит, и стоять будет.
— Так и это небось не побывальщина, а баснословие одно, — сказал Кошка.
Дмитрий Михайлович озадачил их своим ответом:
— Что побывальщина, что баснословие, все равно это правда. Даже если кто-то и придумал все это, оно живет в памяти людей, а значит, стало уже былью.
Василий долго не решался спросить Боброка, все крутился возле, пока тот сам обратился:
— О чем, княжич, тужишь?
— Да вот сказал ты, что и выдумка может быть правдой. Вздор это.
— Нет, княжич, не вздор.
— Как же не вздор! Вот возьмет кто-то и насочиняет небылиц про тебя или про меня. Или… про отца моего…
И опять все понял проницательный Боброк, обнял Василия за плечи, прошелся с ним к обрыву. Под ногами внизу с тихим шелестом накатывались на отлогий каменистый берег волны, отливали назад, оголяя галечный приплесок, и, собравшись с силами, снова осаждали неприступный утес.
— Если кто-то придумает похвальную сказку про меня или, наоборот, пустит наветное слово, ядом напитанное, про меня же, про тебя или… самого великого князя, то в людской молве или монастырском свитке будет жить правда обо мне, о тебе, о твоем отце, а еще о том, кто эту сказку или клевету сочинил и другим передал, это будет правда о времени. И эта правда важнее, особенно для тебя, — тут Боброк сильный, с большим значением нажим сделал, — чем то, как было на самом деле. Помыслы человеческие надо учиться понимать и предугадывать.
— Но чтобы предугадывать помыслы, надо знать, как все истинно, непридуманно было, — возразил Василий.
Боброк и так-то был серьезен, а сейчас даже озадачился. Внимательно всматривался в глаза Василию, ответил как-то рассеянно:
— Молодец, княжич… Сколько тебе, двенадцать-тринадцатый? Верно, что ум да смелость не ждут, пока борода вырастет. Молодец. Это верно, это так: лучше всего и то и другое знать. Хотя бы стараться узнать.
С этого вечера, заметил Василий, радуясь и не смея верить своему наблюдению, Боброк стал так же относиться к нему, как относился четыре года назад, когда они были вдвоем на охоте и когда отец уходил на Вожу, — как к равному, как к другу и почти как к родному. Тогда, четыре года назад, Василий чувствовал себя бесконечно счастливым, и сейчас вдруг пришло к нему успокоение, исчезло грызшее всю дорогу беспокойство, хотя чужеземная, враждебная страна уже началась, уже пришлось однажды и раскошелиться, чтобы откупиться от ордынских стражников Увекской заставы, а до ордынской столицы оставалось всего шесть-семь суток плавания.