В самом широком и наиболее возможном смысле слова, человеческое «Мое» обозначает полную совокупность всего, что человек может назвать своим, т. е. не только свое тело, свои физические возможности; но и свою одежду, свой дом, свою жену и детей; предков, друзей, репутацию, работу; свою землю и своих лошадей, а также свою яхту и свой счет в банке.
Аппетиты разыгрались, и они начали покупать. Они увлеклись покупками, забросив все другие дела; как класс, они только и говорят, и думают, и мечтают что о приобретениях.
Колледж был основан по совету и при участии любимой жены Основателя, чтобы давать образование и воспитание женщинам из высшего и среднего классов.
Теперь давайте обратимся к тем, кого демократизация, пожалуй, напугала. В течение девятнадцатого века, бывшего веком буржуазных завоеваний, члены преуспевавших средних классов верили в достоинства своей цивилизации, были вообще уверены в себе и в своей жизни и не испытывали, как правило, недостатка в деньгах; но только в конце столетия они стали жить, как говорят, «комфортабельно», имея в виду физические удобства. До этого времени они тоже жили достаточно хорошо, в окружении красивых и прочных вещей, имевшихся у них в изобилии; хорошо одевались, и вообще, могли позволить себе все, что, по их мнению, было необходимо людям их положения, но не нижестоящим; потребляли немало (пожалуй, даже в избытке) еды и напитков. И еда, и напитки (по крайней мере, в некоторых странах) были превосходными: выражение «буржуазная кухня» было во Франции похвалой гастрономическим вкусам. Да и в других странах жилось неплохо. Правда, дома были устроены неудобно и непрактично, но этот недостаток восполнялся обилием прислуги. Все же буржуазия не была вполне довольна. Только в самом конце XIX века буржуазное общество создало такое материальное обеспечение и такой стиль жизни, которые действительно удовлетворяли потребности класса, составлявшего его основу и состоявшего из деловых людей, из людей свободных профессий, из высших государственных чиновников и из членов семей всех этих людей, которые не стремились (или не надеялись) занять положение аристократов или получать слишком большое вознаграждение за свой труд, но которые, конечно, занимали гораздо более высокое общественное положение, чем те, для кого покупка одной какой-либо вещи означала, что нужно надолго забыть о приобретении других.
Парадоксы «самого буржуазного» столетия заключались в том, что принятый образ жизни стал «буржуазным» сравнительно поздно; что он был принят сначала на окраинах, а лишь потом — в центре капиталистического мира; и что в своем истинно буржуазном виде он существовал лишь в течение коротких периодов. Возможно, что эти обстоятельства объясняют, почему еще живущие современники того периода с грустью вспоминают о нем, как об ушедшей «прекрасной эпохе». Поэтому стоит начать обзор событий, случившихся в то время в жизни средних классов, именно с рассмотрения указанных парадоксов.
Первой принадлежностью нового образа жизни являлся загородный дом с садом, служивший в течение долгого времени типичным показателем буржуазных привычек его хозяев (либо свидетельством их социальных устремлений). Подобно многим другим предметам буржуазного общества, он появился сначала в Британии, являвшейся классической страной капитализма. Первые образцы таких домов, построенных, например, архитектором Норманом Шоу в 1870-х годах, возникли в зеленых пригородах больших городов (таких, как Бедфорд-парк под Лондоном) и служили удобными, хотя и не слишком богатыми жилищами для людей среднего класса. Целые поселки таких домов, предназначенных для более богатых хозяев, чем в Британии, были выстроены в пригородах многих европейских столиц: например, в районах Грюневальд и Далем в Берлине или Коттедж-фиртель — в Вене. Постепенно такими домами были застроены пригороды и окраины больших городов, где жили люди средних классов, занимавшие невысокое общественное положение; затем, стараниями строителей, гнавшихся за прибылью, и архитекторов, идущих на поводу у моды, они заполонили улицы небольших городов и городков; а позднее, уже в XX веке, образовали кварталы муниципальных домов для хорошо оплачиваемых рабочих. В идеале дом для людей среднего класса представлял собой не городской особняк, выходящий фасадом на оживленную улицу, а деревенский дом, приспособленный для проживания в городе, или, скорее, за городом, окруженный небольшим парком или садом; т. е. своего рода «виллу» или хотя бы «коттедж», обсаженный деревьями. Такое жилище было мечтой очень многих людей, хотя оно и не отвечало особенностям жизни в городах, находящихся за пределами англосаксонских стран. Подобная «вилла» отличалась от своего прообраза, т. е. загородного дома дворян или знати, одной важной особенностью (помимо, конечно, более скромных размеров и цены, которые можно было варьировать по обстоятельствам), а именно: она предназначалась для удобного частного проживания, а не являлась символом богатства и общественного положения ее хозяина. Поселки, состоявшие из таких домов, располагались обособленно и предназначались для людей одного класса, что облегчало устройство всех необходимых удобств. Изолированность таких озелененных городков и пригородов традиционно сохранялась стараниями идеалистически настроенных архитекторов-планировщиков англосаксонской школы, создававших для своих заказчиков из среднего класса отдельные районы, где их не беспокоили люди более низкого общественного положения. Жизнь буржуазии в таких обособленных поселках являла собой нечто вроде «массового бегства» от общества и показывала, сама по себе, желание буржуазии отстраниться в какой-то степени от роли правящего класса. Вот как напутствовал своего сына один богач в Америке в 1900-е годы: «В Бостоне ничего хорошего нет; он славится разве что чрезмерными налогами да политическими скандалами. Когда женишься — строй дом в пригороде и там живи: вступай в местный клуб и организуй свою жизнь так, чтобы у тебя было три основных занятия — твой клуб, твой дом и твои дети»{149}.
Такой дом представлял собой полную противоположность традиционному дворянскому загородному особняку или дворцу, или роскошным виллам, построенным крупной буржуазией, желавшей соперничать с прежними богачами или хотя бы подражать им; здесь можно вспомнить виллу Хюгель, принадлежавшую семейству Круппов; или дворцы Банкфилд и Бель Вю английских богачей, возвышавшиеся над дымными городками сукновалов в графстве Галифакс. Такие постройки олицетворяли власть. Их назначением было показать огромные возможности и престиж членов правящей элиты и их превосходство над другими членами общества и над нижестоящими классами; а также служить центрами организации деловых связей и процесса управления. Граф Джон Кроссли пригласил в свой особняк 49 своих коллег из Административного совета графства Галифакс, чтобы отметить свое пятидесятилетие, которое праздновали 3 дня; там же он принимал принца Уэльского по случаю ввода в эксплуатацию здания городского управления в городе Галифакс. В таких домах частная жизнь была неотделима от общественной, включавшей дипломатические, политические и социальные мероприятия, устройство которых требовало иногда поступиться домашним покоем. Особняк Акройдов имел большую парадную лестницу, поднимавшуюся вдоль стены, украшенной росписями на темы античной мифологии; банкетный зал, с художественной росписью по стенам; столовую, библиотеку и девять комнат для гостей, и целую пристройку для слуг; вряд ли все это предназначалось только для семейного пользования{150}. И если дома землевладельцев демонстрировали согражданам богатство и влияние их хозяев, то им не уступали и жилища промышленных магнатов в городах. Облик и одежда буржуа, жившего в городе, должны были соответствовать его общественному положению, которое подтверждалось и подчеркивалось выбором места жительства, размером квартиры, ее этажом, количеством слуг и кругом знакомых. Один бизнесмен, живший во времена короля Эдуарда и зарабатывавший на биржевых сделках, вспоминал, что дом его семьи, расположенный по соседству с Кенсингтон-гарден, уступал дому графов Форсайт, потому что из его окон был плохо виден парк; все же место его расположения было достаточно престижным. В доме не проводились мероприятия лондонского зимнего светского сезона, но все же мать семейства регулярно принимала гостей и устраивала вечерние приемы, на которых играл венгерский оркестр, приглашенный из универмага Уитли, а в мае и в июне почти ежедневно устраивались обеды с приглашением гостей{151}. Так частная жизнь тесно переплеталась с общественной.
Люди средних классов доиндустриального периода жили гораздо более скромно, соответственно своему скромному общественному положению, либо по причине религиозных убеждений, не говоря уже о необходимости делать сбережения. Безудержный экономический рост, пришедшийся на середину XIX века, дал им возможность преуспеть, но при этом заставил следовать нормам общественного поведения, свойственным прежним элитам. Однако существовали обстоятельства (мы разберем 4 из них), способствовавшие укреплению менее формального, частного образа жизни, больше отвечавшего потребностям личности.
Первым из этих явлений была демократизация политики, подорвавшая общественное и политическое влияние буржуазии вообще, и особенно ее самых выдающихся и самых могущественных фигур. В некоторых случаях буржуазия (особенно либеральная) была вынуждена уменьшить свое непосредственное участие в политических делах, где стали доминировать массовые политические движения или массы избирателей, отказывавшиеся признавать ее влияние и отстаивавшие собственные интересы. Хороший пример представляла буржуазия Вены конца XIX века, точнее, ее еврейскими средний класс, потерявший свое влияние на германоговорящее население и не обеспечивший себе поддержку со стороны либеральной буржуазии нееврейской национальности{152}. Подобную ситуацию описал Томас Манн в своем романе «Семья Будденброков»; он сам происходил из аристократии старинного ганзейского города и рассказал о том, как буржуазия теряла свое влияние в политических делах. Другой пример: известные семьи Кэботов и Лоуэллов в Бостоне сохранили большое влияние на государственную политику, но потеряли контроль над политикой властей Бостона по отношению к ирландцам. В 1890-х годах рухнула политика патерналистской «фабричной культуры» в Северной Англии, в рамках которой рабочим разрешалось вступать в профсоюз, но они должны были разделять политические взгляды своих работодателей и праздновать их юбилеи. Одной из причин укрепления Лейбористской партии после 1900 года была та, что местная буржуазия, контролировавшая положение в рабочих избирательных округах, отказывалась уступить кому-либо право назначения местных «нотаблей», выдвигая людей из своей среды, проходивших в 1890-е годы в парламент и в советы округов. Получалось, что когда буржуазия пыталась сохранить свое политическое влияние, она способствовала скорее мобилизации своих соперников, а не сплочению своих сторонников.
Второе явление заключалось в ослаблении привязанности буржуазии, пожинавшей плоды своего успеха, к прежним пуританским ценностям, которые были так полезны ей в прошлом, в период накопления капитала, и так помогли ей утвердить свое классовое самосознание, путем противопоставления как праздным и безвольным аристократам, так и ленивым пьяницам-рабочим. К тому времени, которое мы здесь разбираем, настоящие буржуа уже сколотили себе хорошие состояния. Деньги поступали не обязательно в качестве прибылей от какого-то производства; это могли быть регулярные выплаты по «ценным бумагам», подтверждавшим сделанные «инвестиции», природа которых бывала довольно туманной, даже если они относились не к какому-то отдаленному району земного шара, а к графствам, расположенным вблизи Лондона. Нередко эти бумаги наследовались или передавались неработавшим сыновьям или родственницам. Значительная часть буржуазии в конце XIX века представляла собой «класс отдыхающих», по выражению американского социолога Торстена Веблена, описавшего это явление в своем труде «Теория»{153}. Тем же, кто действительно «делал деньги», не приходилось тратить на это слишком много времени, особенно если они работали в банках, финансовых учреждениях или занимались игрой на бирже. По крайней мере у тех, кто жил в Британии, оставалась еще масса времени для других занятий. Короче говоря, многие были озабочены не тем, как заработать деньги, а тем, как их потратить. Конечно, не все могли тратить так много, как сверхбогачи, для которых то время было поистине «прекрасной эпохой». Но и не слишком состоятельные люди могли позволить себе наслаждаться удобствами и радостями жизни.
Третьим важным явлением, характеризовавшим жизнь буржуазии, было ослабление семейных связей, которое выразилось в виде определенной эмансипации женщин (см. гл. 8). Кроме того, оформился достаточно обособленный и независимый общественный слой «молодежи», составленный из людей, перешагнувших возраст подростков, но еще не женившихся (не вышедших замуж); появление этого слоя оказало мощное воздействие на литературу и искусство (см. гл. 9). С этого времени слова «молодой» и «современный» стали почти синонимами, а слово «современность» стало подразумевать прежде всего перемены: обновление вкусов, обстановки, образа жизни. Указанные явления стали заметными среди процветавших слоев среднего класса во второй половине XIX века, особенно в 1880—1890-х годах. Они вызвали к жизни новые формы досуга (туризм, загородные поездки), как показано, например, в фильме Висконти «Смерть в Венеции»; в результате появились громадные отели, построенные в курортных местах, у моря или в горах, которые посещали и женщины, хотя наиболее подходящим местом для женщины в буржуазной семье оставался домашний очаг.
Четвертое явление этого рода состояло в существенном росте количества людей, принадлежавших (фактически, или только на словах) или желавших принадлежать к классу буржуазии; т. е. в росте рядов всего среднего класса. Всех его членов связывала, помимо прочего, определенная привязанность к домашнему уюту или по преимуществу домашний образ жизни.
В то же самое время демократизация, рост сознательности рабочего класса и явление «социальной мобильности» вызвали к жизни проблему формирования классового самосознания тех, кто принадлежал (или хотел принадлежать) к тому или иному слою среднего класса. Известно, что определение класса буржуазии является довольно трудным делом; к тому же демократизация и рост рабочего движения заставили тех, кто принадлежал к этому классу, отрицать публично само его существование и даже существование классов вообще, потому что слово «буржуазия» приобрело со временем ярко отрицательную окраску (см. «Век Капитала», гл. 13). По этой причине во Франции некоторые говорили, что революция вообще отменила существование классов; а в Британии — что классы не являются замкнутыми кастами и не существуют с точки зрения социологии, поскольку строение общества является настолько сложным, что не допускает подобных упрощений. В Америке видели опасность не в том, что народные массы осознают себя как класс трудящихся и противопоставляют себя классу эксплуататоров, а в том, что они, согласно конституционному праву равенства, могут объявить себя принадлежащими к среднему классу, уменьшив тем самым преимущества элиты, и поставить под сомнение правильность распределения богатства. Социология, являясь академической наукой, созданной в период 1870–1914 годов, до сих пор страдает от бесконечных и безрезультатных споров по поводу классов общества и классовой принадлежности, вызванных стремлением практиков к классификации населения в соответствии со своими политическими убеждениями.
Кроме того, возросшая социальная мобильность и уменьшение роли традиционных иерархий затрудняли точное определение того, кто принадлежал, а кто не принадлежал к среднему классу и «состоятельным слоям» общества, и делали весьма зыбкими границы промежуточных общественных слоев. В некоторых странах, например, в Германии, придерживались старой классификации, по которой буржуазия делилась на 2 вида: на обладателей собственности и на тех, кто получил буржуазный статус с помощью высшего образования; затем шел средний класс (или «состоятельные слои общества»), а еще ниже — мелкая буржуазия. В других странах Западной Европы было немало любителей обыкновенного манипулирования терминами «крупный» и «мелкий», «верхний» и «нижний», в сочетании с терминами «класс» и «буржуазия», без четкого определения границ между этими категориями, что не давало возможности разобраться, кто же к чему, собственно говоря, принадлежит.
Главная трудность заключалась в том, что увеличивалось число желавших приписать себе буржуазный статус, поскольку буржуазия, в конце концов, была высшим слоем общества. При этом социальный статус старой землевладельческой знати в развитых капиталистических странах заметно понизился, даже там, где она не была лишена своих юридических привилегий (как во Франции), или где ее вообще оставили в покое (как в Америке). Даже в Британии, где в середине XIX века она сохраняла выдающееся политическое влияние и громадные богатства, ее значение все-таки уменьшилось. Так, в 1858–1879 гг. в Британии из всех миллионеров, умерших за это время, помещики составили 80 % (117 человек); в 1880–1899 гг. их было несколько больше 30 %; в 1900–1914 гг. их доля еще уменьшилась{154}. До 1890 года аристократы составляли в Британии большинство всех правительственных кабинетов. После 1893 года их не было в правительстве ни одного. При этом аристократические титулы оставались в почете, даже в тех странах, где от них официально отказались: так, богатые американцы, которые не могли приобрести их для себя, стали «покупать» их в Европе, выдавая своих дочерей замуж с большим приданым за аристократов — обладателей титулов; например, дочь Зингера, известного фабриканта швейных машин, стала принцессой де Полиньяк. Тем временем монархии, даже самые древние и разветвленные, пришли к убеждению, что деньги стали таким же весомым признаком знатности, как и само аристократическое происхождение. Германский император Вильгельм Второй считал удовлетворение страсти миллионеров к орденам и титулам одной из своих обязанностей как главы государства, но ставил при этом условием пожертвования на благотворительные цели. Возможно, он брал пример с Британии{155}. Там в период 1901–1920 годов звание лорда-пэра получили 159 человек (не считая военных); из них 66 человек были бизнесмены (из которых около половины — промышленники); 34 человека — люди разных профессий, в основном юристы; и только 20 человек были связаны с земельной собственностью{156}.
Итак, границы между буржуазией и аристократией были нечеткими; но такими же были и границы между буржуазией и нижестоящими классами. Это не относилось к «старым» нижним слоям среднего класса, состоявшим из независимых ремесленников, мелких торговцев и т. п. людей, объединявшимся общим названием — «мелкая буржуазия». Масштабы их деятельности четко определяли их низкий социальный уровень, что противопоставляло их настоящей буржуазии. В связи с этим, например, программа французской Радикальной партии представляла собой серию вариаций на тему: «мелкий — это замечательно!»; слово «мелкий» то и дело звучало с трибуны съездов этой партии{157}. Ее врагами были «крупные»: крупный капитал, крупная промышленность, крупные финансисты и торговцы. Сходную позицию, только с националистическим антисемитским правым уклоном, занимали их германские коллеги, которых с 1870-х годов подстегивала быстрая и неотвратимо наступавшая индустриализация их страны. Если поглядеть со стороны, то представителей мелкой буржуазии отделяла от буржуазного статуса не только их «мелкость», но и сам характер их занятий (даже если они владели достаточно большим состоянием). Но тут (в 1880-х годах) произошли коренные преобразования в системе общественного распределения товаров, и это внесло коррективы в социальную обстановку. Например, слово «бакалейщик» имело всегда презрительный оттенок в устах представителей верхних слоев среднего класса; но как раз в тот период сэр Томас Липтон (сделавший состояние на продаже фасованного чая), лорд Ливергульм (разбогатевший на продаже мыла) и лорд Вестэй (продажа мороженого мяса) купили себе титулы и паровые яхты.
Определение границ между классами стало еще более трудным делом с появлением «третьего сектора» экономики, в котором трудились наемные работники государственных и частных контор и учреждений; их положение носило явно подчиненный характер, и работали они за зарплату (хотя она и называлась «денежным содержанием» или «окладом»); но при этом их труд также явно не требовал тяжелых физических усилий, основывался на применении специального образования (хотя и скромного), а главное — эти люди (мужчины, нередко — и женщины) совершенно не признавали себя частью рабочего класса и старались (иногда — ценой материальных жертв) вести респектабельный образ жизни, присущий среднему классу. Попытки отграничения этого нового «нижнего слоя среднего класса», состоявшего из конторских служащих, от слоев, включавших представителей высокооплачиваемых профессий и бизнесменов, пользовавшихся услугами менеджеров и других наемных работников, приводили к новым социальным проблемам.
Оставляя в стороне сам факт появления нового «нижнего слоя среднего класса», можно было ясно видеть, что вообще стало быстро расти число людей, вступающих (или желавших вступить) в средний класс; в связи с чем возникли новые проблемы разграничения социальных слоев и определения статуса их представителей; и это было нелегко сделать ввиду неопределенности соответствующих теоретических критериев. Трудно было установить, что же определяет принадлежность к буржуазии — легче было определить принадлежность к знати (родственные связи, наследственный титул, владение землей) или к рабочему классу (физический труд, получение зарплаты от нанимателя). Все же критерии, действовавшие в середине XIX века, были достаточно четкими (см. «Век Капитала», гл. 13). Так, к буржуазии относились: высшие государственные служащие, получавшие крупные оклады; обладатели капитала или доходов от капиталовложений и/или те, кто действовал в качестве независимых предпринимателей, использовавших труд наемных работников; затем — представители «свободных профессий», имевшие собственное «дело». Важно отметить, что согласно британскому налоговому законодательству и «прибыль» и «гонорар» подпадали под один и тот же параграф. Однако ввиду перемен, описанных выше, указанные критерии стали менее полезными для определения (в экономическом и в социальном смысле) настоящих представителей класса буржуазии, растворившихся в массе средних классов, которая еще расширилась за счет претендентов на этот статус. Взять тот факт, что не все люди среднего класса имели капитал; но ведь капиталом (по крайней мере, в начале карьеры) не обладали и люди истинно буржуазного статуса, использовавшие в качестве начального ресурса высшее образование; и число таких людей постоянно росло. Так, во Франции в 1866–1886 гг. было около 12 000 врачей (с небольшими колебаниями по годам), а к 1911 г. их стало около 20 000; в Британии в 1881–1901 гг. количество врачей выросло с 15 000 до 22 000 человек; а количество архитекторов — с 7000 до 11 000 человек; в обеих странах темпы роста указанных групп опережали темпы роста взрослого населения. Отнюдь не все эти люди были предпринимателями и работодателями (разве что использовали слуг){158}. Но кто же мог сказать, что, например, менеджеры, получавшие крупные оклады (и составлявшие существенную часть крупного бизнеса того времени), не относятся к классу буржуазии; тогда как владельцев незначительных устаревших частных предприятий уже никак нельзя было отнести к категории буржуа (как подтверждал германский эксперт в 1892 г.){159}.
Большая часть всех слоев среднего класса имела одну общую черту, а именно: социальную мобильность в прошлом или в настоящем (не зря они были порождением эры, наступившей после «двойной революции (см. «Век Революции», Введение). Как заметил один французский аналитик: «В социологическом отношении средние классы состояли, в основном, из семей, находившихся в процессе социального подъема, тогда как класс буржуазии состоял из тех, кто уже «прибыл на вершину своих возможностей или на удобное ровное место»{160}. Однако подобные высказывания дают представление лишь об отдельных фазах процесса, правильный образ которого может передать лишь подробное исследование. Люди нового социального слоя, в котором один из его представителей, Гамбетта[49], видел главную опору режима Французской Третьей республики, не прекращали движения вперед даже после своего «прибытия». Гамбетта был одним из них и сделал карьеру, не имея ни собственности, ни своего бизнеса; он добился и влияния, и доходов с помощью средств демократической политики{161}. В свою очередь, разве не изменился характер буржуазии ввиду ее «прибытия»? Ведь типичными представителями этого класса стали люди, жившие праздно на унаследованные семейные богатства и отвергавшие иногда те ценности и род деятельности, которые все еще составляли сущность их класса.
Впрочем, не эти проблемы волновали тогда экономистов. Экономика развитых стран Запада, основанная на частных предприятиях, работавших с целью получения прибыли, обеспечивала их полное превосходство; поэтому не имели большого значения рассуждения о том, кто именно входит в класс буржуазии. Например, с точки зрения экономистов, принц Хенкель фон Доннерсмарк, бывший вторым по богатству человеком Германии (после Круппа), являлся, по своей социальной функции, капиталистом, потому что 90 % своих доходов он получал от принадлежавших ему угольных шахт, промышленных предприятий и банков и от сделок с недвижимостью, не говоря уже о прибылях с капитала, которых набегало на 12–15 млн марок. Этому не противоречил его статус потомственного аристократа, который тоже оставляли за ним историки и экономисты. Проблема определения буржуазии как известной группы людей, а также проблема определения границы между буржуазией и «нижними слоями среднего класса» не была прямо связана с анализом капиталистического развития того периода (хотя некоторые экономисты полагали, что экономическая система зависит от личных мотиваций индивидуумов, являющихся частными предпринимателями, отражая при этом, конечно, и структурные изменения капитализма; поэтому изучение буржуазии могло бы пролить свет и на формы организации экономики). (Были и такие теоретики, которые утверждали, что растущая бюрократизация и непопулярность ценностей частного предпринимательства, наряду с другими подобными фактами, могут подорвать роль предпринимателей и капитализма вообще. Этих взглядов придерживались Макс Вебер и Джозеф Шумпетер.)
Определение четких критериев принадлежности к буржуазии и к среднему классу было настоятельной необходимостью для тех, кто являлся или хотел стать членом этих классов; и особенно для тех, кто не имел достаточно денег, чтобы приобрести гарантированный статус уважаемого и привилегированного гражданина для себя и для своих детей. В рассматриваемый период существовало три таких основных критерия, значение которых возрастало, особенно в тех странах, где уже возникла неопределенность по вопросу о том, «кто есть кто?»[50]
Применение всех трех критериев должно было обеспечивать выполнение двух главных условий: 1) четкого указания отличий людей среднего класса от рабочих, крестьян и других лиц, занимавшихся физическим трудом; 2) четкого определения места в иерархии привилегированности, предусматривавшей возможность передвижения по лестнице социального успеха.
Первый критерий состоял в определении соответствия образу жизни и уровню культуры среднего класса; второй указывал на способ использования свободного времени; особое значение при этом имели занятия спортом и вид спорта (хотя спорт вошел в употребление сравнительно недавно); третьим и самым главным критерием было наличие официально принятого образования.
Главный смысл получения образования заключался не в его практическом использовании, хотя усилия, затраченные на приобретение общих и специальных знаний, хорошо окупались в эру расширения применения новой техники и технологий, разработанных на научной основе; к тому же образование открывало большие возможности профессионального роста, например, в самой системе обучения, которая постоянно расширялась. Однако прежде всего учеба должна была показать, что семья может позволить подростку учиться, а не принуждает его побыстрее начать зарабатывать на жизнь. Само содержание образования имело второстепенное значение: ведь знание латинского и греческого языков, на которые тратили массу времени ученики государственных школ в Британии, не имело почти никакого профессионального значения; не много практической пользы приносило и изучение философйи, истории, географии и письма, на которые отводилось 77 % времени обучения во французских лицеях. Даже в Пруссии, граждане которой отличались практическим складом ума, в гимназиях, имевших «классическую» программу обучения, было в 1885 году в 3 раза больше учеников, чем в «реальных гимназиях» и в «реальных высших школах», которые считались более современными и уделяли больше внимания технике. Кроме того, сама стоимость получения образования являлась показателем социального положения семьи ученика. Один прусский чиновник, подсчитавший с немецкой тщательностью все свои расхода на обучение детей, определил, что он потратил 31 % своих доходов за 31 год, чтобы дать образование трем своим сыновьям{162}.
До наступления периода, который мы здесь рассматриваем, получение официального образования, подтвержденное специальным дипломом, не являлось обязательным условием успешной карьеры отпрысков буржуазных семей; кроме тех, кто поступал на государственную службу или должен был сам обеспечивать себя с помощью полученной профессии; соответствующее обучение обеспечивали университеты, где для юных джентльменов были созданы все условия, чтобы они могли пьянствовать, распевать хором песни и заниматься спортом, не слишком заботясь о сдаче экзаменов. В XIX веке лишь очень немногие люди, занимавшиеся бизнесом, оканчивали хоть какое-нибудь учебное заведение. Существовавшая тогда во Франции Политехническая школа не особенно привлекала молодых людей из буржуазной элиты. В 1884 году один немецкий банкир, наставляя молодого, подававшего надежды промышленника, отозвался об университетском образовании и прочих «теориях» с полным пренебрежением, назвав их «забавой для ума, или средством развлечения в часы досуга, вроде хорошей сигары после обеда». Его совет состоял в том, чтобы сразу же заняться практическим бизнесом, и чем скорее, тем лучше; подыскать людей, способных оказать финансовую поддержку; познакомиться с деловой жизнью в США и набраться опыта; а получение высшего образования оставить для «технических специалистов», которых предприниматель сможет нанять, если сочтет это нужным. С точки зрения бизнеса это было проявлением здравого смысла, хотя такое отношение принижало значение специалистов. Поэтому, например, германские инженеры выступали с требованием обеспечения «достойного положения в обществе для инженеров, в соответствии с реальным значением их в жизни страны»{163}.
Школьное образование служило своего рода «пропуском» в средние и высшие слои общества и узаконенным средством обозначения границ между ними и низшими классами. В некоторых странах даже простое пребывание в учебном заведении до возраста не менее чем 16 лет являлось основанием для присвоения юноше в будущем звания офицера. Дети из семей средних классов были обычно заняты получением среднего образования до 18–19 лет, а затем, как правило, продолжали учиться в университете или в высшем специальном учебном заведении. Общее число учащихся оставалось небольшим, хотя в течение периода все же увеличилось количество учеников средних школ и резко возросла численность студентов высших учебных заведений. Так, в Германии за период 1875–1912 годов количество студентов более чем утроилось, а во Франции — выросло более чем в 4 раза за период с 1875 по 1910 год. Однако при этом во Франции в 1910 г. посещало среднюю школу менее 3 % всей молодежи в возрасте от 12 до 19 лет (или 77 500 человек), причем заканчивали школу только 2 %, и только 1 % успешно сдавали выпускные экзамены{164}. Германия, население которой насчитывало 65 млн человек, вступила в первую мировую войну, имея в корпусе резерва всего примерно 120 000 офицеров, т. е. около 1 % мужского населения в возрасте от 20 до 45 лет{165}.
И все же, какими бы скромными ни были эти цифры, они намного превосходили количество людей, входивших в состав правящих классов; так, в 1870-е годы в Британии было 7000 человек, которым принадлежало 80 % всех земель, находившихся в частном владении; представители всего 700 семей имели титул лорда-пэра. Таким образом, количество образованных людей явно превышало количество людей, необходимое для формирования всемирной сети неформальных и личных связей, с помощью которой буржуазия в XIX веке поддерживала определенный общий порядок в своей деятельности; причина такого положения состояла, во первых, в высокой степени локализации экономики, а во-вторых, в том, что религиозные и этнические меньшинства (французские протестанты; квакеры; унитарии; а также греки, евреи и армяне), для которых капитализм стал необходимой жизненной средой, создали свои собственные сети взаимного доверия, родственных связей и деловых операций, которые охватывали целые страны и даже континенты и океаны[51].
Такие неформальные сети охватывали самые верхушки национальной и мировой экономики и действовали весьма эффективно, поскольку количество участвовавших в них людей было очень незначительным, а такие отрасли экономики, как банковское дело и финансы, все больше сосредоточивались в немногих финансовых центрах, находившихся, как правило, в столицах главных капиталистических государств. В 1900-е годы сообщество британских банкиров, контролировавшее «де факто» весь мировой финансовый бизнес, включало в себя всего несколько десятков фамилий, обосновавшихся в небольшом районе Лондона: все они были знакомы между собой, посещали одни и те же клубы и светские приемы и все состояли в семейном родстве{166}. Синдикат «Рейн-Вестфалия», сосредоточивший в своих рамках почти всю сталеплавильную промышленность Германии, состоял всего из 28 фирм. Крупнейший из всех трестов, «Юнайтед стейтс стил», был образован путем неофициальных переговоров горстки людей, оформивших его создание во время послеобеденной беседы и игры в гольф.
Таким образом, настоящая крупная буржуазия, как старая, так и новая, не испытывала трудностей в деле самоорганизации своего слоя как элиты общества, пользуясь методами, освоенными до нее аристократией, либо прямо используя аристократию в этих целях (как это было в Великобритании). Там, где было возможно, успех в делах закреплялся вступлением в ряды знати; если же не удавалось заполучить аристократический титул для себя или своих детей, то можно было утешиться, ведя аристократический образ жизни. Было бы ошибкой видеть в этом просто капитуляцию буржуазии перед старыми аристократическими идеалами. Причина заключалась в необходимости укрепления социального престижа, что было необходимо как для буржуазии, так и для аристократии. Этой цели служило обучение детей в элитных учебных заведениях (как в Британии), с помощью которого обеспечивалось срастание аристократических идеалов с ценностями буржуазной морали, служившими и обществу, и государству. Далее, приверженность и принадлежность к аристократии определялась, в возраставшей степени, возможностью вести блестящий и дорогой образ жизни, требовавший денег (не обращая внимания на характер их происхождения). Деньги стали критерием знатности. Даже родовитый и по-настоящему знатный землевладелец, если он не мог вести принятый образ жизни и заниматься подобающей деятельностью, оказывался на задворках общественной жизни либо коротал свои дни в глухой провинции, где никому не было дела до его заслуг и потомственной знатности. Подобная ситуация и герои составили сюжет известного романа Теодора Фонтане «Der Stechlin» (1895 год), ставшего потрясающей элегией, посвященной жизни и идеалам старой аристократии княжества Бранденбург (в Германии).
Крупная буржуазия использовала в своих целях как сам институт аристократии, так и разработанный аристократами механизм отбора элиты. Школы и университеты служили средствами общественного отбора для тех, кто был вынужден изо всех сил карабкаться вверх по социальной лестнице, а не для тех, кто уже сидел на вершине. Система иногда позволяла, например, сыну садовника из Сэйлсбери поступить в Кембриджский университет и получить ученую степень, а его сыну — окончить школу в Итоне и Королевский колледж и стать известным экономистом: именно такова была судьба Джона Мэйнарда Кейнса, вошедшего в самую избранную и изысканную общественную элиту, о котором и подумать было невозможно, что его мать выросла в провинции среди баптистов — но все же стала потом достойным членом своего класса, который ее сын называл «образованной буржуазией»{167}.
Поэтому не было ничего удивительного в том, что система образования, позволявшая получить буржуазный статус (иногда даже обеспечивавшая его получение), постоянно росла, чтобы принять больше учащихся, среди которых были те, кому требовалось, в первую очередь, богатство, а не положение; а также те, кто уже имел буржуазный статус, но должен был его сохранить, получив образование (как, например, сыновья бедных протестантских священников или дети родителей, имевших «свободные профессии», или просто дети не слишком респектабельных, но не лишенных честолюбия родителей). Таким образом, система среднего образования постоянно росла и расширялась, подобно воротам, раскрывавшимся пошире, чтобы пропустить больше претендентов. За рассматриваемый период численность учащихся средних школ выросло где вдвое (в Бельгии, Франции, Норвегии, в Нидерландах), а где — и в пять раз (в Италии). Количество студентов университетов (обеспечивавших вступление в средний класс) выросло в европейских странах примерно втрое за период 1870–1913 годов. (В предыдущие десятилетия оно оставалось более или менее постоянным. Так что к 1880-м годам аналитики в Германии уже забеспокоились, что университеты начнут выпускать больше специалистов, чем мог принять сектор экономики, использовавший людей среднего класса.)
Такое развитие событий создало проблему для людей, прочно занимавших место в «верхнем слое среднего класса», состоявшую в том, что из-за расширения системы обучения образование перестало быть признаком исключительного, действительно привилегированного положения. (К таким людям относились, например, крупные промышленники из Бохума (в Германии){168}, которые были в своем городе самыми крупными налогоплательщиками; их количество выросло за период 1895–1907 годов с 5 до 68 человек). При этом крупная буржуазия не могла официально отделиться от «новых пришельцев», поскольку ее структуры нуждались в притоке свежих сил и потому должны были оставаться открытыми, так как от этого зависело ее существование; к тому же ей было необходимо обеспечить политическую поддержку или хотя бы лояльность среднего класса перед лицом усиливавшейся мобилизации рабочего класса. Все это создавало благоприятный фон для рассуждений аналитиков-несоциалистов о том, что средний класс «не просто растет, но принимает громадные размеры». Так, Густав фон Шмеллер, самый авторитетный из германских экономистов, осторожно полагал, что средний класс составляет 25 % населения; однако он включал в его состав не только новых чиновников, менеджеров и работников, получавших хорошие, но все же скромные оклады, но и мастеров и квалифицированных рабочих{169}. Другой экономист, Зомбарт, оценивал численность среднего класса в Германии в 12,5 млн человек (а численность рабочего класса — в 35 млн человек{170}). Такова была численность потенциальных противников социалистов на очередных выборах. Для сравнения: в Британии в последние годы правления королевы Виктории и в эпоху короля Эдуарда[52] насчитывалось немногим более 300 000 человек, являвшихся «держателями вкладов»{171}. Как бы то ни было, но численность среднего класса уже была достаточно велика, так что они не собирались встречать «с распростертыми объятиями» пришельцев из нижних слоев общества, даже если те носили галстуки и белые воротнички. Один английский обозреватель презрительно сказал по этому поводу, что в составе «нижнего слоя среднего класса» оказалось немало рабочих, прошедших не «школы-пансионы», а «школы-бараки»{172}.
Средний класс, представлявший собой «систему с открытым входом», имел и свой неофициальный, но вполне определенный «верхушечный слой» Это было хорошо видно на примере Англии, где государственная система начального школьного обучения отсутствовала до 1870-х годов (а посещение школы не являлось обязательным и в последующие 20 лет); государственного среднего образования не было до 1902 года; а серьезное университетское образование можно было получить только в двух старинных учебных центрах, находившихся в Оксфорде и в Кембридже. (Более благоприятные условия получения образования были в Шотландии, но тем, кто хотел серьезно преуспеть в своей профессии, рекомендовалось продолжить обучение или сдать квалификационные экзамены в Оксфорде или в Кембридже, как это сделал отец Кейнса после завершения учебы в Лондоне.) Многочисленные государственные, или, как их называют в Англии, «публичные» школы (хотя они отнюдь не предназначены для широкой публики), предназначенные для среднего класса, начали создаваться там с 1840-х годов, по типу девяти старейших учебных заведений, признанных в 1870 г. образцовыми (среди них особенно выделялась школа в Итоне) и воспитавших не одно поколение дворян и знати. К началу 1900 годов их количество увеличилось, так что постоянно существовало от 64 до 160 школ, претендовавших на статус «государственной школы» (отличавшихся между собой по степени исключительности или снобизма) и предназначенных специально для обучения и воспитания будущих членов правящего класса страны{173}. В США (в основном, на северо-востоке страны) существовало несколько частных школ подобного типа, дававших среднее образование детям знатных или, по крайней мере, богатых семей и готовивших их для поступления в элитные частные университеты.
Среди учащихся этих школ, а также среди студентов многих германских университетов, существовали особые ассоциации и общества для избранных: в Германии это были студенческие «Korps» и еще более престижное «Братство любителей античной словесности»; в Англии это были колледжи с полным пансионом для студентов, входившие в состав старых университетов. Таким образом, буржуазия получала образование с помощью довольно странной системы, в которой сочетались принципы открытости и закрытости: система была открытой, поскольку имела доступ для всех, у кого были деньги или хотя бы личные способности (так как существовали стипендии и другие виды помощи бедным студентам); в то же время она была закрытой, поскольку (и это всем было понятно), при общем равенстве возможностей, представители некоторых кругов были, так сказать, «более равными», чем все остальные. Исключительность положения этих «некоторых» подчеркивалась чисто социальными средствами. Немецкие студенты, члены общества «Korps», шумели в пивных и получали шрамы на дуэлях, демонстрируя, что они — благородного происхождения, а не плебеи — в отличие от представителей низших классов. Незначительные различия в статусе британских частных школ выражались в том, какие школы могли участвовать в определенных спортивных соревнованиях (а это значило: в каком кругу будут студенты выбирать себе невест из сестер своих коллег). В Америке группа элитных университетов отличалась от прочих тем, что в них культивировались изысканные виды спорта; студенты состояли в спортивной «Лиге плюща» и играли только между собой.
Действие этих механизмов социальной классификации обеспечивало безусловное членство в высших кругах студентам из семей, бывших на пути к вступлению в ряды крупной буржуазии. Для девушек академическое образование имело второстепенное значение и было принято только в семьях, относившихся к либеральным или прогрессивным слоям общества. В любом случае женское образование тоже давало заметные практические преимущества его обладательницам.
С 1870-х годов получили быстрое распространение различные «Общества старых друзей» (объединявшие бывших студентов); их появление показало, что на основе привилегированного слоя людей, созданного с помощью системы обучения, сформировалась сеть личных связей национального и международного масштаба, в которой участвовали представители и старших и младших поколений. Говоря коротко, эти общества обеспечивали цельность разнородного общественного слоя. Формально объединяющим средством служил спорт. Таким образом, школы, колледжи, студенческие общества и «братства», сохраняя связи и нередко пользуясь финансовой помощью своих бывших питомцев, формировали нечто вроде мафии («общества друзей моих друзей»), члены которой оказывали помощь друг другу, и не только в бизнесе; в свою очередь, связанные между собой «выдающиеся семейства», занимавшие высокое экономическое и социальное положение, обеспечивали надежные контакты в среде деловых людей и политиков в пределах определенной местности или района. Как отмечалось в справочнике, посвященном студенческим обществам американских колледжей, ассоциации бывших выпускников быстро росли; одна из них, называвшаяся «Бета-тэта-фи», имела в 1889 г. отделения в 16, а в 1912 г. — в НО городах; таким образом, эти общества формировали «круг избранных людей, которые не могли бы иным путем познакомиться друг с другом»{174}.
Значение этого «круга избранных» в мире национального и международного бизнеса было велико; это подтверждается фактом, что одно из американских обществ бывших выпускников учебных заведений (называвшееся «Дельта-каппа-эпсилон») имело к 1889 г. в своих рядах: 6 сенаторов США; 40 конгрессменов, а также таких деятелей, как Генри Кэбот Лодж и президент США Теодор Рузвельт; в 1912 г. в нем состояли: 18 банкиров из Нью-Йорка (в их числе — Дж. П. Морган); 9 влиятельных политиков из Бостона; 3 директора компании «Стандард ойл»; а также деятели такого же масштаба со Среднего Запада США. Так что студенту, учившемуся в каком-нибудь обычном американском городе, например, в Пеории, и собиравшемуся стать предпринимателем, было бы отнюдь не бесполезно вступить в какую-нибудь «Лигу плюща», а потом и в такое вот «Дельта-каппа-эпсилон».
Эти явления имели большое экономическое и общественное значение, поскольку с развитием капиталистической концентрации экономики местная и региональная промышленность теряла связь с внешним миром, как это произошло, например, с «деревенскими банками» в Великобритании. Механизм формирования официальных и неофициальных связей с помощью системы обучения и образования был удобен для признанной экономической и социальной элиты; а для тех, кто собирался в нее вступить или продвигал туда своих детей, он имел самое существенное значение. Что же касается детей из скромных семей среднего класса, то им предстояло просто попытаться взобраться наверх по лестнице, которую представляла собой школьная система; и лишь немногие дети крестьян и совсем немногие дети рабочих могли подняться даже на самые нижние ступени этой лестницы, какой бы демократичной ни была система образования и как бы ни старалась она учитывать личные способности учащихся.
Сравнительная легкость, с которой «верхние десять тысяч» (как их стали называть) смогли обеспечить свое исключительное положение, не решала проблемы следующих за ними «верхних ста тысяч», занимавших нечетко определенное пространство между высшими классами и народом; не решалась и проблема еще более обширного «нижнего слоя среднего класса», который по своему финансовому положению едва-едва поднимался над слоем хорошо оплачиваемых квалифицированных рабочих. Британские социологи называли этот слой общества — «класс людей, которые держат слуг»; в провинциальных городах, таких как Йорк (Британия), они составляли до 22 % населения. Дело в том, что хотя общее количество домашней прислуги, начиная с 1880-х годов, не увеличивалось, и даже стало уменьшаться, никак не поспевая за ростом среднего класса, люди из среднего класса (даже из его нижних слоев) по-прежнему не мыслили своего существования без слуг (кроме среднего класса США). В этом смысле средний класс продолжал оставаться «классом хозяев», точнее, хозяек над девушками-служанками (см. «Век Капитала»). Кроме того, семьи из среднего класса обязательно давали своим сыновьям (и все чаще — дочерям) среднее образование. Получение среднего образования обеспечивало мужчинам статус офицера резерва (и в связи с этим — положение «временного джентльмена», как говорили в британской армии после 1914 года), что укрепляло их престиж как будущих хозяев. Однако значительное и все большее число этих людей не были «материально независимыми» даже формально, поскольку получали зарплату от своих нанимателей (хотя зарплата именовалась из вежливости каким-либо другим словом). Так рядом со старой буржуазией, состоявшей из предпринимателей и независимых профессионалов, получавших приказы «только от господа Бога» и от государства, вырастал новый средний класс, состоявший из менеджеров, исполнительных работников и технических специалистов, получавших оклады и служивших новому капитализму государственных корпораций и «высоких технологий»; это была государственная бюрократия и служащие частных предприятий, о которых говорил Макс Вебер. Одновременно рядом с прежней мелкой буржуазией, состоявшей из независимых ремесленников и мелких торговцев, вырастала, подавляя ее, новая мелкая буржуазия, состоявшая из служащих контор и магазинов и мелких чиновников. Этот слой общества был очень многочисленным, причем его дальнейшему росту способствовал обозначившийся постепенный сдвиг экономики в сторону преимущественного развития «третьего сектора» (а не первого и второго, как было раньше). Так, в США к 1900 г. новая мелкая буржуазия уже превосходила по численности рабочий класс (хотя этот пример еще являлся исключительным).
Новый средний класс (и его нижний слой) был очень многочисленным и состоял из людей незначительного положения, действовавших в безликой социальной среде, лишенной внутренних связей и структур; их личное и семейное влияние на экономику и политику было небольшим и не выдерживало сравнения с деятельностью личностей и семей из «верхнего среднего класса» крупной буржуазии. Конечно, в больших городах такое положение существовало всегда, но дело в том, что, например, в Германии в 1871 г. только 5 % населения жили в городах, насчитывавших 100 000 человек и более, а в 1910 г. этот показатель составлял уже 21 % населения. В силу указанных причин средние классы определялись все больше уже не столько как собрания личностей, отмеченных определенными достоинствами, а скорее по коллективным признакам: по качеству полученного образования; по месту проживания; по образу жизни и поведения, указывавшим на их отличие от других общественных групп, столь же безликих в индивидуальном отношении. Человек среднего класса, в общепринятом понимании, оценивался обычно по доходу и образованию и по признакам, отделявшим его от простого народа: например, по умению и привычке пользоваться национальным литературным языком и по манере произношения, подчеркивавшей его классовую принадлежность; по умению вести себя в обществе. Нижний слой среднего класса, как старого, так и нового состава, занимал явно отдельное и подчиненное положение, ввиду недостаточных доходов и невысокого уровня воспитания, вообще из-за близости к народу{175}. Главной целью новой мелкой буржуазии было как можно более четкое отделение от рабочего класса, и такие устремления заставляли ее занимать обычно радикальные правые политические позиции. Реакционные взгляды были для них формой проявления снобизма.
Ядро настоящего среднего класса было немногочисленным: так, в начале 1900 годов в Соединенном Королевстве лишь менее 4 % умерших людей оставили после себя собственность (дом, мебель и т. п.) стоимостью более 300 фунтов стерлингов. Однако даже ежегодный доход в 700—1000 фунтов, считавшийся очень неплохим для людей среднего класса (и превышавший доход хорошо оплачиваемого рабочего в 10 раз), не выдерживал никакого сравнения с доходами действительно богатых людей, не говоря о сверхбогачах. Так что людей уважаемого признанного и процветавшего верхнего слоя среднего класса отделяла от плутократии настоящая пропасть; по словам аналитика конца викторианской эпохи, плутократия являла собой яркий пример «полного стирания существовавших ранее различий между родовой аристократией и аристократией денежного мешка»{176}.
В обществе существовали разные способы структурирования массы благополучных людей среднего класса путем разделения их на социальные группы, например, с помощью «жилищной сегрегации», т. е. по месту проживания, например, в районах разного уровня удобств и престижности. Другим критерием этого рода служило качество образования. Оба критерия были связаны между собой с помощью еще одного фактора — спорта, получившего признание общества в основном в последней четверти XIX века.
Примерно в этот период в Британии были разработаны и оформлены основные спортивные принципы и правила и терминология, а затем увлеченность спортом быстро и широко распространилась по многим странам. Вначале занятия спортом, в его современном виде, были приняты, в основном, у людей среднего класса; высшие классы были не слишком подвержены этому увлечению. Молодые аристократы, например, в Британии, иногда пробовали силу и ловкость в разных физических упражнениях, отдавая предпочтение занятиям, связанным с верховой ездой и умением убивать животных и людей (или хотя бы нападать на них): т. е. охоте, стрельбе в цель, рыбной ловле, скачкам, фехтованию и т. п. Именно такие занятия в Британии в старину и называли «спортом», а теперешние спортивные игры и физические упражнения тогда называли «забавами» или «развлечением на досуге». Буржуазия, как всегда, не только усвоила, но и переделала способы времяпрепровождения, заимствованные у аристократов. После этого аристократы стали, как правило, отдавать предпочтение дорогостоящим видам спорта, например, езде на автомобилях, которые в Европе в 1905 году называли «игрушками миллионеров» и «повозками для богачей»){177}.
Новые виды спорта распространились и среди рабочих, которые стали с энтузиазмом осваивать некоторые из них уже в период перед 1914 годом; так, в Британии в то время насчитывалось примерно полмиллиона игравших в футбол, и еще больше людей посещали соревнования и мечтали участвовать в них. Это привело к введению в спорте классового критерия, которым стал статус «спортсмена-любителя», подразумевавший запрет или строгое ограничение участия «профессионалов». Понятно, что трудящиеся не могли добиться в спорте превосходных результатов, так как не имели для этого времени (если только не получали деньги за спортивные выступления — но тогда они становились «профессионалами»). Все виды спорта, к которым были особенно привержены средние классы: теннис (на травяных кортах); регби; американский футбол, считавшийся, несмотря на физические нагрузки, студенческой игрой; и зимние виды, еще плохо развитые в то время, — все это стали упорно ограждать от участия «профессионалов». Идеалом любительского спорта стали Олимпийские игры, так как они позволили собрать вместе представителей и среднего класса и знати; это мероприятие было восстановлено в 1896 году стараниями Пьера де Кубертена, французского почитателя британской системы школьного обучения, использовавшей спортивные занятия как неотъемлемую часть учебного процесса.
Спорт стал рассматриваться как важный элемент формирования представителей нового правящего класса (по образу британского буржуазного джентльмена, прошедшего обучение и получившего спортивную закалку в школах своей страны); это подтверждалось примером школ стран европейского континента, где тоже стали его насаждать. (Заметим, что основой будущих профессиональных футбольных клубов стали команды, собранные из сотрудников зарубежных филиалов британских фирм.) Развитие спорта сразу же получило патриотическую и даже милитаристскую окраску. Однако главное было в том, что спорт стал чертой нового образа жизни среднего класса и служил его консолидации.
Теннис на травяных площадках, изобретенный в 1873 г., стал скоро самой распространенной и любимой игрой буржуазных пригородов, прежде всего потому, что допускал участие игроков разного пола, позволяя молодежи среднего класса находить себе достойного партнера, минуя процедуру официального представления. Иначе говоря, эта игра расширила круг занятий и знакомств людей среднего класса и создала поле социальных связей, не ограниченное узкими семейными рамками, так как образовалась целая сеть клубов «любителей игры в теннис на траве». Как говорили в то время, «домашние стены перестали быть крепкой клеткой»{178}. Заметим, что успех тенниса был бы невозможен без развития буржуазных пригородов и без эмансипации женщин среднего класса. Развитие альпинизма, велосипедного спорта (ставшего в Европе первым массовым видом спорта рабочего класса, соревнования по которому собирали множество зрителей), а затем и зимних видов спорта, в первую очередь лыжного, тоже ускорилось благодаря привлекательности их как для мужчин, так и для женщин и сыграло немалую роль в эмансипации женщин (см. гл. 8).
Столь же важную роль (в англоязычных странах) сыграли гольф-клубы, объединявшие мужчин из среднего класса, занимавшихся бизнесом или профессиональной деятельностью. Выше уже приводился пример значения игры в гольф для ведения деловых переговоров. Эта игра производится на просторных дорогостоящих площадках, представляющих собой специально оборудованные и ухоженные участки земли (обычно в загородных поместьях), на которых могут играть только члены клуба, так что присутствие каких бы то ни было нежелательных чужаков (вроде лиц низкого общественного или финансового положения) полностью исключается; понятно, что связанные с этим широкие возможности явились настоящим откровением для среднего класса. Поэтому, если до 1889 года во всем Йоркшире было только 2 «кружка гольфа», то в 1890–1895 гг. их стало уже 29{179}. Поразительная быстрота, с которой все виды организованного спорта распространились в буржуазном обществе в период 1870–1900 годов, заставляет предполагать, что это явление отвечало гораздо более важной общественной необходимости, чем просто удовлетворение потребности в физических упражнениях на открытом воздухе. Интересно отметить, что промышленный пролетариат и новый буржуазный средний класс, оформившиеся тогда как социальные группы, наделенные самосознанием, определяли и отличали себя (по крайней мере, в Британии) именно через коллективный образ жизни и стиль поведения. Одним из главных признаков классовой принадлежности и различий стал спорт, созданный вначале стараниями среднего класса, а потом четко разделившийся на два разных течения, каждое из которых было присуще только своему классу.
Итак, социальное развитие средних классов в период перед 1914 годом происходило по трем главным направлениям. Во-первых, рос количественно нижний слой, требовавший себе полноправного положения в пределах класса. Это были служащие, не занимавшиеся физическим трудом и отличавшиеся от рабочих (зарабатывавших столько же денег) только своей рабочей одеждой (так называемый «пролетариат в черных костюмах») и образом жизни, свойственным людям среднего класса. Во-вторых, в верхнем слое среднего класса становилась все более неопределенной граница между нанимателями (работодателями) и людьми профессиональных занятий, менеджерами, исполнительными работниками и администраторами. Все эти люди относились к «I классу» согласно переписи населения Британии, состоявшейся в 1911 г. В-третьих, одновременно происходил количественный рост той части класса буржуазии, которая состояла из мужчин и женщин, живших на доходы от унаследованной собственности (именовавшиеся, согласно «Британской классификации доходов жителей метрополии» и по давней пуританской традиции — «нетрудовыми доходами»). Лишь относительно меньшая часть буржуазии была занята настоящим «зарабатыванием денег», причем возможности получения и накопления прибылей сильно возросли. Заметным стал слой сверхбогачей или плутократов. В начале 1890-х годов в США было больше 4000 человек, состояние которых превышало 1 млн долларов.
Для большинства людей из класса буржуазии предвоенные десятилетия были благоприятными; а для счастливчиков они и вообще стали исключительно изобильными. Люди из «нового нижнего слоя среднего класса» получали, в денежном выражении, не слишком много; их доходы не превышали доходов высококвалифицированных ремесленников, хотя назначались в расчете на год, а не на месяц и не на неделю, как у рабочих; при этом им приходилось тратить «на поддержание достойного внешнего вида» гораздо больше денег, чем рабочим. Тем не менее их общественное положение было, разумеется, выше, чем у рабочих масс. В Британии мужчины из этого общественного слоя могли даже считать себя «джентльменами» (как называли себя раньше только дворяне-землевладельцы), поскольку этот термин потерял свой первоначальный смысл и стал применяться ко всем, кто не занимался физическим трудом. (В частности, так никогда не называли рабочих.) Большинство этих людей считало, что дела у них обстоят лучше, чем у их родителей, и надеялось, что их детей ожидают еще лучшие времена. Все же это не уменьшало характерного для них чувства недовольства и возмущения по отношению к выше- и нижестоящим классам.
Тем, кто принадлежал к миру буржуазии, было поистине почти не на что жаловаться, потому что всякий, имевший годовой доход в несколько сот фунтов, мог вести вполне обеспеченную жизнь в достойных условиях, причем указанная сумма была далеко не предельной для богатых людей. Великий экономист Маршалл писал в своем труде «Принципы экономики», что профессор мог вести достойную жизнь на 500 фунтов в год{180}; эту цифру подтверждал его коллега, отец Дж. М. Кейнса, имевший ежегодный доход в 1000 фунтов (оклад плюс доход с наследства), из которых он откладывал по 400 фунтов в год; на оставшиеся деньги он содержал дом с тремя постоянными слугами и гувернанткой (комнаты были оклеены лучшими обоями от фирмы «Моррис»!); имел два отпуска в год (в 1891 г. месячный отдых в Швейцарии стоил для супружеской пары 68 фунтов) и еще удовлетворял свои увлечения: собирание марок, охоту на бабочек, занятия логикой и, конечно, пристрастие к игре в гольф{181}. При этом не составляло особого труда найти возможности потратить в сотни раз больше, так что сверхбогачи «прекрасной эпохи» — американские мультимиллионеры, русские великие князья, южноафриканские золотые магнаты и разные международные финансисты соревновались между собой в мотовстве. Но для того, чтобы вполне наслаждаться радостями жизни, вовсе не надо было быть сверхбогачом, потому что, например, в 1896 году обеденный сервиз из 101 предмета, украшенных монограммой владельца, можно было купить в Лондоне меньше чем за 5 фунтов (и это была розничная цена). В последние 20 лет перед 1914 годом стали популярными крупные международные отели, строительство которых началось еще в середине XIX века, в период массовой прокладки железных дорог. Многие из них до сих пор носят имя их тогдашнего владельца, знаменитого Цезаря Ритца. В них нередко останавливались очень богатые люди, но предназначались они не специально для богатых, строивших для себя или арендовавших собственные резиденции. Эти отели были рассчитаны на просто богатых и состоятельных людей. Так вот, лорд Розбери как-то обедал в отеле «Сесиль», и этот обед, отнюдь не стандартный, обошелся по 6 шиллингов с человека. Обслуживание весьма богатых людей оплачивалось по другим расценкам. Так, в 1909 г. набор клюшек для гольфа, вместе с сумкой, стоил в Лондоне 1,5 фунта, а базовая цена нового автомобиля фирмы «Мерседес» была равна 900 фунтов. (Леди Уимборн с сыном имели 2 таких машины, еще 2 «Даймлера», 3 «Даррака» и 2 «Напье»{182}.) Так что нет ничего удивительного в том, что в фольклоре буржуазии те предвоенные (до 1914 год) времена получили название «золотых дней». Как не удивительно и то, что существовал «класс бездельников», привлекавший общее внимание «безумными тратами», предпринимавшимися для того, чтобы блеснуть своим богатством и положением (конечно, не перед низшими классами, о которых никто и не думал), а перед другими толстосумами. Характер того времени показывают некоторые замечания богачей, ставшие хрестоматийными; например, ответ Дж. П. Моргана на вопрос о том, во сколько обходится содержание яхты: «Если Вы спрашиваете, значит, Вы не сможете себе этого позволить»; или замечание Джона Д. Рокфеллера по поводу известия о том, что Дж. П. Морган оставил после своей смерти 80 миллиардов долларов: «Вот так так, а мы-то думали, что он был богат!». Такие настроения были типичными для эпохи «золотых дней», когда, например, дельцы от искусства, вроде Джозефа Дювиня, убеждали миллиардеров, что только коллекция работ старых мастеров сможет поддержать их престиж; когда преуспевавший торговец бакалеей не мыслил своей жизни без роскошной яхты, а ловкий биржевой игрок — без нескольких скаковых лошадей и загородного дворца с охотничьим угодьем; когда за один уик-энд расходовалось непомерное количество разнообразной еды, поражавшее воображение.
Жены, сыновья и дочери преуспевавших бизнесменов составляли обширный контингент людей, не зарабатывавших, а тративших деньги. Это было (как мы увидим далее, в гл. 8) необходимым элементом эмансипации женщин: Вирджиния Вульф говорила, что у нее должно быть «собственное гнездышко» стоимостью в 500 фунтов в год; а великое сотрудничество Беатрис и Сиднея Вэббов, участвовавших в делах фабианского общества, стоило 1000 фунтов в год, назначенных ей в день ее свадьбы. Безвозмездная помощь и денежные субсидии обеспечивали благотворительность: кампаний «за мир» и «за трезвость» и акций помощи беднякам (это было время «походов в народ» активистов из среднего класса) — до поддержки некоммерческого искусства, примерами которой полна вся история искусства и литераторы начала XX века; так, поэзия Рильке существовала благодаря щедрости его дяди и участию поклонниц из высшего общества; стихи Стефана Джорджа и работы по критической социологии Карла Крауса, как и философские труды Джорджа Лукаса — за счет доходов от семейного бизнеса; так же как и литературные произведения Томаса Манна (пока он не разбогател). Еще один соискатель частных пожертвований, Е. М. Форстер, говорил так:
«Я получаю всего лишь деньги, а выдаю возвышенные мысли». Такие люди постоянно увивались вокруг богачей в их загородных виллах и городских апартаментах, обставленных дорогой мебелью ручной работы, изготовленной по методам средневековых ремесленников для тех, кто мог за это заплатить; их принимали и в гостиных «избранного общества», где стали «любить искусство», служившее фоном их богатства, хотя прежде оно не относилось к числу «респектабельных» занятий. Удивительной кажется готовность бывших пуритан из среднего класса, проявленная ими в конце XIX века, позволять своим сыновьям и дочерям выступать на профессиональной сцене, не избегая публичной известности и признания. Так и вышло, что сэр Томас Бихэм, наследник фирмы «Бихэм», стал профессиональным дирижером и выступал в концертах, где исполнялась музыка Делиуса (сына торговца шерстью из Брэдфорда) и Моцарта (который не удостоился подобной чести).
Возникает вопрос: могло ли и дальше продолжаться процветание буржуазии, если ее широкие слои отказывались трудиться и создавать богатства и быстро забывали строгие правила пуританской этики, веру в ценность созидания, старания, самоограничения, преданности долгу и высокой морали, которые обеспечили этому классу его самосознание, классовую гордость и неукротимую энергию? Выше мы видели (гл. 3), что буржуазия испытывала страх, или, скорее, стыд за свое паразитическое будущее. Конечно, досуг, культура и удобства были неплохими вещами. (Поколения, воспитанные на чтении Библии, были не прочь щегольнуть богатством, помня о поклонении золотому тельцу.) Но опасность была в том, что класс, для которого XIX век стал веком его господства, мог теперь забыть о своем историческом долге. Это не соответствовало его прошлым и современным ценностям.
Подобные проблемы почти не наблюдались в США, где класс предпринимателей сохранял свою динамичность и не испытывал заметных приступов неопределенности и неуверенности, хотя некоторые представители буржуазии все же были озабочены своими отношениями с обществом. Только люди из старых семей Новой Англии, окончившие университеты и состоявшие на государственной службе, либо занимавшиеся профессиональной деятельностью (вроде известных Джеймсов и Адамсов), чувствовали себя неловко в том обществе, которое их окружало. О других же американских капиталистах можно сказать лишь то, что некоторые из них умудрялись «делать деньги» с поистине ошеломляющей быстротой и в астрономических количествах, так что им приходилось, в конце концов, задумываться над целью своей деятельности, и возникала мысль о том, что простое накопление денег не является достойным оправданием существования человека, даже представителя буржуазии. В результате можно было услышать даже вот какие высказывания: «Накопление денег представляет собой одну из наихудших разновидностей идолопоклонства, и ни один идол так не унижает людей, как идол богатства. Если человек постоянно погружен только в заботы о делах, и все его мысли заняты только одной целью — побыстрее заработать как можно больше денег, то он деградирует как личность, даже без надежды на выздоровление». Это сказал Эндрю Карнеги{183}. Однако большая часть американских бизнесменов все же думала не так, как Карнеги, истративший 350 млн долларов на разные благородные дела и на выдающихся людей, рассеянных по всему миру; или как Рокфеллер, последовавший его примеру и создавший собственный благотворительный фонд, в который он вложил еще больше денег перед своей смертью в 1937 году. Благотворительность таких масштабов, как и собирание предметов искусства, имеют для бизнесмена одну несомненно привлекательно сторону: они создают во мнении последующих поколений его благопристойный образ, затмевающий тот лик безжалостного хищника, который запечатлелся в представлении его подчиненных и его соперников. Для большинства предпринимателей американского среднего класса целью и оправданием всей их жизни, как и существования всего класса и даже всей цивилизации было — разбогатеть! Или хотя бы добиться благополучного существования.
В малых западных странах, таких, как Норвегия, не было ярких проявлений кризиса уверенности буржуазии в своих целях; подтверждением служат образы «столпов общества» небольшого провинциального промышленного города в Норвегии, созданные в известной пьесе Генрика Ибсена (1877 г)[53]. В отличие от них капиталисты России имели определенные основания чувствовать, что против них настроены все слои традиционного общества — от великих князей до мужиков, не говоря уже о рабочих, которых они нещадно эксплуатировали. Некоторые преуспевавшие капиталисты чувствовали неловкость от своего преуспевания: таким был Лопахин в пьесе Чехова «Вишневый сад»; а известный текстильный магнат Савва Морозов покровительствовал искусству и давал деньги большевикам; впрочем, быстрая и успешная индустриализация вдохновляла капиталистов России и укрепляла их уверенность в себе. Так что среди русских предпринимателей в последние два десятилетия перед 1917 годом укрепилось убеждение в том, что «в России не может быть никакого иного экономического строя, кроме капитализма», и что русские капиталисты достаточно сильны для того, чтобы быстро поставить на место своих рабочих; поэтому приход Октябрьской революции, сменившей в 1917 году Февральскую буржуазную революцию, оказался достаточно странным и неожиданным событием. (Один из лидеров русских промышленников, разделявший умеренные политические взгляды, заявил 3 августа 1917 года: «Мы утверждаем, что происходящая революция — это буржуазная революция (возгласы в зале: «Правильно!»); что буржуазный строй необходим и неизбежен; а отсюда следует вполне обоснованное заключение: люди, управляющие страной, обязаны думать и действовать в соответствии с делами и образом мыслей буржуазии»{184}.
Таким образом, в развитых странах было достаточно много преуспевавших деловых людей и профессионалов, чувствовавших, что ветер истории все еще надувает паруса «корабля капитализма»; хотя вызывало опасения состояние двух главных «мачт»: частных фирм, управлявшихся их владельцами, и семей, в которых центром существования был мужчина — владелец фирмы. Передача управления делами крупного бизнеса в руки функционеров, работавших за оклады, и потеря независимости предпринимателями, объединявшимися в картели, создали новую ситуацию, которая все же, как заметил с облегчением один германский историк-экономист того времени, «была пока очень далека от социализма»{185}. Однако сам факт того, что частный бизнес и социализм могут оказаться в определенной связи между собой, показывал, что новая экономика уже далеко ушла от общепринятой идеи частного предпринимательства. Что же касается эрозии буржуазной семьи, вызванной во многом эмансипацией женщин, то она, конечно, могла подорвать идейную стойкость класса, для которого прочная семья служила одной из главных опор, поддерживавших его респектабельность, связанную с соблюдением моральных норм, и который сильно зависел от поддержки и разумного поведения своих жен (см. «Век Капитала», гл. 13).
Особенно обострял все проблемы и подрывал твердую уверенность буржуазии кризис ее идеологии и убеждений, охвативший многих, за исключением некоторых сознательных и набожных католических слоев. Ведь буржуазия верила не только в индивидуализм, респектабельность и собственность, но и в прогресс, реформы и умеренный либерализм. В вечной политической битве, которая в XIX веке шла в верхних слоях общества между партиями «движения» или «прогресса и «партиями порядка», средние классы, в абсолютном большинстве, были, безусловно, на стороне «движения вперед», хотя и не отвергали порядок. Однако прогресс, реформы и либерализм — все это переживало кризис (мы еще поговорим об этом ниже). Правда, прогресс науки и техники не вызывал сомнений; столь же надежными казались перспективы развития экономики, особенно после сомнений и колебаний, возникших в годы депрессии; но прогресс экономики породил организованные рабочие движения, возглавлявшиеся подрывными элементами. Политический же прогресс казался гораздо более проблематичным явлением в свете происходившей демократизации. Что же касается области культуры и нравственности, то здесь ситуация выглядела все более запутанной. Общество 1900-х годов не могло понять, что ему делать с философией Фридриха Ницше (1844–1900) и Мориса Барреса (1862–1923), ставших духовными наставниками для людей, отцы которых руководствовались в плаваниях по житейским морям идеями Герберта Спенсера (1820–1903) и Эрнеста Ренана (1820–1892).
Ситуация в интеллектуальном мире стала еще более неясной с подъемом и выдвижением Германии, так как культура среднего класса этой страны никогда не воспринимала ясную простоту рационализма эпохи Просвещения, свойственного философии либерализма Франции и Великобритании, ставших родиной двойной революции. Германия, несомненно, была страной-гигантом в области науки, образования, техники, экономики, государственных институтов, культуры и искусства и располагала, наконец, немалой военной мощью. К тому же ее развитие в XIX веке явило собой самый впечатляющий пример национального успеха. Ее история стала олицетворением прогресса. Но была ли эта страна либеральной? И если была, то как согласовывался германский либерализм с общепринятыми истинами XIX века? В германских университетах даже не изучали экономику в том виде, в каком этот предмет понимали всюду в мире (см. гл. II). Другой пример: германский социолог Макс Вебер, вполне усвоивший идеологию либерализма и всю жизнь считавший себя либералом (каким он и был в понимании немцев), являлся преданным сторонником милитаризма и империализма, да к тому же очень благосклонно относился (по крайней мере, в течение некоторого времени) к идеям правого национализма, так что даже вступил в Пангерманскую лигу. Или вспомним еще литературную войну между двумя знаменитыми братьями: Генрихом и Томасом Маннами; первый из них являл собой классический пример рационалиста, франкофила и человека левых взглядов; а второй горячо критиковал западную цивилизацию и либерализм, которым противопоставлял, выступая в известной тевтонской манере, «истинно германскую культуру». И при этом вся деятельность Томаса Манна и его отношение к взлету и торжеству Гитлера показали, что он и умом и сердцем был привержен либеральной традиции XIX века. Так что и не поймешь: кто же из двух братьев был истинным либералом? И кто из них был ближе «бюргеру» т. е. германскому буржуа?[54]
Более того, сама политика буржуазии становилась (как мы видели) все более сложной и противоречивой, по мере того, как либеральные партии с трудом преодолевали годы Депрессии. Либералы то склонялись к консерватизму (как в Британии); то размежевывались и приходили к упадку (как в Германии); то теряли поддержку и слева и справа (как в Бельгии и в Австрии). И что вообще означало быть в такой обстановке настоящим либералом или просто человеком либеральных взглядов? Ведь к 1900-м годам было уже довольно много стран, в которых типичные предприниматели и люди профессиональных занятий открыто объявляли себя сторонниками правого центризма. А рядом с ними (точнее — ниже их) в обществе множились ряды представителей нового среднего класса и его низших слоев, которые с негодованием отвергали всякую близость к правым антилибералам.
Между тем существовали еще две великие проблемы, актуальность которых все возрастала и которые обостряли и выявляли эрозию старых идеалов: проблема национализма-империализма и проблема войны. Либеральная буржуазия явно не приветствовала империалистические завоевания, хотя (как ни странно) ее интеллигенция несла ответственность за способ управления крупнейшим приобретением империалистов — Индией (см. «Век Революции, гл. 8). Империалистическая экспансия могла примириться с буржуазным либерализмом, но их сосуществование было, как правило, недружественным. Почти все горячие сторонники колониальных завоеваний придерживались обычно более правых взглядов. Сама же либеральная буржуазия принципиально отвергала и национализм и войну. Она рассматривала нацию (в том числе и свою собственную) как временную фазу существования общества на пути его эволюции к истинно всемирной цивилизации и потому скептически относилась к призывам о национальной независимости, которую она откровенно считала уделом нежизнеспособных и малых народов. Войну она считала необходимым избегать (хотя без нее иногда невозможно было обойтись), полагая, что воинственность — это черта знати и дикарей. Поэтому реалистическое замечание Бисмарка о том, что проблемы Германии следует решать «железом и кровью», шокировало либеральную буржуазную общественность середины XIX века, хотя в 1860-е годы все так и произошло.
Очевидно, что в эру империй, распространения национализма и приближения войны подобные сентименты уже не соответствовали мировой политической реальности. Человек, который в 1900-е годы стал бы повторять то, что считалось простым проявлением буржуазного здравого смысла в 1860-х или даже в 1880-х годах, растерял бы к 1910 г. уважение всех своих современников. (Кстати, на таких сопоставлениях построен комический эффект многих пьес Бернарда Шоу{186}.) Можно было ожидать, что при таких обстоятельствах реалистически мыслившие либералы из среднего класса либо скорректируют свои рационалистические взгляды, либо будут вынуждены помалкивать. Так и поступили министры-либералы британского правительства, втянувшие страну в мировую войну и убеждавшие и других, и себя, что они тут не при чем. Существовали и другие интересные особенности общественно-политической ситуации.
По мере того как буржуазная Европа, находясь в обстановке материального комфорта, двигалась прямо к мировой катастрофе, наблюдалось любопытное явление, охватившее буржуазию, или, по крайней мере, значительную часть ее молодежи и интеллигенции, которые с полной охотой и даже с энтузиазмом устремились к пропасти. Известны случаи, когда молодое люди (среди девушек, кажется, не возникало подобного сумасшествия) приветствовали разразившуюся первую мировую войну с пылкостью влюбленных. Так, поэт Руперт Брук, духовный кумир Кембриджского университета, слывший всегда уравновешенным социалистом-фабианцем, выразился так: «Боже, благодарю тебя за то, что ты дозволил нам дожить до такого часа!» Продолжил эту мысль итальянский футуролог Маринетти: «Только война может обновить, ускорить и обострить разум человечества, наполнить радостным возбуждением и нервы и воздух, освободить от бремени повседневной рутины, дать жизни аромат и расцветить обыденность!» Им вторил французский студент: «В окопах, под огнем мы покажем превосходство французской мощи, переполняющей нас!»{187}. Многие интеллигенты старшего возраста тоже приветствовали войну выражениями радости и гордости, вызывавшими позднее чувство сожаления. В период перед 1914 годом распространилась мода на осуждение идеалов мира, разума и прогресса и на приветствия идеям насилия, торжества грубых инстинктов и разрушения. Приобрела популярность книга по истории Британии, называвшаяся «Странная гибель либеральной Англии».
Этот заголовок можно было бы распространить и на всю Западную Европу. Средние классы Европы чувствовали странную неловкость своего существования среди комфорта и достижений цивилизации (это не относилось к деловым людям Нового Света). Они утратили представление о своем историческом предназначении. Слова похвалы разуму, науке, образованию, просвещению, свободе, демократии и прогрессу человечества, которые прежде с гордостью провозглашала буржуазия и которые всегда увлекали людей своей искренностью и глубиной, стали теперь напоминанием об ушедшей эпохе. И не к буржуазии, а к рабочему классу было обращено предупреждение, заключенное в заглавии книги Жоржа Сореля[55], блестящего и эксцентричного интеллектуала, прославившегося своим мятежным умом: «Иллюзии прогресса».
Несмотря ни на что, интеллигенция, молодежь и политики буржуазии, оглядываясь на свое прошлое и всматриваясь в будущее, приходили к выводу, что все, что ни случилось, было к лучшему (хотя могло быть и по-другому).
Впрочем, существовала одна важная часть населения Европы, которая сохраняла твердое убеждение в будущем прогрессе, основанное на недавнем наглядном улучшении своего положения: это были женщины из среднего и высшего классов, особенно те из них, которые родились после 1860 года.