Лишь полная политическая близорукость и наивный оптимизм могут препятствовать признанию той истины, что неотвратимая торговая экспансия, осуществляемая нацией под руководством буржуазии, неизбежно ведет, после некоторого переходного периода относительно мирной конкуренции, к приближению момента, когда только сила может решить, какой частью мировой экономики будет управлять эта нация, т. е. определить ее сферу деятельности и, в том числе, возможности ее трудящихся зарабатывать себе на жизнь.
«Оказавшись среди узкоглазых, — сказал германский император, — помните, что вы — авангард христианства, и смело направляйте свой штык против любого неверного. Дайте им почувствовать, что означает наша западная цивилизация. И если попутно подвернется шанс прибрать к рукам какую-нибудь маленькую страну, не позволяйте этим французишкам и русским опередить вас».
Мировая экономика, ведомая развитыми и развивавшимися странами, составлявшими «ядро» капитализма, превращалась, по всем признакам, в систему, где «передовые» господствуют над «отсталыми», короче говоря, в мир империй. Как ни удивительно, но период с 1875 по 1914 год можно назвать «Веком Империи» не только из-за развития империализма, но и по более простой причине. Это был, пожалуй, тот период мировой истории, в котором существовало как никогда много правителей, официально именовавших себя «императорами» или, по мнению западных дипломатов, заслуживавших этого титула.
Европе титул императора носили правители Германии, Австрии, России, Турции и Великобритании (являвшиеся властителями Индии). Две из этих империй (Германская и Британии-Индии) появились в 1870-х годах. Это с лихвой компенсировало исчезновение «Второй империи» Наполеона III. За пределами Европы правители Китая, Японии, Персии, а также (пожалуй, во многом благодаря международной вежливости дипломатов) Эфиопии и Марокко тоже именовались, по обычаю, этим титулом, и даже в Южной Америке существовал до 1889 года император Бразилии. К этому списку можно добавить еще одного-двух, а то и нескольких неформальных «императоров». Пять из всех перечисленных империй прекратили свое существование в 1918 году. В наше время (1987 год) из всей этой избранной компании супермонархов остался только один обладатель высокого титула — император Японии, занимающий, впрочем, невысокое место в политической системе своей страны и не имеющий большого политического влияния. (Султан Марокко предпочитает именоваться «королем». Ни один из оставшихся у власти минисултанов исламского мира не имеет и не может иметь оснований на титул «короля королей».)
Если же судить не так буквально, то рассматриваемый период был, безусловно, эрой империй нового типа — колониальных. Уже давно экономическое и военное превосходство капиталистических стран стало бесспорным, однако с конца XVIII века и до 1870-х годов они не предпринимали серьезных попыток реализовать его путем завоевания, аннексии и подчинения других стран. Наконец, это было сделано в период 1880–1914 годов, и большая часть мира за пределами Европы и Америки оказалась официально поделенной на территории, находящиеся под официальным управлением или неофициальным политическим контролем того или другого члена небольшой группы государств: Великобритании (прежде всего); а также Франции, Германии, Италии, Нидерландов, Бельгии, США и Японии. Жертвами этого процесса стали, в определенных пределах, сохранившиеся старые империи Европы, образовавшиеся еще до промышленной революции: Испания и Португалия; причем больше пострадала Испания, хотя она и пыталась расширить зону своего контроля в Северо-Западной Африке. Да и оставшиеся за Португалией африканские колонии (Ангола и Мозамбик), сохранявшие этот статус дольше других имперских колоний, не были поделены ее новыми соперниками главным образом потому, что они не могли договориться между собой, как именно это сделать. Однако это соперничество не спасло остатки Испанской империи в Новом Свете (Куба, Пуэрто-Рико) и в Тихом океане (Филиппины) от подчинения США в 1898 году. Большинство великих древних империй Азии оставались номинально независимыми, хотя западные державы кроили их на «зоны влияния» или даже прямого управления, покрывавшие иногда всю их территорию (как в случае англо-русского соглашения по Ирану в 1907 году). Фактически их военная и политическая беспомощность считалась само собой разумеющимся делом. Их независимость основывалась либо на их существовании в качестве удобных «буферных территорий» (так, Сиам, ныне Таиланд, разделял зоны британского и французского влияния в Юго-Восточной Азии; а Афганистан — зоны влияния Британии и России); либо на неспособности империалистических держав найти приемлемую «формулу раздела»; либо просто на их незначительных размерах. Единственной страной за пределами Европы, успешно сопротивлявшейся полному колониальному подчинению, была Эфиопия, которую никак не могла завоевать слабейшая из империалистических стран — Италия.
Два крупных региона мира были поделены практически полностью: это были Африка и Тихий океан. Во всей зоне Тихого океана не осталось ни одного независимого государства; она была полностью поделена между Британией, Францией, Германией, Голландией, США и (пока еще в незначительной степени) Японией. К 1914 году, кроме Эфиопии, небольшой западноафриканской республики Либерии и части Марокко, все еще сопротивлявшейся полному завоеванию, вся территория Африки была поделена между Британией, Францией, Германией, Бельгией, Португалией и (на окраинах) Испанией. Азия, как мы видели, оставалась крупной номинально независимой территорией, хотя старые европейские империи расширяли и округляли свои и без того значительные владения: Британия — путем аннексии Бирмы и присоединения ее к своей Индийской империи, а также путем создания и укрепления зоны влияния, включавшей Тибет, Персию с территорией Персидского залива; Россия — путем продвижения в Центральную Азию и (с меньшим успехом) к Тихому океану — в Сибири и в Маньчжурии; Голландия — путем укрепления контроля над окраинами Индонезии. Две практически новые империи были созданы после французских завоеваний в Индокитае, начатых при Наполеоне III; а также в результате захвата Японией Кореи и Тайваня (в 1895 году), отторгнутых от Китая, и части владений России, захваченных в 1906 году. Лишь один важный регион мира оставался, в основном, вне процесса раздела. Обе части Американского континента в 1914 году сохраняли такой же вид (с точки зрения раздела территории), как и в 1875 году и даже в 1880-х годах, представляя собой единственное в своем роде собрание суверенных республик; исключение составляли Канада, острова Карибского моря и часть Карибского побережья. Кроме США, никто (не считая соседей) не покушался на политический статус этих государств. Хотя, конечно, всем было известно, что экономически они находились в зависимости от передовых стран. Однако даже США, постоянно утверждавшие и усиливавшие свое политическое и военное влияние в этом обширном районе, не пытались по-настоящему завоевать и подчинить их. Прямой аннексии подверглись только Пуэрто-Рико и узкая полоса земли вдоль Панамского канала, на территории небольшой, формально независимой Панамской республики, специально образованной с помощью местной «карманной» революции на землях, отторгнутых от Колумбии; Кубе тоже была оставлена независимость, имевшая формальный характер. В Латинской Америке ведущие державы осуществляли экономическое господство и политическое «выкручивание рук», обходясь без военных завоеваний. Америка оставалась единственным крупным регионом мира, где не было серьезного соперничества между великими державами. Кроме Британии, ни одно европейское государство не имело там своих владений, не считая разрозненных осколков колониальных империй XVIII века (в основном, в районе карибского моря), которые не представляли большого экономического или иного значения. Ни Британия, ни другие государства не видели серьезных причин вступать в конфликт с США, бросив вызов «Доктрине Монро»[14]. («Доктрина Монро» была впервые провозглашена в 1823 г.; после этого она не раз подтверждалась и уточнялась правительствами США, возражавшими против дальнейшей колонизации и политического проникновения европейских держав в Южное полушарие. Позже стало подразумеваться, что только США имеют право вмешиваться в дела любой страны этого района. Поскольку мощь США росла, европейским государствам приходилось все больше считаться с «Доктриной Монро».)
Раздел земного шара между горсткой государств, давших название этой книге, явился самим наглядным выражением растущего деления мира на сильных и слабых, «передовых» и «отсталых», о котором уже говорилось выше. Возникли и новые особенности указанного явления. В период 1676–1915 годов примерно 25 % всей суши Земли были распределены (или перераспределены) в качестве колоний между полудюжиной государств. Британия увеличила свои владения примерно на 4 млн квадратных миль; Франция — примерно на 3,5 млн; Германия приобрела более 1 млн; Бельгия и Италия — несколько меньше, чем по 1 млн квадратных миль каждая. США приобрели около 100 тысяч квадратных миль, в основном, за счет Испании; Япония — примерно столько же за счет Китая, России и Кореи. Старые африканские колонии Португалии увеличились на 300 тысяч квадратных миль; Испания, чьи владения явно уменьшились, все же ухитрилась прихватить каменистые земли в Марокко и в Западной Сахаре. Труднее оценить прирост Российской империи, так как он осуществлялся в течение нескольких веков; к тому же Россия уступила ряд территорий Японии. Из всех главных колониальных империй только Голландия не сумела (или не захотела) приобрести новые земли и ограничилась расширением и укреплением своего контроля над островами Индонезии, которые уже давно официально числились ее «собственностью». Еще также Швеция ликвидировала свою единственную колонию — остров в Вест-Индии, продав его Франции; и Дания готовилась поступить так же, сохраняя пока Исландию и Гренландию в качестве зависимых территорий.
Самые яркие события не всегда получают должную оценку. Когда наблюдатели мировых событий конца 1890-х годов начали анализировать то, что имело все очевидные признаки новой фазы национального и международного развития, заметно отличающейся от либерального мира свободной торговли и свободной конкуренции, существовавшего в середине XIX века, они приняли создание колониальных империй за один из рядовых аспектов этой новой фазы. Ортодоксальные наблюдатели полагали, что они видят, вообще говоря, новую эру национальной экспансии, в которой (как мы уже предполагали) элементы политики и экономики стали неразделимыми, а государство играло все более активную и решающую роль как во внутренних, так и во внешних делах. Сторонники противоположных взглядов называли это явление более определенно, новой фазой капиталистического развития, вырастающей из нескольких тенденций, свойственных этому развитию. Даже в книге Ленина (1916 г.)[15], содержавшей наиболее известный анализ нового явления, названного вскоре «империализмом», раздел мира между великими державами, по существу, не рассматривался до шестой главы (всего книга содержит 10 глав){52}.
Однако если колониализм был просто одним из аспектов явления общих перемен в мировых делах, то он был и самым поразительным и самым ярким из них. Он требовал более широкого анализа, хотя бы потому, что само слово «империализм», несомненно, появилось впервые как одно из выражений, использовавшихся политиками и журналистами в 1890-х годах в спорах о колониальных завоеваниях. Именно тогда оно приобрело и экономический смысл, ставший концептуальным и неотъемлемым. Поэтому ссылки на древние формулировки из политической и военной риторики, на которых якобы основано происхождение этого слова, являются беспочвенными. В древности, конечно, были и империи, и императоры, но империализм — это совершенно новое явление. Это слово, не встречавшееся в трудах Карла Маркса (так как он умер в 1883 г.), впервые вошло в политический словарь в Британии в 1870-е годы и в конце того десятилетия еще считалось неологизмом. Оно нашло широкое применение в 1890-е годы. К 1900 г., когда интеллектуалы начали писать книги об империализме, само слово, по выражению первого из них, британского либерала Дж. А. Хобсона, уже «было у всех на устах и применялось для обозначения самого мощного движения современной политики западного мира»{53}. Короче говоря, это был новый термин, введенный для обозначения нового явления. Этот очевидный факт является достаточным основанием для опровержения одного ошибочного мнения, высказанного в ходе напряженных идеологических споров по поводу «империализма»; сторонники его утверждали, что здесь нет ничего нового, что это, скорее всего, лишь докапиталистический пережиток. Как бы то ни было, но участники дискуссий чувствовали новизну явления и обсуждали его именно как нечто новое.
Аргументы, связанные с этим «больным» вопросом, настолько пристрастны, противоречивы и запутанны, что историк должен разобраться в них, чтобы получить объективную картину явления. Дело в том, что большинство аргументов относится не к событиям 1875–1914 годов, а к марксизму, т. е. к предмету, который многих «задевал за живое». Причиной этого стала упоминавшаяся работа Ленина, точнее, то, что критический анализ империализма, данный в ней, стал основой революционного марксистского учения, принятого после 1917 года всеми коммунистическими движениями, а также революционными движениями «третьего мира». Особую пикантность жестоким спорам сторонников и противников империализма, ведущимся еще с 1890-х годов, придавало то обстоятельство, что само это слово постепенно приняло (и, похоже, не утратило до сих пор) некоторую отрицательную окраску, что сразу давало одной из сторон небольшое, но явное преимущество. В противоположность «демократии», которую любят упоминать даже ее противники, благодаря благоприятным смысловым сочетаниям этого слова, «империализм» обычно обозначает нечто неприятное и то, что делают другие. Еще в 1914 году многие политики с гордостью называли себя империалистами, но в наше время такого уже не услышишь.
Суть ленинского анализа (откровенно основанного на трудах многих авторов того времени, марксистов и немарксистов) состоит в том, что империализм как новое явление имеет экономическую основу, созданную совершенно новой фазой капитализма, которая, наряду с другими событиями, привела к территориальному разделу мира между великими капиталистическими державами на их официальные и неофициальные колонии и сферы влияния. Противоречия между капиталистическими державами, вызвавшие раздел мира, породили также и первую мировую войну. Здесь нет необходимости рассматривать особые сплетения обстоятельств, благодаря которым «монополистический капитализм» привел к колониализму (так как мнения по этому поводу очень противоречивы даже среди марксистов), а также разбирать последующие работы, развивающие ленинский анализ в направлении более радикальной «теории зависимости», трактующей события XX века. Все так или иначе сходятся на том, что экономическая экспансия и эксплуатация колониальных и зависимых стран имела критическое значение для капиталистического мира.
Критика указанных теорий не представляет особого интереса и вообще была бы здесь неуместна. Нужно просто отметить, что аналитики-немарксисты, стремясь опровергнуть марксистские взгляды на империализм, затемнили саму сущность предмета спора. Они хотели отрицать существование особой связи между империализмом конца XIX и всего XX века и капитализмом вообще, или в виде его особой фазы, возникшей в конце XIX века. Они отрицали также, что империализм имел определенную экономическую основу и приносил экономические выгоды империалистическим государствам (не говоря о том, что эксплуатация отсталых стран вообще имела важное значение для капитализма), отрицательно влияя на экономику колониальных стран. Они утверждали, что империализм не приводил к непримиримым противоречиям между капиталистическими державами и не оказал серьезного влияния на возникновение первой мировой войны. Отвергая экономические причины, они использовали психологические, идеологические, культурные и политические объяснения, тщательно обходя при этом опасную область внутренней политики, так как марксисты подчеркивали преимущества, получаемые правящими классами метрополий, от проведения империалистической политики и пропаганды, которая, помимо прочего, противодействовала растущей агитации массовых политических движений трудящихся, обращенной к рабочему классу. Некоторые аргументы, использованные в этих спорах, были сильными и эффективными, хотя и оказались взаимно неприемлемыми.
Конечно, многие ранние теоретические работы, направленные против империализма, фактически были ущербными. Но настоящий недостаток антиимпериалистической литературы состоял в том, что она по-настоящему не объясняла той взаимной зависимости между экономическим и политическим, национальным и международным развитием, которая так поражала современников в 1900-х годах и которая требовала исчерпывающего объяснения. Она не объясняла также, почему для современников «империализм» представлял собой новую и главную тенденцию исторического развития. Короче говоря, многие из этих работ были построены на отрицании фактов, достаточно очевидных уже в то время и сохраняющих свое значение до сих пор.
Оставляя в стороне ленинизм и антиленинизм, историк должен прежде всего восстановить существование и значение того факта, который никем не отрицался в 1890-е годы, а именно, что раздел мира имел под собой экономические основания. Выявление этого факта еще не дает, конечно, полного объяснения всех особенностей империализма того периода. Ведь экономическое развитие не является чем-то вроде колдуна, заставляющего двигаться бездушный манекен истории. И даже самый целеустремленный бизнесмен, занятый, например, делами своих предприятий где-нибудь в Южной Африке, оставался под влиянием политических, эмоциональных, идеологических, патриотических и даже расовых призывов того времени, неразрывно связанных с осуществлявшейся империалистической экспансией. Тем не менее если обнаруживаются экономические связи между тенденциями развития ведущих капиталистических стран того времени и их экспансией на периферию, то объяснения движущих мотивов империализма, не связанные с проникновением в отсталые страны и их завоеванием, теряют свою правдоподобность. Даже тогда, когда такие объяснения кажутся убедительными (например, при ссылках на стратегические цели соперничающих держав), все равно их необходимо анализировать с точки зрения экономических интересов. К примеру, современная политика на Среднем Востоке, при всей невозможности объяснения ее только действием экономических факторов, не поддается объективному анализу без учета всего, что связано с нефтью.
Важнейшим фактором, характерным для XIX века, явилось создание единой глобальной экономики, постепенно проникавшей в самые отдаленные уголки мира; образование и уплотнение мировой сети коммуникаций, экономических операций, потоков товаров, денег и людей, связывавших развитые страны между собой и с остальным миром (см. «Век Капитала», гл. 3.) Без всего этого не было бы причин для европейских государств проявлять особый интерес к обстановке в бассейне реки Конго или вести дипломатические споры по поводу какого-нибудь атолла в Тихом океане. Такая глобализация экономики не была новым явлением, но она значительно ускорилась в середине века. Экономика продолжала расти и позднее, в период 1875–1914 годов, и хотя относительные показатели роста стали менее впечатляющими, но рост общего объема и его абсолютных приращений был еще более крупным. Так, экспорт стран Европы в 1848–1875 гг. вырос больше чем в 4 раза, а затем еще удвоился к 1915 году. Мировое торговое судоходство выросло в 1840–1870 гг. с 10 до 16 млн тонн, затем удвоилось за последующие 40 лет; мировая сеть железных дорог выросла с несколько более 200 000 км (в 1870-е годы) до более чем 1 млн километров — перед первой мировой войной. Такой рост и уплотнение транспортной сети вовлекали в мировую экономику даже отсталые и окраинные страны и создавали в отдаленных районах новые очаги интересов для старых центров богатства и развития. Действительно, теперь, когда отдаленные страны стали доступными, многие из них стали казаться простым продолжением экономики развитых стран. В США (западнее Миссисипи), в Канаде, Австралии, Новой Зеландии, в Южной Африке, в Алжире и в Южной Америке обосновались переселенцы из Европы, оттеснявшие коренное население, создававшие города и утверждавшие промышленную цивилизацию. Результаты этих событий вышли за рамки всех предсказаний. Указанные страны, хотя и находились далеко, все же явно отличались в глазах современников от тех заморских регионов, где, из-за климата, были трудные условия для жизни белых поселенцев, но где зато (по словам одного из видных чиновников имперской администрации того времени) европейцы могли, прибывая в небольших количествах, но располагая капиталом, энергией и знаниями, вести очень прибыльную торговлю и получать товары, необходимые для их передовой цивилизации{54}.
Цивилизация действительно нуждалась в экзотических товарах. Техническое развитие зависело от поставок сырья, которое, ввиду климатических или геологических условий, имелось в изобилии или вообще было найдено только в отдаленных местах. Автомобили с двигателями внутреннего сгорания, как раз появившиеся в тот период, нуждались в горючем и резине. Нефть до тех пор поступала, в основном, из США и из Европы (из России, а еще раньше — из Румынии), но нефтяные месторождения Среднего Востока уже стали предметом дипломатических раздоров и объектом интриг. Каучук был исключительно тропическим продуктом, получаемым путем жестокой эксплуатации коренного населения Конго и Амазонии, что вызвало первые, вполне справедливые протесты против империалистической политики. Эта культура в больших масштабах выращивалась также в Малайе. Олово поставлялось из Азии и Южной Америки. Большое значение приобрели никому не нужные прежде редкие металлы, необходимые для получения разных видов стали, применяемых в современной технике для работы при высоких скоростях и нагрузках. Некоторые из них можно было свободно добыть в передовых странах, особенно в США, но отнюдь не все. Новые отрасли промышленности — электротехника и моторостроение — требовали все больше меди, добывавшейся на Земле с древних времен. Ее главные месторождения находились в странах современного «третьего мира» — в Чили, Перу, Заире, Замбии, которые стали ее главными поставщиками. И, конечно, существовала постоянная и никогда не знавшая полного удовлетворения потребность в драгоценных металлах, благодаря которой Южная Африка стала в тот период крупнейшим производителем золота в мире, не говоря уже о ее богатых месторождениях алмазов. Прииски и рудники стали первыми объектами империалистических интересов, так как давали сенсационные прибыли, оправдывавшие даже постройку железных дорог.
Помимо потребностей новых технологий, рост массового потребления в метрополиях создал быстро расширявшийся рынок пищевых продуктов. Больше всего требовалось основных продуктов питания, потреблявшихся в странах умеренного климата, таких как мясо и зерно, поставлявшихся по невысоким ценам и в массовых количествах из Северной и Южной Америки, из Австралии, Азии и из России. Кроме того, сформировался рынок товаров, известных с давнего времени под характерным названием «колониальных», продававшихся в бакалейных магазинах: это были сахар, чай, кофе, какао и продукты их переработки. Благодаря ускорению работы транспорта и применению новых методов консервации стали возможными поставки субтропических фруктов, обеспечившие существование «банановых республик».
Жители Британии, потреблявшие в 1840-х годах 1,50 фунта чая на душу населения, а в 1860-х годах — соответственно 3,26 фунта, стали потреблять 5,70 фунта в 1890-х годах, что означало необходимость ввозить в среднем 224 млн фунтов чая в год (98 млн фунтов — в 1860-е годы; примерно 40 млн фунтов — в 1840-е годы). Если англичане потребляли мало кофе и пили, главным образом, чай, поставлявшийся из Индии и с Цейлона (Шри-Ланка), то американцы и немцы ввозили кофе в громадных количествах, прежде всего — из Латинской Америки. В начале 1900-х годов в Нью-Йорке одна семья потребляла в среднем 1 фунт кофе в неделю. Производители лимонада и шоколада в Британии получали сырье из Западной Африки и Южной Америки. Сообразительный бизнесмен из Бостона, основавший «Юнайтед фрут компани» в 1885 году, создал в странах Карибского моря настоящие частные «империи», снабжавшие Америку ранее неизвестными бананами. Производители мыла, первыми широко использовавшие возможности новой рекламной индустрии, получали растительное масло из Африки. Плантации, поместья и фермы стали второй главной опорой империалистической экономики. Третьей опорой были торговцы и финансисты метрополий.
Это развитие не изменило характера промышленных стран, хотя они и создали новые отрасли большого бизнеса, процветание которых оказалось связанным с определенными районами земного шара, например, с месторождениями нефти, которые эксплуатировали нефтяные компании. Зато изменился остальной мир, превратившийся в ряд колониальных и полуколониальных территорий, специализировавшихся на производстве одного-двух профилирующих продуктов, экспортируемых на мировой рынок, от капризов которого эти страны стали полностью зависеть. Теперь слово «Малайя» стало обозначать каучук и олово; «Бразилия» — кофе; «Чили» — селитру; «Уругвай» — мясо; «Куба» — сахар и сигары. Даже колонии, имевшие белое население, не сумели (кроме США) завершить индустриализацию в этот период, потому что они тоже попали в тиски специализации. Некоторые из них добивались замечательного процветания (даже по европейским меркам), особенно если их населяли свободные, радикально настроенные эмигранты из Европы, хорошо представленные в парламенте и составлявшие мощную силу, выступавшую под знаменем демократии (которая, впрочем, оставалась глухой к интересам коренного населения). (Фактически демократия белых обычно лишала коренное население всех своих достижений и даже отказывалась считать их полноценными людьми.) Европейцу, пожелавшему в то время эмигрировать, лучше всего было поехать в Австралию, Новую Зеландию, Аргентину или Уругвай, но не в другие страны и даже не в США. Во всех перечисленных странах существовали развитые лейбористские и радикально-демократические партии и даже правительства, а также системы социального обеспечения и страхования, имевшие далеко идущие планы (как в Новой Зеландии и в Уругвае) — и все это задолго до появления таких новшеств в европейских государствах. Однако эти достижения существовали благодаря европейской (главным образом, британской) промышленной экономике, которая не позволяла этим странам осуществить собственную индустриализацию (или, по крайней мере, не допускала нарушений специализации, обеспечивавшей экспорт профилирующих товаров). Метрополии отнюдь не приветствовали индустриализацию других стран. Что бы ни говорила официальная пропаганда, но функция колоний и зависимых стран состояла в том, чтобы дополнять экономику метрополий, а не конкурировать с ней.
Другие зависимые страны, где не было «капитализма белых поселенцев», не смогли добиться такого преуспевания. Их экономика строилась на эксплуатации природных и трудовых ресурсов (т. е. рабочей силы коренного населения, мало стоившей и дешево продававшейся). Тем не менее олигархии землевладельцев и компрадорской буржуазии (местной или импортированной из Европы, или той и другой), вместе с правительствами (там, где они существовали) получали выгоды от экспансии развитых стран в их регионы, до тех пор пока ее не прервал недолгий, но местами очень сильный (как в Аргентине в 1890-х годах) кризис, вызванный окончанием очередного цикла развития производства, чрезмерной спекуляцией, войной и трудностями послевоенного времени. И хотя первая мировая война нарушила некоторые из этих рынков, все же зависимые страны остались в стороне от нее. С их точки зрения, эра империй, начавшаяся в конце XIX века, длилась до наступления Великого кризиса 1929–1933 годов. Как бы то ни было, но в рассматриваемый период они становились все более уязвимыми, поскольку их благосостояние все сильнее зависело от цен на кофе (который к 1914 году уже обеспечивал 58 % стоимости всего экспорта Бразилии и 53 % экспорта Колумбии), на каучук и на олово; на какао, на мясо, на шерсть. Вплоть до резкого падения цен на профилирующие продукты во время кризиса 1929 года, эта уязвимость не имела большого значения, ввиду неограниченного роста экспорта и кредитов. Напротив, до 1914 года (как мы уже видели) условия торговли были как никогда благоприятными для стран — производителей профилирующих товаров.
Все же растущее экономическое значение этих стран для мировой экономики не объясняет, почему, помимо всего прочего, ведущие промышленные страны вдруг захотели поделить мир на колонии и сферы влияния. Анализ империализма, выполненный его критиками, приводит различные причины, объясняющие это явление{55}. Наиболее знакомые из них: стремление капитала к более выгодным вложениям, чем у себя на родине, — и стремление застраховать капиталовложения от иностранных соперников, — являются и наименее убедительными. Пока экспорт капиталов из Британии в последней трети XIX века вырастал до громадных размеров, а доходы от капиталовложений имели существенное значение для платежного баланса страны, было бы естественным связывать «новый империализм» с экспортом капиталов, как это делал Дж. А. Хобсон. На самом же деле никто не отрицал, что фактически лишь очень малая часть этого полновесного потока инвестиций пошла в колонии; так, большая часть британских капиталовложений за рубежом попала в быстро развивавшиеся страны с белым населением, вскоре превратившиеся в практически независимые доминионы (Канада, Австралия, Новая Зеландия, Южная Африка), или в так называемые «почетные доминионы», такие как Аргентина и Уругвай, не говоря о США. К тому же основная часть капиталовложений (76 % в 1913 г.) имела вид государственных кредитов на строительство железных дорог и коммунальных предприятий, которые, конечно, приносили большую прибыль, чем кредиты на погашение государственного долга (в среднем 5 % по сравнению с 3 %), но точно так же были менее прибыльными (конечно, не для самих банкиров — организаторов вложений), чем капиталовложения в отечественную промышленность. Считалось, что такие вложения более надежны, чем высокодоходные инвестиции. Конечно, инвесторы могли решиться на крайние меры для защиты своих капиталовложений. Например, основной причиной разразившейся англо-бурской войны[16] было южноафриканское золото, что бы там ни говорили об идеологических разногласиях.
Все же более убедительное объяснение общих причин колониальной экспансии связано с поисками новых рынков сбыта. Тот факт, что эти поиски не всегда имели успех, еще ни о чем не говорит. Вера в то, что «перепроизводство» времен Великой депрессии можно компенсировать путем массированного экспорта, была широко распространена. Деловые люди всегда стремились заполнить свободные места на карте мировой торговли, где предполагалось наличие многих покупателей, и, конечно, искали такие места. Их воображение всегда волновал Китай: ну что будет, если каждый из 300 млн китайцев купит хотя бы по одной банке консервов? Другим заманчивым местом была Африка. Представители британских городов, как-то выступавшие в Торговой палате в годы депрессии (в начале 1860-х годов), были чрезвычайно рассержены тем, что в результате дипломатических переговоров может пострадать их торговля в бассейне реки Конго, считавшемся очень перспективным районом, и не зря: ведь там вел дела такой знатный бизнесмен, как король Бельгии Леопольд II{56}. (Когда он завладел этим районом, то стал широко использовать принудительный труд, в результате чего не только снижалась покупательная способность населения, но и уменьшалось число самих покупателей, погибавших от пыток и казней).
При этом сама суть мировой экономической ситуации того времени заключалась в том, что целый ряд развитых государств одновременно стал испытывать нужду в новых рынках. Если государство было достаточно сильным, то его идеалом была политика «открытых дверей» в применении к рынкам отсталых стран; если же мощи не хватало, то оно надеялось выкроить для себя «кусочек мира», на котором его предприниматели, в силу права собственности, имели бы монопольное положение или хотя бы существенные преимущества. Логическим следствием такого положения стал раздел незанятых территорий «третьего мира». В каком-то смысле это было продолжением политики протекционизма, получившей после 1879 года почти повсеместное распространение (см. гл. 2). Не зря британский премьер-министр[17] говорил французскому послу в 1897 году: «Если бы вы не были такими упорными протекционистами, то и мы бы не стремились аннексировать территории»{57}. В этом отношении «новый империализм» явился естественным побочным продуктом международной экономики, основанной на соперничестве нескольких промышленных стран-конкурентов, обострившемся из-за экономических невзгод 1880-х годов. Это не значит, что любая колония могла сама по себе стать новым Эльдорадо, хотя так и случилось с Южной Африкой, ставшей самой крупной золотодобывающей страной мира. Колония могла послужить просто удобной базой или отправным пунктом для проникновения в местный бизнес. Об этом говорил, например, один из чиновников Государственного департамента США во второй половине XIX века, когда США, следуя общей моде, решили создать свою собственную колониальную империю.
Глядя на события с этой точки зрения, трудно отделить экономические мотивы приобретения колоний от политических шагов, предпринимавшихся с этой целью, поскольку протекционизм любого рода представляет собой экономические меры, осуществляемые политическими средствами. Стратегические мотивы колонизации являлись очень важными для Британии, имевшей давно захваченные колонии, размещенные в самых важных местах с целью контроля доступа в различные зоны суши и моря, считавшиеся жизненно важными для британских мировых коммерческих и военно-морских интересов, а также (с развитием парового судоходства) для пополнения запасов угля на проходящих судах. (Так, Гибралтар и Мальта с давнего времени были военными базами, а Бермуды и Аден превратились в удобные промежуточные пункты для пополнения запасов.) Эти базы имели также значение (реальное или символическое) для обеспечения интересов при дележе земель. Поскольку началась перекройка карты Африки и Океании соперничавшими державами, то каждая из них, естественно, старалась не допустить, чтобы другие захватили лишнюю порцию или самый лакомый кусочек. Статус великой державы стал ассоциироваться с подъемом флага над каким-либо пляжем, осененным пальмами (или, как бывало чаще, над пустошью, поросшей колючим кустарником), так что владение колониями превратилось, само по себе, в символ величия, независимо от истинной ценности захваченной территории. Даже США (империализм которых ни до, ни после этого времени не имел ярко выраженного колониального характера) почувствовали (около 1900 года), что они тоже должны следовать общей моде. Германия чувствовала себя глубоко задетой тем, что она, являясь столь мощной и динамичной державой, должна довольствоваться гораздо меньшей долей колониального «пирога», чем Британия или Франция; к тому же ее колонии не имели большого экономического и стратегического значения. Италия настойчиво старалась захватить совершенно непривлекательные пространства африканских гор и пустынь, чтобы подкрепить свой статус великой державы, и ее неудача в Эфиопии несомненно понизила этот статус.
Дело заключалось в том, что если великими державами считались государства, обладавшие колониями, то малые державы как бы «не имели права» на владение ими. Например, Испания потеряла почти все, что оставалось от ее колониальной империи, вследствие испано-американской войны 1898 года. Как уже говорилось, серьезно обсуждались планы раздела между новыми колониальными державами остатков имперских владений Португалии в Африке. Только Голландия уверенно сохраняла за собой давно захваченные богатые колонии (в основном, в Юго-Восточной Азии), и король Бельгии сумел выкроить себе личное владение в Африке на условиях, приемлемых для других держав — но только потому, что ни одна великая держава не желала уступать соперникам важную территорию в бассейне реки Конго. К этому можно еще добавить, что на великих путях в Азию и в Америку европейские державы не осуществляли крупные территориальные захваты по политическим соображениям. В Америке ситуация с уцелевшими колониями европейских держав оказалась «замороженной» с появлением «Доктрины Монро»: только США имели там свободу действий. В большинстве районов Азии шла борьба за сферы влияния на территории стран, формально сохранявших независимость, особенно в Китае, в Персии и в Оттоманской империи. Здесь исключение составляли русские и японцы: Россия успешно расширила свою территорию за счет Центральной Азии, но потерпела неудачу в Северном Китае, а Япония захватила Корею и Формозу (Тайвань) после войны с Китаем в 1894–1895 гг. Таким образом, главными зонами захвата земель стали Африка и Океания.
Некоторые историки склонны объяснять явление империализма в первую очередь и в основном стратегическими интересами держав: так, они пытаются представить британскую экспансию в Африке как проявление необходимости защиты от возможных угроз путей, ведущих в Индию, а также ее морских и сухопутных границ. Действительно, важно помнить, что Индия была центром стратегических интересов Британии и что эта стратегия требовала сохранения контроля не только над ближними, но и над дальними морскими путями, ведущими в Индию, а также над всем Индийским океаном, включая важнейшие участки африканского побережья и прилегающих земель. (Ближний морской путь в Индию шел через Египет, Средний Восток, Красное море, Персидский залив и Южную Аравию; а дальние — вокруг мыса Доброй Надежды и через Сингапур.) Все британские правительства сознавали сказанное выше вполне отчетливо. Верно и то, что нарушение господства в стратегически важных районах (например, в Египте и в Судане) заставляло Британию усиливать свою прямую политическую власть и даже переходить к прямому правлению. Однако все эти аргументы не могут заменить экономический анализ империализма и недооценивают чисто экономические стимулы к захвату африканских земель, среди которых Южная Африка была самым ярким примером. В любом случае, грызня за Южную Африку и за Конго имела, в первую очередь, экономические причины.
Далее, эти историки упускают из вида тот факт, что Индия была «самым ярким бриллиантом в короне Британской империи» и центром глобальной стратегии Британии именно в силу ее действительно огромного значения для британской экономики. В то время это значение достигло своего пика, так как до 60 % экспорта британского текстиля шло в Индию и на Дальний Восток (в Индию— 40–45 %), причем Индия была «ключом», открывавшим путь на Дальний Восток, кроме того, общий внешнеторговый баланс Британии зависел от положительного сальдо в ее торговле с Индией. Само смещение местных правительств, сопровождавшее иногда установление европейцами своего правления в тех областях, где раньше они не считали это необходимым, происходило именно вследствие подрыва местного самоуправления при усилении экономического проникновения. И, наконец, попытка доказать, что никакие явления внутреннего развития западного капитализма в 1880-х годах не повлияли на передел мира, является несостоятельной, поскольку мировой капитализм в тот период был уже совсем не таким, как в 1860-е годы. Он состоял теперь из соперничавших «национальных экономик», «защищавших» себя друг от друга. Короче говоря, в капиталистическом обществе политика и экономика неразделимы, и даже в большей степени, чем, например, религия и общественная жизнь в исламских государствах. Попытки дать «новому империализму» чисто неэкономическое объяснение являются нереалистическими, подобно попыткам неэкономического объяснения роста политических партий рабочего класса.
Действительно, подъем рабочих движений, или демократической политики вообще (см. гл. 4) имеет четкую связь с ростом «нового империализма». Когда великий империалист Сесиль Родс сказал в 1895 году, что тот, кто хочет избежать гражданской войны{58}, должен стать империалистом, то многие наблюдатели поняли, что возникает так называемый «социальный империализм», пытающийся использовать империалистическую экспансию для уменьшения внутреннего недовольства, путем экономических улучшений, социальных реформ и т. п. Нет сомнений в том, что политики вполне понимали потенциальные выгоды империализма. В некоторых случаях (особенно в Германии) рост империализма объясняли необходимостью обеспечения «приоритета внутренней политики». Однако представления Сесиля Родса о «социальном империализме», направленном, в первую очередь, на обеспечение экономических выгод, которые империя могла бы принести (прямо или косвенно) массам недовольных, не имели большого реального значения. Мы не располагаем убедительными свидетельствами того, что колониальные завоевания сами по себе имели целью обеспечить в странах-метрополиях[18] занятость большинства рабочих или повышение их реальных доходов, а фраза о том, что эмиграция в колонии послужила «предохранительным клапаном» для перенаселенных стран — не больше, чем демагогическая фантазия. (Фактически никогда не было легче эмигрировать куда угодно, чем именно в период 1880–1914 годов, причем лишь немногие эмигранты направлялись в колонии своей страны или были вынуждены это сделать.)
Гораздо больше известно примеров использования военных побед для привлечения голосов избирателей, ведь это обходилось заметно дешевле, чем проведение реформ. В самом деле, ну что могло принести бóльшую славу, чем завоевание экзотической территории с темнокожим населением, особенно если это стоило недорого! Иначе говоря, империализм поощрял массы людей, особенно потенциально недовольных, отождествлять себя с империалистическим государством и с нацией и тем самым одобрять общественно-политическую систему этого государства, считая ее законной и справедливой. В эру массовой политики даже старые государственные системы требовали новых подтверждений своей законности. Это тоже хорошо понимали современники. Поэтому, например, церемония коронации, состоявшаяся в Британии в 1902 г., была проведена со всей тщательностью и широко пропагандировалась, так как она должна была показать «признание свободной демократией наследственной короны в качестве символа всемирного главенства ее подданных»{59}. Таким образом, можно сказать, что империя служила хорошим «идеологическим цементом» для общества.
Пока что не вполне ясно, насколько эффективной оказалась эта политика показного патриотизма, особенно если говорить о странах, где либералы и левые радикалы сохраняли прочные антиимперские, антивоенные, антиколониальные, вообще антиаристократические традиции. Почти несомненно, что в ряде стран империализм был чрезвычайно популярен среди «белых воротничков» и вообще людей нового «среднего класса», социальным признаком которых была активная поддержка патриотизма (см. гл. 8). Гораздо меньше имеется свидетельств о случаях проявления энтузиазма среди рабочих по поводу колониальных завоеваний, не говоря уже о войнах или о случаях существования большого интереса к колониям, как к новым, так и к старым (кроме известного интереса к странам «белых поселенцев»). Попытки укрепления гордости за достижения империализма и возведения ее в ранг национального чувства, например, путем проведения официального «Дня Империи» в Британии в 1902 г., осуществлялись обычно за счет мобилизации школьников и т. п. публики. (В более общем виде использование явления патриотизма будет рассмотрено ниже.)
Все же нельзя отрицать, что идея превосходства и главенства над далеким миром темнокожих сразу стала популярной и принесла много пользы политикам — сторонникам империализма. На всех Всемирных выставках буржуазная цивилизация прославлялась за успехи в науке, технике и в промышленности. Теперь, в эру империализма, ее славу составили колонии. К концу XIX века увеличилось число «колониальных павильонов» на Всемирных выставках (раньше их не было совсем): на выставке, связанной с вводом Эйфелевой башни (в 1889 г.), их было XVIII; на Парижской выставке 1900 года — 14{60}. Конечно, это была всего лишь реклама, но, как всякая удачная пропаганда, торговая или политическая, она имела успех, потому что затрагивала «душевные струны» публики. Колониальные экспозиции имели громадный успех. Еще большее впечатление производили юбилейные праздники в Британии; похороны членов королевской семьи и коронации, напоминавшие триумфы императоров Древнего Рима; с присутствием магараджей из зависимых стран, украшенных драгоценностями и демонстрировавших скорее добровольную лояльность, а не рабскую покорность. Поражали красочные военные парады: сикхи в тюрбанах, усатые раджпутанцы, улыбающиеся, но сдержанные гурки, спаги и высокие черные сенегальцы олицетворяли мир варваров, призванных служить цивилизации{61}. Даже в Вене, столице империи Габсбургов, не имевшей заморских колоний, была устроена экзотическая деревня Ашанти, притягивавшая туристов. Немало людей в те времена мечтали о тропиках.
Чувство превосходства, объединявшее белых людей Запада, как богатых, так и средний класс и бедных, существовало не только потому, что все они пользовались привилегиями хозяев, особенно находясь непосредственно в колониях. В Дакаре или в Момбасе самый скромный клерк чувствовал себя господином и пользовался уважением как «джентльмен» со стороны людей, которые, наверно, и не заметили бы его существования, будь это в Париже или в Лондоне, белый рабочий командовал черными. Дело заключалось в том, что если даже идеология государства требовала хотя бы потенциального равенства, то эти благие намерения отступали перед возможностью главенствовать. Так, во Франции провозглашали, что со временем все подданные государства станут «французами», духовными наследниками «наших предков — галлов» (это утверждали все школьные учебники, от Бордо до Тимбукту и Мартиники), тогда как в Британии считали, что бенгальцы и йоруба никогда не сравняются с англичанами. Даже наличие слоя местных «эволю» («приспособившихся») лишь подчеркивало отсутствие подлинной эволюции прав громадного большинства населения.
Только церковь преуспела в обращении язычников в истинную христианскую веру (в разных ее вариантах), за исключением тех мест, где она встретила противодействие местных властей (как в Индии) или где эта цель оказалась явно недостижимой (как в исламских странах).
Это было классическое время массовых миссионерских подвигов[19].
Миссионерство отнюдь не являлось проводником империалистической политики. Эти люди нередко противостояли колониальным властям, защищая в первую очередь интересы новообращенных. Однако сами успехи миссионерского движения зависели от империалистической экспансии. Всегда ли торговцы следовали за военными — это еще вопрос, но нет никаких сомнений в том, что колониальные завоевания открыли дорогу эффективным миссионерским действиям: в Уганде, в Родезии (теперь — Замбия и Зимбабве), в Ньясаленде (Малавии). И если христианство провозглашало равенство душ, то при этом оно подчеркивало неравенство тел — даже тел, принадлежавших церкви. С помощью церкви белые кое-что сделали для местного населения. Но, хотя число верующих умножилось, все же не меньше половины священников были белыми. А чтобы в период 1880–1914 годов отыскался темнокожий епископ — так это уж была бы очень большая редкость! Католическая церковь впервые произвела в епископы уроженца Азии только в 1920-х годах, т. е. через 80 лет после первых заявлений о возможности и желательности такой меры{62}.
Что же касается политических движений, наиболее настойчиво выступавших за всеобщее равноправие людей, то их позиция была двойственной. Левые были антиимпериалистами по своим политическим убеждениям, а часто — и по своим практическим действиям. Британское лейбористское движение объявляло своей целью достижение свободы для Индии, Египта и Ирландии. Левые никогда не колебались в своем осуждении колониальных войн и завоеваний, нередко (как это было в случае с оппозицией англо-бурской войне) — даже ценой временной непопулярности. Левые радикалы рассказывали о злодеяниях, творившихся в Конго, об ужасных условиях работы на плантациях какао, расположенных на африканских островах и в Египте. Предвыборная кампания, обеспечившая британской Либеральной партии полную победу на выборах 1906 года, была основана, главным образом, на осуждении «современного рабства», царившего на рудниках Южной Африки.
Однако, за редчайшими исключениями (как, например, в Индонезии, являвшейся колонией Голландии), западные социалисты сделали очень мало для организации сопротивления колониальных народов своим угнетателям, пока не наступила эра Коммунистического интернационала. Конечно, те, кто искренне приветствовал империализм и считал его желательной (или, по крайней мере, временно необходимой) фазой исторического развития народов, «еще не готовых к самоуправлению», составляли меньшинство среди социалистических и лейбористских движений, представленное ревизионистским и фабианским правым крылом; однако многие профсоюзные лидеры считали споры по поводу колоний неуместными, а в «цветных» видели прежде всего дешевую рабочую силу, серьезно угрожавшую интересам белых рабочих. Известно, что движения за запрещение иммиграции «цветных», выступавшие под лозунгами «Калифорния — для белых!» и «Австралия — для белых!» в 1880-е годы и в 1914 году, опирались прежде всего на рабочий класс; а профсоюзы Ланкашира выступили вместе с хозяевами текстильных фабрик с требованием, чтобы в Индии не было собственной промышленности. В международном плане социализм до 1914 года оставался, в основном, политическим движением европейцев и белых эмигрантов (или их потомков) (см. гл. 5). Борьба с колониализмом почти не входила в круг их интересов. В определении и в анализе новой, «империалистической» фазы капитализма, принятых социалистами в конце 1890-х годов, колониальная аннексия и эксплуатация рассматривались просто как один из симптомов и особенностей этой новой фазы, которые, конечно, были нежелательными (как и другие черты империализма), но не такими уж важными. Лишь немногие социалисты обратили внимание, подобно Ленину, на «залежи горючего материала», накапливавшиеся на окраинах мира капитализма.
Поскольку социалистический (т. е. главным образом марксистский) анализ империализма рассматривал колониализм в составе более широкой концепции «новой фазы капитализма», он, безусловно, являлся правильным в принципе, хотя эта теоретическая модель имела некоторые неточности. К тому же марксисты иногда (подобно капиталистам того времени) были склонны преувеличивать экономическое значение колониальной экспансии для стран-метрополий. Империализм конца XIX века, несомненно, можно было назвать «новым». Он явился порождением эры конкуренции между соперничавшими промышленно-капиталистическими национальными экономиками и рос благодаря стремлению сохранить и обезопасить рынки в период нестабильности в бизнесе (см. гл. 2); короче говоря, это была эра, когда «тарифы и экспансия стали общим требованием правящего класса»{63}. Это явилось частью нового процесса отказа от политики свободной конкуренции (как среди частных предприятий, так и в государственном масштабе) и способствовало росту крупных корпораций и олигополий и усилению вмешательства государства в экономику. Все это происходило в период увеличения значения периферийной части мировой экономики. В 1900-е годы это явление стало столь же естественным, сколь неправдоподобным оно казалось в 1860-е годы. Однако для осуществления связи между капитализмом образца «после 1873 года» и экспансией в отсталые страны явление «социального империализма» вряд ли имело такое же значение, какое оно приобрело в области внутренней политики государств, стремившихся приспособиться к условиям ведения широкой предвыборной борьбы и агитации среди масс населения. Все попытки отделить объяснения сущности империализма от выявления особенностей развития капитализма в конце XIX века следует рассматривать лишь как упражнения в идеологической риторике, хотя нередко и поучительные, а иногда — не лишенные интереса.
Остаются еще вопросы о влиянии западной (а с 1890-х годов — и японской) экспансии на остальной мир и о значении «имперских» особенностей империализма для стран-метрополий.
На первый вопрос ответить достаточно легко. Экономическое влияние империализма было, конечно, значительным, но самой важной особенностью этого влияния была его глубокая неравномерность, обусловленная крайней асимметричностью связей между метрополиями и зависимыми странами. Влияние метрополий было сильным и глубоким, даже если не осуществлялась прямая оккупация; обратное влияние зависимых стран было незначительным, во всяком случае — отнюдь не жизненно важным для метрополий. Например, Куба полностью зависела от цен на сахар и от желания США импортировать его, тогда как любая развитая страна, даже такая «малоразвитая», как Швеция, не испытала бы каких-то особых неудобств, если бы весь сахар карибских стран вдруг исчез с рынка, потому что ее импорт сахара был связан не только с этими странами. Практически весь импорт и экспорт любой из стран Центральной Африки был связан с небольшой группой западных метрополий, тогда как торговля последних с Африкой, Азией и Океанией в 1870–1914 и приобретала все более скромное значение, оставаясь для них второстепенным делом. Около 80 % европейской торговли (считая как импорт, так и экспорт) осуществлялось в XIX веке между самими развитыми странами; такое же положение было в области инвестиций европейских стран{64}. Капиталы, направляемые «за море», оседали главным образом в нескольких быстро развивавшихся странах, населенных, в основном, потомками переселенцев из Европы, т. е. в Канаде, в Австралии, Южной Африке, Аргентине и, конечно, в США. В этом смысле жизнь в век империализма выглядела совсем по-разному для жителей Германии и Франции и для населения Никарагуа и Малайи.
Среди стран-метрополий империализм имел наибольшее значение, конечно, для Британии, поскольку ее экономическое превосходство всегда зависело от ее особых связей с заморскими рынками и источниками профилирующих продуктов. Мнение о том, что после первой промышленной революции британские предприятия не встречали никакой конкуренции на рынках развивавшихся стран, является спорным (если не считать «золотые десятилетия» 1850–1870 годов). Поэтому сохранение привилегированного доступа на рынки неевропейских стран имело жизненно важное значение для экономики Британии{65}. В конце XIX века она добилась в этом деле очень больших успехов, расширяя раз за разом зону своего влияния путем военных захватов или путем фактического подчинения, так что под властью британской монархии оказалась четверть поверхности земного шара (которую в британских атласах гордо закрашивали красным цветом). Если же в состав империи включить так называемые «неофициальные владения», состоявшие из зависимых стран, служивших экономическими придатками Британии, то она охватывала, пожалуй, треть земного шара, находившуюся под ее экономическим и культурным влиянием. Действительно, Британия поставляла, например, в Португалию даже свои почтовые ящики особой конструкции, а в Буэнос-Айресе строила универмаги типа своего «Харроде». Только к 1914 году значительная часть зоны ее владений (особенно в Латинской Америке) подверглась косвенному проникновению других государств.
Однако не такая уж большая часть этих «операций по защите рынка» осуществлялась путем «новой имперской экспансии», если только не принимать во внимание крупную авантюру по захвату алмазов и золота Южной Африки. Благодаря ей очень быстро сколотили миллионные состояния «новые богачи» (в основном, германского происхождения) — разные Вернеры, Бейтсы, Экштейны, многие из которых так же «моментально» вошли в британское высшее общество, уже не принимавшее в дальнейшем в свой состав таких богачей в первом поколении. Она вызвала также крупнейший колониальный конфликт — войну в Южной Африке в 1899–1902 гг., сломившую сопротивление двух небольших местных республик белых поселенцев, занимавшихся сельским хозяйством.
Все же большая часть колониальных успехов Британии была обеспечена путем систематической эксплуатации ранее захваченных владений или благодаря использованию своего особого положения крупнейшего импортера и инвестора таких регионов, как Южная Америка. Кроме Индии, Египта и Южной Африки, объектами экономической деятельности Британии были, в основном, практически независимые страны типа «белых доминионов» или такие регионы, как США и Латинская Америка, где британское государство не могло (или не сумело) развернуть свои прямые действия. Например, оно не оказало эффективной поддержки своим инвесторам в Латинской Америке, несмотря на истошные крики о помощи со стороны Корпорации держателей зарубежных ценных бумаг (основанной во время Великой депрессии), столкнувшейся с известной в Америке практикой задержек платежей по долгам и расчетов девальвированной валютой; правительство Британии было просто не в состоянии что-либо сделать, чтобы справиться с латиноамериканцами. Особенно серьезным испытанием в этом отношении явилась Великая депрессия, вызвавшая (как и последующие мировые депрессии, например, 1970 и 1980 годов) крупнейший международный долговой кризис, поставивший банки метрополии в очень рискованное положение. Самое большее, что смогло сделать правительство — это помочь спасению крупного банка «Баринг» от неплатежеспособности во время кризиса 1890 года, когда этот банк опрометчиво увлекся сложными операциями по укреплению аргентинской финансовой системы. Если бы британское правительство поддержало инвесторов дипломатическим путем или военной силой (как оно все чаще делало после 1905 года), то были бы задеты интересы иностранных предприятий, поддерживаемых правительствами развитых стран, но не правительствами зависимых стран[20].
Как бы то ни было, но если взять картину в целом, т. е. учесть и хорошие и плохие годы, то британские капиталисты неплохо вели дела во всей своей «неофициальной» империи. Почти половина всех британских долгосрочных капиталовложений, оформленных в виде государственных ценных бумаг, размещалась в 1914 году в Канаде, в Австралии и в Латинской Америке. Более 50 % всех британских накоплений после 1900 года инвестировались за границей.
Конечно, Британия получала свою долю и в регионах новой колонизации, где, благодаря своей силе и опыту, она захватила более лакомые куски, чем любой из ее соперников. Так, если Франция владела большей частью Западной Африки, то Британия имела там 4 колонии, содержавшие районы с наибольшей плотностью населения и располагавшие наибольшими производственными торговыми возможностями{66}. Однако Британия заботилась не столько об экспансии, сколько о защите от соперников тех территорий, где господствовали британские капиталисты и британская торговля.
Были ли прибыли других стран пропорциональны их колониальным захватам? Точно ответить невозможно, так как официальная колонизация составляла лишь одну сторону глобальной экономической экспансии и конкуренции, причем для некоторых стран (Германии и США) — не самую важную из всех. Более того, как мы уже видели, ни одна страна, кроме Британии (и, возможно, Нидерландов), не имела жизненно важных связей с «непромышленным» миром. Достаточно уверенно можно сказать лишь следующее. Первое: стремление к колониальным захватам было тем сильнее, чем менее динамичной была экономика страны-метрополии, являясь, до некоторой степени, потенциальной компенсацией за недостаток экономической и политической мощи по сравнению с соперниками, или, как в случае с Францией — за демографическую и военную неполноценность. Второе: всегда существовали особые экономические группы (в первую очередь, те, которые вели заморскую торговлю и занимались промышленностью, зависевшей от поставок заморского сырья), активно способствовавшие колониальной экспансии, которую они, конечно, оправдывали перспективами национальной выгоды. Третье: хотя некоторые из этих групп неплохо обогащались за счет экспансии (так, компания «Франсез де л’Африк оксиденталь» выплатила в 1913 г. 26 % дивидендов){67}, большинство новых колоний привлекало мало капиталов, и их экономические достижения были разочаровывающими. (Франции даже не удалось объединить свои новые колонии в общей системе протекционизма, хотя в 1913 г. 53 % торгового оборота Французской империи приходилось на метрополию. Не сумев поломать установившиеся ранее экономические связи этих стран с другими регионами и метрополиями, Франция была вынуждена покупать значительную часть необходимых колониальных товаров — каучука, кожи, шкур, тропической древесины — через Гамбург, Антверпен и Ливерпуль.)
Короче говоря, новый колониализм был побочным продуктом политико-экономического соперничества конкурировавших национальных экономик, усиленного протекционизмом. Однако поскольку торговля метрополий с колониями почти неизменно росла, составляя все большую часть их общего торгового оборота, то протекционизм не имел большого успеха.
Век империй был не только политико-экономическим, но и культурным явлением. Завоевание земного шара «развитым» меньшинством преобразовало идеи, идеалы и художественные образы коренного населения, изменившиеся под действием силы и новых государственных учреждений, под влиянием нового образа жизни и новых примеров поведения в быту. В зависимых странах все это мало затронуло население, кроме местных элит, хотя не стоит забывать, что в некоторых регионах (например, в районах Африки к югу от Сахары) именно империализм и связанное с ним христианское миссионерство создали возможности для выдвижения новых общественных слоев, получавших образование западного образца. В Африке до сих пор сохранилось деление государств на «англоговорящие» и «франкоговорящие», в соответствии с границами бывших британских и французских владений. (Германские колонии после 1918 года были поделены между Англией и Францией.) Не считая Африки и Океании, где христианские миссии иногда проводили массовое обращение в западную религию, основные массы населения колоний в общем мало отступали от привычного образа жизни, если это представлялось возможным. И, к досаде наиболее непреклонных миссионеров, коренное население восприняло не столько саму новую веру, привезенную с Запада, сколько некоторые ее элементы, отвечавшие их собственным верованиям, общественному устройству и понятиям. Подобно тому, как приобрели новые черты спортивные игры, завезенные на острова Тихого океана энтузиастами из британской администрации (которых нередко выбирали среди самых крепких и мускулистых представителей среднего класса), так и религиозные обряды в колониях часто выглядели совершенно необычно, как игра в крикет в исполнении жителей островов Самоа. И так было даже в тех местах, где верующие провозглашали свою приверженность ортодоксальным правилам христианского вероучения. Но, наряду с этим, было немало мест, где местное население желало создать свою разновидность христианской веры; особенно это наблюдалось в Южной Африке, где проводились действительно массовые обращения в христианство; там образовалось «Эфиопское движение», которое отделилось от миссионерства еще в 1892 г. чтобы основать новую разновидность христианства, больше ориентированную на запросы темнокожего населения.
Что касается элитных слоев обществ зависимых стран, как уже существовавших, так и нарождавшихся, то им империализм принес «вестернизацию» образа жизни, которая, впрочем, началась задолго до его прихода. Дело в том, что правительства и правящие классы всех стран, оказавшихся перед угрозой завоевания или утраты независимости, ясно поняли за несколько десятилетий, что им придется либо принять «вестернизацию», либо уйти с политической сцены (см. «Век Капитала», гл. 7, 8 и 11). В эру империализма эти элиты руководствовались устаревшими идеологиями, созданными в период между Французской революцией и серединой XIX века, изложенными в стиле позитивизма Огюста Конта (1798–1857), модернизированная доктрина которого вдохновляла правительства Бразилии, Мексики и деятелей первых лет Турецкой революции (см. гл. 12). Элиты, сопротивляясь наступлению Запада, постепенно воспринимали его влияние, даже в тех случаях, когда они не принимали «вестернизацию» в целом, сохраняя свою религию, мораль, идеологию или политический прагматизм. Так, Махатма Ганди, признанный святым, носивший самую простую национальную одежду и защищавший национальные ремесла (вопреки наступлению индустриализации), не только получал деньги и поддержку от владельцев механизированных ткацких фабрик в Ахмадабаде, но и сам был юристом, получившим образование на Западе и явно воспринявшим западную идеологию. (Говорят, одна из его покровительниц однажды воскликнула: «Ах, если бы почтенный учитель знал, как дорого обходится его содержание в бедности!») Невозможно разобраться в его личности, если видеть в нем только традиционалиста, преданного идеалам индуизма.
Ганди представлял собой тот пример, который ярко иллюстрировал мощное воздействие эры империализма, свойственное только этому времени. Он родился в семье, относившейся к достаточно скромной касте торговцев и ростовщиков, не входившей в высший класс общества, который воспринял влияние Запада и осуществлял административное управление Индией, находившейся под господством Британии; тем не менее он получил профессиональное и политическое образование в Англии. В конце 1880-х годов его пример оказался столь вдохновляющим для честолюбивых молодых людей его страны, что он начал писать книгу о жизни в Англии, ставшую руководством для будущих студентов из небогатых семей, подобных ему самому в молодости. Книга была написана на превосходном английском языке и содержала полный набор советов и пояснений, начиная от описания поездки из Индии в Лондон на пароходе и поисков квартиры по прибытии и кончая способами соблюдения диеты набожного индуиста в условиях Англии, а также возможностями приспособления к странному обычаю европейцев бриться дома, а не ходить для этого к парикмахеру{68}. Ганди явно не считал себя ни независимым последователем, ни независимым противником всего британского. Находясь в метрополии, он вел себя так, как поступали потом многие пионеры борьбы за свободу колоний: он нашел в западном обществе круг людей, близких ему идеологически (в его случае — вегетарианцев), и стал общаться с ними, надеясь встретить благоприятное отношение и по другим вопросам.
Ганди разработал свои собственные способы мобилизации масс традиционалистов для достижения нетрадиционных целей с помощью пассивного сопротивления в обстановке, созданной «новым империализмом». Как можно легко понять, его учение представляло собой сплав элементов западной и восточной идеологии, поскольку он не скрывал своих интеллектуальных связей с работами Джона Раскина и Льва Толстого. (Заметим, что до 1880-х годов подобное перенесение на почву индийской политики новых идей из России было немыслимым, но к началу XX века это стало обычным делом для индийских радикалов, как и для их китайских и японских единомышленников.) В то время Южная Африка, ставшая страной бурного роста добычи золота и алмазов, привлекла массу небогатых эмигрантов из Индии, создавших там свою многочисленную общину, а затем, благодаря расовой дискриминации, создалась довольно редкая ситуация, когда индийцы, не принадлежавшие к элитным классам, обрели готовность к современной политической мобилизации. Ганди приобрел свой политический опыт и осознал свои стимулы к ведению политической борьбы именно в Южной Африке, где он возглавил борьбу индийцев за политические права. Вряд ли он смог бы это осуществить в самой Индии, куда он потом возвратился и где стал, после начала войны в 1914 году, ключевой фигурой индийского национально-освободительного движения.
Итак, век империй создал как условия для формирования лидеров антиимпериалистической борьбы, так и обстановку, в которой их идеи встретили сочувствие и понимание в обществе; хотя, конечно, было бы неверно представлять историю стран и народов как результат преобладающего влияния западных метрополий и рассматривать ее лишь с точки зрения сопротивления этому влиянию (см. гл. 12). Это было бы анахронизмом, так как (за некоторыми исключениями, рассмотренными ниже) эра мощных антиимпериалистических движений началась в большинстве регионов не ранее начала первой мировой войны и Русской революции; это было бы неверным и по существу, так как тем самым лозунги современного национализма: независимость, самоопределение наций, образование суверенных государств и т. п. (см. гл. 6) — были бы перенесены в иное историческое время, когда их еще не было в действительности, да и не могло быть. Фактически именно представители национальных элит, воспринявших вестернизацию, впервые познакомились с этими идеями во время своих поездок на Запад, или в учебных заведениях западного типа, так как происхождение этих идей было именно таким. Молодые индийские студенты, возвращавшиеся из Британии, могли привезти с собой лозунги Мадзини и Гарибальди, но лишь очень немногие жители Пенджаба, не говоря о таких странах, как Судан, имели хоть малейшее понятие о том, что они означают.
Таким образом, самое сильное культурное влияние империализма осуществлялось через образование западного типа, получаемое различными меньшинствами, т. е. теми немногими счастливчиками, которые становились грамотными и открывали для себя (путем обращения в христианство, либо без этого) высокие цели и преимущества карьеры «белого воротничка»: священника, учителя, чиновника или работника офиса. В некоторых странах сюда входили также солдаты и полицейские, служившие новым властям, носившие новую форму и воспринявшие их взгляды на события, обстановку и местные дела. Именно в этой среде и зародились немногочисленные группы будущих «подвижников» и «потрясателей основ», благодаря которым эра колониализма, достаточно короткая по меркам человеческой жизни, имела столь долговременные последствия. Как ни удивительно, но на большей части Африки полный цикл колониализма, от оккупации до образования независимого государства, совершился на протяжении жизни одного человека, например, сэра Уинстона Черчилля (1874–1965).
Каким же было обратное влияние зависимых стран на метрополии? Уже начиная с XVI века, побочным продуктом европейской экспансии стало явление «экзотизма», хотя многие философы эпохи Просвещения были склонны относиться к странам, находящимся за пределами Европы и поселений европейцев, скорее как к своеобразному «барометру нравственности» европейской цивилизации. Там, где эти народы восприняли цивилизацию, на их примере выявились недостатки государственного и общественного устройства Запада (об этом говорил Монтескье в своих «Персидских письмах»); там же, где цивилизация не привилась, местные народы оставались, в представлении европейцев, своего рода «благородными дикарями», простота и естественность которых подчеркивали извращенность цивилизованного общества.
В XIX веке сложилась новая ситуация, когда на неевропейцев и на их государства стали все больше смотреть как на второстепенные, неуместные, слабые и отсталые, даже недоразвитые создания. Их стали считать подходящим объектом для завоевания или, по крайней мере, для перевоспитания и преобразования в духе ценностей единственной «настоящей» цивилизации, представителями которой выступали миссионеры, торговцы, доставлявшие «огненную воду», и военные, снабженные огнестрельным оружием. В такой обстановке традиционные ценности незападных обществ становились ненужными и обременительными для их выживания в век, когда принимались во внимание только сила и военная техника. Так, утонченные обычаи Пекина, столицы китайских императоров, не спасли его от западных варваров, не раз сжигавших и грабивших знаменитый Летний дворец. Так, высокая и элегантная культура приходившей в упадок столицы Великих Моголов, красочно описанной в книге Сатьяджита Рау «Игроки в шахматы», не сдержала наступление британцев. Средний европеец относился ко всем этим народам с презрением. Единственными чужеземцами, которых европейцы принимали на службу, были представители воинственных народностей, использовавшихся для формирования колониальных армий: сикхи, гурки, берберские горцы, афганцы, бедуины. Лишь Оттоманская империя пользовалась некоторым уважением (высказывавшимся сквозь зубы), потому что, несмотря на упадок, она располагала сухопутной армией, способной противостоять европейским войскам. К Японии стали относиться как к равной, когда она начала выигрывать войны.
Тем не менее плотность глобальных коммуникаций и доступность зарубежных земель способствовали, прямо или косвенно, усилению как противостояния, так и взаимопроникновения западных и экзотических стран. Людей, которые знали и понимали оба мира, было немного, хотя в эру империализма их число увеличилось за счет писателей, намеренно посвятивших себя посредничеству между цивилизациями; среди них были интеллектуалы и писатели, являвшиеся (по профессии или по призванию) моряками (как Пьер Лоти и Джозеф Конрад[21] — величайший из них); солдатами, чиновниками администрации (как Луи Массиньон, специалист по Востоку); или колониальными журналистами (как Редьярд Киплинг). Но еще большую долю экзотики доставляла развлекательная литература, вроде чрезвычайно популярных романов для юношества, написанных Карлом Мэем (1842–1912), вымышленный герой которых, родившийся в Германии, прошел весь Дикий Запад и Исламский Восток, совершил путешествия в Африку и в Латинскую Америку; сюда же относились литературные триллеры, рисовавшие похождения загадочных и зловещих негодяев, вроде доктора Фу Манчжу, описанного Саксом Ромером; а также рассказы для школьников, печатавшиеся в популярных британских журналах, героем которых был богатый индус, изрекавший общеизвестные истины на причудливом и напыщенном английском языке. Экзотика проникла и в повседневную культурную жизнь, например, в виде известной постановки о похождениях Буффало Билла на Диком Западе, с участием ковбоев и индейцев, покорившей Европу в 1837 году; или в виде искусно построенных «колониальных деревень», демонстрировавшихся на крупных международных выставках. Эти мимолетные образы далеких стран не были документально точными, каким бы ни представлялось их назначение; но они несли определенную идеологическую нагрузку, состоявшую в укреплении чувства превосходства «цивилизованных» стран над «первобытными». Все это служило империализму, но лишь постольку, поскольку было связано с проникновением западного мира на Восток (как это показано в произведениях Джозефа Конрада), благодаря которому мир экзотики проникал в повседневность западного мира. Например, разговорный язык того времени, усваивавший разные жаргонные словечки, родившиеся в среде колониальных войск, тоже отразил презрительный «имперский» взгляд на аборигенов. Так, итальянские рабочие называли штрейкбрехеров «крумини», по имени одного из племен Северной Африки; а итальянские политики именовали избирателей южных областей, послушно и организованно шагавших на выборы, чтобы проголосовать по указанию местных патронов, словом «аскари», обозначавшим колониальные войска, сформированные из местного населения. Словом «касик» (вождь индейцев во владениях Испанской империи) называли политических воротил; словом «каид» (местный князек в Северной Африке) — главарей преступных шаек во Франции.
Экзотика принесла и немало полезного. Среди администраторов и военных были такие, которые стремились осмыслить новую обстановку (бизнесмены как-то меньше интересовались такими материями), наблюдали различия между обществом своей страны и той, которой они управляли. Благодаря таким наблюдениям было написано немало интересных работ, особенно об исчезнувших империях индейцев, а также теоретических исследований, обогативших западные науки об обществе. Многие из работ были просто побочным продуктом колониального правления или же служили его укреплению, причем большая часть их основывалась на твердом убеждении в превосходстве западных знаний над всякими другими (за исключением, пожалуй, области религии, где превосходство, скажем, методистской церкви над буддизмом было не слишком очевидным для незаинтересованного наблюдателя). Кстати говоря, империализм вызвал на Западе заметный рост интереса (а иногда — и желания подражать) к восточным формам духовной жизни (или к подделкам под них){69}. Все же, несмотря на последующую критику колониализма, всю эту часть западной литературы нельзя просто отложить в сторону, как пример высокомерного пренебрежения по отношению к неевропейским культурам. По крайней мере, в лучших из этих работ местная жизнь рассматривалась с полной серьезностью и уважением, а также с желанием сделать полезные выводы. В области искусства, особенно изобразительного, западный «авангард» относился к незападным культурам как к равным и даже вдохновлялся ими в то время. Причем это относилось к искусству не только изысканно сложных экзотических цивилизаций (как, например, японской, влияние которой на французских художников было заметным), но и «первобытных», особенно существовавших в Африке и в Океании. Конечно, главная привлекательность этих работ заключалась именно в их «примитивизме», но нельзя отрицать того, что «авангардисты» начала XX века научили европейцев относиться к ним именно как к искусству, и нередко — как к большому искусству, во всем его великолепии, независимо от его происхождения.
И, наконец, еще одна сторона империализма, которую необходимо отметить: его влияние на правящий и средний классы самих метрополий. Империализм, в определенном смысле, усилил и подчеркнул триумф этих классов и возглавлявшихся ими обществ и возвеличил их образ в глазах других народов в беспримерной степени. Горстка государств, расположенных, в основном, на северо-западе Европы, главенствовала на всем земном шаре. Некоторые империалисты, к негодованию латинских народов и славян, даже подчеркивали особые заслуги в осуществлении колониальных захватов наций тевтонского и англо-саксонского происхождения, которые, несмотря на взаимное соперничество, испытывали с тех пор уважение друг к другу, проявившееся, например, в ворчливой благожелательности Гитлера по отношению к Британии. Немногочисленный слой людей из высшего и среднего класса этих стран — офицеры, чиновники, бизнесмены, инженеры — эффективно осуществлял это господство. В 1890-е годы немногим более 6000 британских чиновников управляли почти 300 млн индийцев с помощью армии, в которой служили примерно 70 000 европейцев, рядовые солдаты из Европы (большинство которых составляли ирландцы, давно пополнявшие контингент завоевателей колоний), как и более многочисленные военнослужащие из местных, были наемниками, выполнявшими приказы своих командиров. Этот случай, хотя и крайний, отнюдь не был исключением. Разве его нельзя было считать доказательством полного превосходства?
Таким образом, количество людей, непосредственно управлявших империей, было сравнительно небольшим, но их символическое значение было огромным. Когда писатель Редьярд Киплинг, воспевший в своих произведениях Индийскую империю, умер от воспаления легких в 1899 г., то скорбь выражали не только англичане и американцы (Киплинг как раз закончил стихотворение «Бремя белого человека», посвященное роли США на Филиппинах), но даже император Германии прислал телеграмму соболезнования{70}.
Однако имперский триумф вызвал к жизни новые проблемы и принес с собой новые неясности. Проблемы были связаны с растущей неразрешимостью противоречий между методами управления, которые применяли господствующие классы метрополий по отношению к империям и по отношению к своим собственным народам. Внутри метрополий (как мы увидим далее) преобладала (или неизбежно должна была взять верх) политика укрепления демократии и выборной системы. Зато в колониальных империях правила автократия, основанная на физическом принуждении и подчинении, и ее безусловное господство выглядело вполне законным, так как нигде не встречало вызова. Колониальные наместники, обладавшие полной единоличной властью, управляли, с помощью солдат, обширными территориями размером с целое королевство, и эти порядки утвердились на многих континентах; а в это время на родине, в метрополиях, волновались непросвещенные и угнетенные массы трудящихся. Разве это не было уроком — жестоким уроком в духе Ницше, который непременно нужно было усвоить? (См. работу Фридриха Ницше «Воля к власти».)
Империализм принес с собой и новые сомнения. Прежде всего он противопоставил незначительное белое меньшинство массам черных, смуглых, желтых людей — тех самых «желтых дьяволов», против которых призывал заключить союз император Германии Вильгельм II, чтобы защитить Запад; но при этом большая часть самой белой расы была обречена на положение людей «второго сорта», согласно неумолимым требованиям новой науки — «евгеники» (см. гл. 10){71}. При таком положении вещей: могли ли долго существовать мировые империи, так легко утвердившие свое господство и с такой легкостью управлявшие народами, благодаря преданности немногих и пассивности большинства, и все же — не имевшие широкой опоры для своего правления?
Киплинг, величайший и, наверное, единственный поэт империализма, приветствовал великое и славное событие в жизни Британской империи — «бриллиантовый» юбилей королевы Виктории в 1897 году — пророческими стихами, напоминавшими о закате империй прошлого:
В туманной дали растаяли огни маяков,
Пропали огни костров, горевших на берегу и на холмах.
Вот так и наши шумные торжества
Уйдут в Вечность, как ушли Ниневия и Тир!
Великий Судья, наблюдающий за жизнью народов,
Смилуйся над нами, дай нам вечное забвение!{72}
Упоминая «шумные торжества», поэт имел в виду закладку и строительство громадной новой столицы Индии — города Нью-Дели. Наверное, Клемансо был не единственным скептиком, предвидевшим, что это будут последние руины в длинной череде разрушенных столиц исчезнувших империй. Разве не было господство над миром столь же шатким, как господство над массами населения в своей собственной стране?
Неопределенность была двоякой. Если власть империи (и господство правящих классов) над своими подданными казалась уязвимой для действий с их стороны (хотя непосредственной угрозы как будто не было), то еще более уязвимой и непрочной казалась сама воля к господству, стойкость в борьбе за выживание, разрушаемая внутренней неуверенностью. Похоже было на то, что именно богатство и роскошь, достигнутые благодаря мощи и предприимчивости, стали причиной слабости мускулов, которые прежде укреплялись под действием постоянных усилий. Ведь раньше уже бывало, и не раз, что паразитизм в центре империи приводил в конце концов к торжеству покоренных варваров.
Нигде подобные вопросы не звучали с такой роковой тревогой, как в этой величайшей из всех империй, превзошедшей размерами и славой империи прошлого, и в то же время — самой уязвимой и оказавшейся на краю упадка. Даже энергичные и трудолюбивые германцы понимали, что империализм идет рука об руку с «государством рантье», которое не имеет других перспектив, кроме саморазрушения. Вот что говорил, например, Дж. А. Хобсон в связи с подобными опасениями: «Если бы произошел раздел Китая, то большая часть Западной Европы приняла бы вид и характер, подобные тем, которые имеют Южная Англия, Ривьера и обжитые, освоенные туристами области Италии и Швейцарии, где находится множество поместий богатых аристократов, живущих на дивиденды и пенсии, получаемые с Дальнего Востока; население этих областей составляют слуги и обслуживающий персонал, торговцы и работники транспорта; рабочие заняты, в основном, конечной обработкой скоропортящихся продуктов, так как никакой промышленности нет; основные продукты питания и прочие товары поставляются из Африки и Азии»{73}.
Так «прекрасная эпоха» буржуазии разрушила сама себя. Очаровательные, безобидные «элои», описанные в фантастической повести Герберта Уэллса, проводившие жизнь в играх на солнце, существовали по милости «морлоков», жителей темных подземелий, от которых были совершенно беззащитны{74}.
«Европа, — писал германский экономист Шульце-Гаверниц, — переложила бремя тяжелого физического труда, сельскохозяйственных и горных работ и утомительного труда в промышленности на небелые расы, а себе оставила роль рантье, живущего на прибыли; тем самым она открыла путь к экономическому, а затем — и к политическому освобождению и равенству небелых народов»{75}.
Таковы были мрачные видения, тревожившие сладкий сон «прекрасной эпохи». Империю преследовали кошмары, вызванные страхом перед демократией.