ГЛАВА I СТОЛЕТНЯЯ РЕВОЛЮЦИЯ

«Так Хоган — пророк… Пророк — это человек, предвидящий невзгоды… Хоган сегодня — счастливейший человек в мире, а ведь завтра что-то должно произойти…

М-р Дули Сэз, 1910 г.{3}

I

Столетние юбилеи вошли в моду в конце девятнадцатого века. Где-то между столетней годовщиной Американской революции (отмечавшейся в 1876 году) и столетием Французской революции (отмечавшимся в 1889 г., причем оба юбилея сопровождались международными выставками) образованные граждане западного мира осознали тот факт, что миру, рожденному в годы провозглашения Декларации о независимости, постройки первого в истории стального моста и штурма Бастилии, исполнилось сто лет. Каким же выглядел мир 1880-х годов по сравнению с миром 1780 года? (См. «Век Революции», гл. I.)

Прежде всего, мир стал действительно глобальным. Почти все его части были теперь известны и нанесены на карту (пусть более или менее правильно и даже приблизительно). Географические экспедиции (за незначительными исключениями) уже не представляли собой «исследования», а превратились в своего рода спортивные состязания, содержавшие нередко элемент личного или национального соперничества (вроде попыток покорения самых суровых и негостеприимных мест Арктики и Антарктики). Роберт Пири (США) выиграл в 1909 г. гонку к Северному полюсу, соревнуясь с англичанами и скандинавами; Амундсен (Норвегия) достиг Южного полюса в 1911 г., опередив на один месяц несчастного британца, капитана Скотта. (Ни одно из этих достижений не принесло ни малейших практических результатов, да это и не планировалось.)Железные дороги и пароходы принесли с собой возможность совершать путешествия через океаны и континенты в течение недель, а не месяцев (за исключением больших пространств в Африке, континентальной Азии и внутренних районов Южной Америки), и дело шло к тому, чтобы совершать такие поездки за несколько дней: например, с окончанием постройки Транссибирской железнодорожной магистрали в 1904 году стало возможным проделать путешествие из Парижа во Владивосток за 15 или 16 дней.

Электрический телеграф сделал возможным обмен информацией по всему земному шару за несколько часов.

Вследствие всех этих достижений мужчины и женщины западного мира (и других частей света) получили беспрецедентные по качеству и масштабам возможности для путешествий и связи на большие расстояния. Рассмотрим всего один пример, который во времена Бенджамина Франклина посчитали бы пустой фантазией. В 1879 г. Швейцарию посетил почти 1 млн туристов. Более 200 000 из них были американцы; это каждый двадцатый из всего населения США, каким оно было в 1790 г., согласно проведенной тогда первой переписи населения{4}. (Более полную оценку процесса глобализации см.: «Век Капитала», гл. 3 и 11.)

В то же время мир стал гораздо более плотно населенным. Правда, демографические показатели кажутся весьма спекулятивными, особенно в отношении конца XVIII века, так что точные численные оценки являются и бесполезными и опасными, однако мы будем недалеки от истины, предположив, что в 1880 г. население Земли составило 1,5 миллиарда человек, т. е. вдвое больше, чем в 1780-е годы. Большая часть этих людей жила в Азии (как это было всегда), но если в 1800 г. азиаты составляли почти две трети человечества (согласно последним исследованиям), то в 1900 г. — только 55 %. Следующими по численности были европейцы (включая все население России, азиатская часть которой была населена очень редко). Их количество (почти наверняка) более чем удвоилось, с 200 млн человек в 1800 г. до 430 млн в 1900 г., да к тому же именно их массовая эмиграция за океан обусловила (в основном) небывалый в истории рост населения мира, потому что население Америки выросло с 30 (примерно) до почти 160 млн человек в период между 1800 и 1900 годом; при этом население Северной Америки выросло с 7 до 80 млн человек! Население опустошенного африканского континента (о демографии которого мало что известно) росло медленнее других и увеличилось за сто лет примерно более чем на одну треть. Если в конце XVIII века африканцев было втрое больше, чем жителей Америки (Северной и Южной), то к концу XIX века американцев стало намного больше, чем африканцев. Редкое население островов Тихого океана и Австралии хотя и выросло за счет притока европейцев с 2 до примерно 6 млн человек, все же не имело большого значения с точки зрения демографии.

Однако, хотя мир становился, с одной стороны, большим по населению и меньшим по географическим меркам, так сказать, более глобальным, и планету все теснее оплетали связи в виде потоков товаров, людей, капиталов, информации, продуктов материального производства и идей, то с другой стороны Земля становилась все более разделенной. Появились богатые и бедные регионы, развитые и отсталые экономики и общества, сильные и слабые политические и военные блоки государств, и так было уже в 1760-е годы и в последующие исторические времена. Главная линия раздела прошла между великим мировым поясом или зоной цивилизаций, служившей всегда родиной классовых обществ и более или менее долговечных государств и городов, управлявшихся образованным меньшинством (и оставивших после себя, к счастью для историков, содержательную письменную документацию), и между зонами Севера и Юга, ставших объектами внимания этнографов и антропологов в конце девятнадцатого — начале двадцатого века. Только внутри этого великого пояса, охватившего основную часть человечества и протянувшегося от Японии до западных берегов Атлантического океана и далее включающего земли, завоеванные европейцами в Америке, — только в этой зоне явления неравенства, хотя и достаточно значительные, не казались непреодолимыми.

Если говорить о показателях материального производства и благосостояния и, конечно, о культуре, то до начала эры индустриализации различия между основными регионами цивилизованной зоны были, по современным меркам, совсем небольшими, где-то в пределах 1,0–1,8. Новейшие исследования показывают, что такой показатель, как «удельный национальный продукт» («УНП»), т. е. «валовой национальный продукт в расчете на душу населения» был в период 1750—1800-х годов в странах, называемых в наше время «развитыми», примерно таким же по своей величине, как и в странах, известных в наше время под названием «стран третьего мира»; впрочем, возможно, так получается из-за огромных размеров и значения Китайской империи (включавшей около трети населения всего мира), в которой средний уровень жизни в те времена мог, действительно, превосходить европейский{5}.

Показатель «УНП» является чисто статистической величиной и получается путем деления ВНП на количество жителей страны. Хотя эта величина очень удобна для общего сравнения экономического роста разных стран в разное время, она ничего не говорит о фактических доходах и фактическом уровне жизни населения; впрочем, чисто теоретически, в стране, имеющей более высокий УНП, существует больше возможностей что-либо распределять, чем в странах с низким УНП.

В самом деле, в XVIII веке европейцы смотрели на Поднебесную империю как на очень странное место, но ни один образованный наблюдатель не сказал бы, что ее экономика и культура являются в каком-то смысле неполноценными по сравнению с европейскими, и, конечно, не назвал бы Китай «отсталой страной».

Однако в XIX веке разрыв между западными странами и остальным миром увеличился благодаря промышленной революции, преобразившей мир, и затем продолжал расти, сначала медленно, потом — все быстрее. К 1880 г. (согласно тем же исследованиям) «средний доход на душу населения» в «развитых» странах мира был почти вдвое выше, чем в странах «третьего мира»; к 1913 г. он был выше уже более чем в 3 раза, и разрыв все возрастал. К 1950 г. соотношение было уже 1:5 (т. е. процесс приобрел драматический характер), а к 1970 г. — 1:7. Более того, разрыв между «третьим миром» и действительно развитыми промышленными странами образовался раньше и рос еще быстрее. Здесь УНП был в 1830 г. вдвое выше, чем в «третьем мире», а в 1913 г. — в 7 раз выше!{6}

Главной причиной такого разрыва было развитие техники, которое форсировалось не только экономическими, но и политическими требованиями. Через 100 лет после Французской революции становилось все более очевидным, что бедные и отсталые страны можно легко победить и завоевать (если они не были слишком крупными), в силу отсталости их вооружения. Такая ситуация явилась достаточно новой. Во время вторжения Наполеона в Египет в 1798 году его армия сражалась против армии мамелюков, располагая примерно одинаковым с ними оружием. Колониальные завоевания, осуществленные европейцами к тому времени, были сделаны не с помощью «чудесного оружия», а благодаря большей агрессивности, беспощадности и, главное, благодаря лучшей дисциплине и организованности. Однако промышленная революция, которая с середины XIX века стала определять развитие военной техники (см. «Век Капитала», гл. 4), еще больше изменила баланс сил в пользу «передовых» стран, благодаря изобретению сильных взрывчатых веществ, пулеметов и парового транспорта (см. гл. 13). По этим причинам период между 1880 и 1930 годом можно назвать «золотым», а точнее, «железным» веком «дипломатии канонерок».

Таким образом, рассматривая 1860-е годы, мы имеем дело не с единым миром, а с двумя зонами, объединенными в глобальную систему, состоявшими из развитых и отсталых, господствующих и зависимых, богатых и бедных стран.

Конечно, такая классификация является достаточно упрощенной. Если Первая зона (меньшая по размеру), несмотря на значительные внутренние различия, имела общую историю и выступала в качестве носителя капиталистического развития, то Вторая зона (более обширная), ничем не была объединена, кроме, так сказать, своей потенциальной или фактической зависимости от первой. Действительно, что общего (кроме принадлежности к одному человечеству) имела Китайская империя или Сенегал и Бразилия с Марокко, Новыми Гебридами или с Никарагуа? Вторая зона не была объединена ни общей историей, ни культурой, ни социальным устройством или государственными учреждениями, ни даже тем, что сегодня считается самой характерной чертой зависимых стран, а именно — всеобщей бедностью. Потому что богатство и бедность, как социальные категории, применимы только к обществам определенной стратификации и к экономикам определенной структуры, которых не было в зависимых странах. Конечно, определенные социальные различия между людьми (не принимая во внимание различий по половому признаку) были во всех человеческих обществах, известных истории, но если прибывшего на Запад индийского махараджу еще можно приравнять, например, к местным миллионерам, то, например, вождей и сановников Новой Гвинеи не удается уподобить кому-либо таким путем, даже номинально. Если же говорить о простых людях любой страны мира, то, уезжая со своей родины, они обычно становятся рабочими и попадают, таким образом, в категорию «бедных», но было бы неправильным и неуместным называть их так с точки зрения их собственных представлений и понятий. К примеру, на земном шаре есть такие благоприятные области, особенно в тропиках, где никто не страдает от недостатка еды, крова и времени для отдыха. Там существуют племена, в которых разделение времени на «работу» и «досуг» вообще не имеет смысла, и нет даже слов для обозначения этих понятий.

Если само существование двух мировых зон не вызывает сомнений, то границы между ними кажутся нечеткими; главным образом, потому, что государства, осуществившие экономическое (а в наше время — и политическое) завоевание мира (или способствовавшие ему), были объединены общей историей и общим экономическим развитием. Они все находились в Европе, но главной силой мирового капиталистического развития были государства Северо-Западной и Центральной Европы, а также некоторые из их заморских территорий. Страны Южной Европы, т. е. Италия и государства Иберийского полуострова, которые первыми завоевали громадные владения за морями, играли сначала ведущую роль в развитии раннего капитализма, но затем (начиная с XVI века) уступили эту роль другим. Страны Восточной Европы оказались в пограничной зоне, где христиане — наследники и последователи Римской империи[4], более тысячи лет вели войны, отражая периодические вторжения завоевателей из Центральной Азии. Последняя волна этих захватчиков, сформировавшая великую Оттоманскую империю, постепенно отступала с занятых ими обширных земель, которыми они владели с XVI по XVIII век, так что дни их господства явно были сочтены; хотя в 1880-е годы они все еще подчиняли себе целый пояс стран, охватывавший весь Балканский полуостров, т. е. территории современной Греции, Югославии и Болгарии, захваченные частично, всю Албанию и еще ряд островов. Многие из отвоеванных или освобожденных земель можно было назвать «европейскими» лишь из вежливости; фактически Балканский полуостров все еще рассматривался как «Ближний Восток», а под «Средним Востоком» понимали Юго-Западную Азию. Еще два государства, силами которых и был, в основном, остановлен натиск турок, оставались (и становились) великими европейскими державами, несмотря на печально известную отсталость всех илй многих их народов и земель: речь идет об империи Габсбургов и об империи русских царей.

Таким образом, значительные части Европы находились, в лучшем случае, на окраинах развития капиталистической экономики и буржуазного общества. В некоторых странах их обитатели явно жили еще в прошлом веке, по сравнению со своими правителями и современниками из других государств; например, жители адриатического побережья в Далмации; или жители Буковины, где в 1880 г. было неграмотно 88 % населения, по сравнению с 11 % — в Нижней Австрии, являвшейся частью той же самой Австрийской империи{7}. Многие образованные австрийцы разделяли мнение Меттерниха о том, что «Азия начинается там, где Восточное шоссе выходит из Вены», а большинство жителей Северной Италии смотрели на соотечественников из Южной Италии, как на разновидность африканских дикарей; однако в обеих монархиях отсталые области составляли только часть страны. В России вопрос о принадлежности к Европе или к Азии стоял гораздо более остро, потому что практически вся ее территория, расположенная к востоку от Белоруссии и Украины и до Тихого океана, была одинаково далека от буржуазного общества, за исключением тонкой прослойки образованных людей. Не зря этот вопрос был предметом горячих публичных споров.

Тем не менее история, политика, культура и, что немаловажно, века заморских и трансконтинентальных экспансий против стран Второй зоны связали воедино отсталые и передовые части Первой зоны, если только не принимать во внимание изолированные анклавы типа горных районов Балканского полуострова. Россия была отсталой страной, но ее правители в течение двух веков постоянно ориентировались на Запад и подчинили себе ряд территорий у своей западной границы, таких как Финляндия, страны Прибалтики и часть Польши, которые явно были более передовыми. И в экономическом отношении Россия, несомненно, была частью Запада, а ее правительство, определенно, проводило политику широкой индустриализации по западному образцу. В политическом отношении Царская империя была скорее колонизатором, чем колонией, а небольшое образованное меньшинство населения было частью культурного слоя, прославившего западную цивилизацию XIX века. Крестьяне Буковины, самой отдаленной северо-восточной части империи Габсбургов{8} могли все еще жить в средневековье, но их столица Черновцы имела отличный европейский университет, а ее эмансипированный и ассимилированный еврейский средний класс отнюдь не был средневековым[5].

На другом конце Европы находилась Португалия, которая была небольшой, слабой и отсталой (по всем современным меркам) страной, фактически полуколонией Британии, и только внимательный взгляд мог различить там признаки экономического развития. Однако Португалия оставалась не просто одним из независимых государств, но и, в силу исторических причин, громадной колониальной империей; она сохраняла за собой обширные владения в Африке не только потому, что европейские державы не могли решить, как их поделить, но и потому, что она была европейской страной и ее владения не являлись (или не вполне представляли собой) обычный объект колониальных захватов.

В 1880-е годы Европа была не только подлинной движущей силой капиталистического развития, подчинявшей и преобразовывавшей мир, но и во многом важнейшей составной частью мировой экономики и буржуазного общества. Никогда еще в истории не было, и никогда не будет в дальнейшем, столь «европейского» века.

В демографическом отношении в мире в конце столетия стало больше европейцев, чем в начале: примерно 25 % против 20 %. Несмотря на то, что Старый континент отправил миллионы людей в заморские страны, его развитие ускорилось. Хотя быстрые темпы и широкие масштабы индустриализации Америки уже обеспечили ей на будущее роль экономической сверхдержавы, Европа все еще в 2 раза превосходила ее по объему промышленного производства и опережала по количеству технических достижений. Автомобиль, кинематограф и радиосвязь были изобретены и впервые применены в Европе. (Япония очень медленно входила в современную мировую экономику, хотя и ускорила продвижение на мировую политическую арену.)

Что касается культуры, то мир белых поселенцев за океаном все еще сохранял полную зависимость в этой области от Старого континента, не говоря о крошечных образованных элитах стран с небелым населением, принявших за образец западные модели. Россия не могла соревноваться с США по темпам роста экономики и повышения жизненного уровня населения, но Россия Достоевского (1821–1881 годы), Толстого (1828–1910 годы), Чехова (1860–1904 годы), Чайковского (1840–1893 годы), Бородина (1834–1687 годы) и Римского-Корсакова (1844–1908 годы) была великой державой в области культуры, тогда как США, где жили и работали Марк Твен (1835–1910 годы) и Уолт Уитмен (1819–1892 годы) такою не являлись, даже если прибавить сюда Генри Джеймса (1843–1916 годы), который рано эмигрировал в Великобританию, чтобы жить в более благоприятной обстановке. Европейская культура и интеллектуальная жизнь все еще оставались, в основном, принадлежностью меньшинства, состоявшего из богатых и образованных людей, и могли процветать только в такой среде и только для нее. Вклад либерализма и его идеологическое наследие содержали призыв к тому, чтобы достижения элитной культуры сделать широко доступными для всех. В этом отношении музеи и бесплатные библиотеки были его характерными достижениями. Американская культура, более демократичная и эгалитарная, не смогла найти свой собственный облик до наступления эры массовой культуры двадцатого столетия. Если же говорить о такой области, тесно связанной с техническим прогрессом, как наука, то США все еще были позади и Великобритании, и Германии, и даже маленькой Голландии, если судить по количеству Нобелевских премий, завоеванных в первой четверти столетия.

Если часть Первой зоны можно было достаточно уверенно отнести к миру зависимости и отсталости, то практически вся Вторая зона попадала в него без всяких сомнений, за исключением Японии, систематически перестраивавшейся по западным образцам с 1866 года (см. «Век Капитала», гл. 8) и заморских территорий, населенных, в основном, потомками выходцев из Европы, причем большинство составляли в 1880-е годы потомки эмигрантов из Северо-Западной и Центральной Европы (речь, конечно, не идет о странах, заселенных коренным населением, которое еще не было истреблено). Именно эта зависимость, или, точнее сказать, неспособность ни оставаться в стороне от западной торговли и техники, ни найти им подходящую замену, ни организовать сопротивление натиску людей, вооруженных и организованных по западным стандартам, — вот это все и определяло общую участь обществ, становившихся жертвами истории девятнадцатого века и ее творцов, хотя эти общества были очень непохожи друг на друга. Суть ситуации метко, хоть и упрощенно, передает грубоватая армейская шутка того времени: «Так уж случилось, и в этом секрет: у нас — пулемет, а у них его нет!{9}» Вот это и было главным отличием, по сравнению с которым различия между обществами каменного века с Меланезийских островов и сложно устроенными урбанизированными обществами Китая, Индии и исламского мира оказались незначительными. Какое значение имело то, что их искусство было восхитительным, что памятники их древних культур были прекрасными, что их философские учения (в основном, религиозного характера) вдохновляли западных ученых и поэтов даже сильнее, чем христианство? Ведь все они были одинаково бессильны перед завоевателями, корабли которых везли из-за морей товары, новые идеи и вооруженных людей, против которых они не могли устоять, и которые, не считаясь с их чувствами, переделывали их мир по новым меркам, принятым на Западе.

Все это не означает, что деление мира на две зоны было простым разделением всех стран на промышленные и сельскохозяйственные или всех цивилизаций — на культуры городского и сельского типа. Ведь во Второй зоне существовали города, еще более древние и громадные, чем в Первой: Пекин, Константинополь. Кроме того, благодаря капиталистическим рыночным отношениям там возникли в XIX веке непропорционально большие городские центры, служившие узлами экономических связей или, более конкретно, пунктами распределения товарных потоков: Мельбурн, Буэнос-Айрес, Калькутта; в каждом из них было в 1880-е годы примерно по полумиллиону жителей, т. е. больше, чем в Амстердаме, Милане, Бирмингеме или в Мюнхене; а в Бомбее было более 750 тысяч жителей, т. е. больше, чем насчитывало полдюжины городов Европы, вместе взятых.

С другой стороны, хотя (за некоторыми исключениями) в странах Первой зоны было больше городов, и города играли в их экономике большую роль — все же «развитая» зона оставалась на удивление сельскохозяйственной. Лишь в 6 европейских странах в сельском хозяйстве не было занято большинство (как правило — значительное большинство!) мужского населения, но эти страны составляли ядро раннего капитализма: это были Бельгия, Великобритания, Франция, Германия, Нидерланды и Швейцария. Из них, однако, только в Британии было занято в сельском хозяйстве значительное меньшинство — примерно одна шестая часть населения; в остальных странах этот показатель составлял от 30 до 45 %{10}. При этом существовали поистине поразительные различия между фермерством развитых регионов, действовавшим на коммерческой и деловой основе, и сельским хозяйством отсталых стран. Например, крестьяне Дании и Болгарии в 1880-е годы имели в экономическом смысле мало общего, кроме навыков работы в поле и на конюшне. Все же сельское хозяйство, подобно древним ремеслам, в любой стране представляло собой особый образ жизни, глубоко уходящий корнями в прошлое, что подтверждали, например, этнологи и исследователи фольклора конца XIX века, изучавшие старые деревенские обычаи и народные предания. Даже самое передовое сельское хозяйство давало приют старым традициям.

В противоположность сказанному, промышленность не была полностью сосредоточена только в странах Первой зоны. Не говоря о развернувшемся во многих колониальных и зависимых странах строительстве объектов инфраструктуры (портов и железных дорог) и добывающей промышленности (шахт), а также о существовании во многих отсталых сельских местностях надомных предприятий, отметим, что в зависимых странах, таких как Индия, уже начали постепенно создаваться кое-какие промышленные предприятия западного типа, причем это происходило даже в ранний период завоевания этих стран и, иногда, вопреки сильному противодействию со стороны метрополии; в основном, это были предприятия текстильной и пищевой промышленности. Строились даже металлургические предприятия. Крупная индийская фирма «Тата», объединяющая предприятия по выплавке чугуна и стали, начала работать в 1880-е годы. Одновременно и в развитых, и в зависимых странах действовало много мелких мастерских и небольших семейных предприятий ремесленников. Они уже стояли перед кризисом, вызванным конкуренцией со стороны заводов и растущей специализацией промышленных предприятий (эту тему исследовали германские ученые). Однако в целом они были еще вполне жизнеспособны и выпускали немало продукции. Как бы то ни было, но наличие промышленности было верным признаком современности страны. Так, например, ни одна страна, находившаяся за пределами «развитого» мира (в том числе и Япония, присоединившаяся к нему) не являлась в 1880-х годах индустриальной и не проводила индустриализацию. С другой стороны, те «развитые» страны, которые еще оставались аграрными или, по крайней мере, не прославились успехами в развитии промышленности, теперь настраивались на создание индустриального общества и современной техники. Например, скандинавские страны (кроме Дании) довольно долго оставались бедными и отсталыми. Однако за несколько десятилетий у них стало больше телефонов на душу населения, чем в других странах Европы{11}, включая Британию и Германию; они завоевали больше Нобелевских премий, чем США; и они были на пути к тому, чтобы стать оплотом социалистических движений, создававшихся для защиты интересов промышленного пролетариата.

Еще более очевидным признаком принадлежности к «передовому» миру являлась быстрая урбанизация, в результате которой в некоторых крайних случаях возникал поистине беспрецедентный «мир больших городов»{12}. В 1800 г. в Европе было всего 17 городов с населением по 100 тысяч человек и более, причем их общее население составляло менее 5 млн человек. К 1890 г. таких городов было уже 103; соответственно, общее население увеличилось больше чем в 6 раз. И дело было даже не в том, что после 1789 года девятнадцатый век создал гигантские города, населенные миллионами обитателей, хотя в группу городов с миллионным населением вошли, кроме Лондона (с 1800 года), также Париж, Берлин и Вена. Дело в том, что появилась единая широкая сеть крупных и средних городов, а также крупные плотно заселенные урбанизированные промышленные районы, постепенно поглощавшие окружавшую их сельскую местность. Яркие примеры представляли сравнительно новые, образовавшиеся в середине XIX века центры тяжелой промышленности Тайнсайд и Клайдсайд в Великобритании, или старые промышленные районы, продолжавшие развиваться: Рурская область в Германии и Пенсильванский промышленный район в США, где были сосредоточены предприятия по добыче угля и выплавке стали. Такие районы не обязательно включали в себя очень крупные города, если только на их территории не находились столицы, или административные центры, или морские порты международного значения, которые сами по себе притягивали массы населения. Как ни странно, но таких городов, кроме Лондона, Лиссабона и Копенгагена, в 1880-х гг. в Европе не было.

II

Довольно трудно описать в краткой форме экономические различия между двумя мировыми зонами, какими бы очевидными они ни казались; но не легче суммировать и их политические отличия. Конечно, существует общая модель желаемого устройства и государственных учреждений достаточно «передовой» страны, с теми или иными местными добавлениями или изъятиями. Такая страна должна иметь более или менее однородную территорию, обладать международным суверенитетом, быть достаточно крупной, чтобы обеспечивать основы национального экономического развития; иметь единые политические и юридические институты широко либерального и репрезентативного типа (т. е. жить по единой конституции и при безусловном соблюдении законов), но, кроме того, обеспечивать в достаточной степени также местную автономию и инициативу. Она должна опираться на «граждан», т. е. на сообщество индивидуумов, обитающих на ее территории, обладающих определенными основными юридическими и политическими правами, но не на корпорации или другие группы или сообщества. Отношения между гражданами и правительством должны быть прямыми, а не через посредство указанных групп. Ну и т. д. Все это составляло желаемую модель не только для «развитых» стран (которые к 1880 г. все, в той или иной степени, соответствовали перечисленным требованиям), но и для всех остальных, стремившихся не отстать от прогресса. Таким образом, описанная модель либерально-конституционного национального государства служила образцом не только для «развитых» стран. Например, крупный массив государств, теоретически подходивших под эту модель и более склонных к федерализму США, чем к централизму Франции, находился в Латинской Америке. Там располагалось в то время семнадцать республик и одна империя (Бразильская, не пережившая 1880-е годы). Однако на практике было заметно, что политическая реальность в Латинской Америке и в некоторых номинально конституционных монархиях Юго-Восточной Европы мало походила на конституционную теорию. Очень многие страны отсталого мира не имели такого государственного устройства или же только пытались его сформировать. Некоторые из них были владениями европейских держав и прямо управлялись ими; эти колониальные империи вскоре непомерно разрослись. Другие, как, например, страны внутренней Африки, представляли собой политические образования, к которым термин «государство» в его обычном европейском смысле едва ли был применим, хотя и другие, употреблявшиеся тогда названия были не лучше (например, «территория племен»). Некоторые страны представляли собой очень древние империи — Китайскую, Персидскую, Оттоманскую, имевшие некоторые параллели с историей Европы, но определенно не являвшиеся «однородными» и «национальными» государствами XIX века, и было совершенно ясно, что они устарели. Такая же шаткость и, возможно, такая же дряхлость были свойственны старым империям, входившим в «развитый» мир по своему географическому положению или благодаря статусу «великой» державы, впрочем, достаточно непрочному: это были Российская царская империя и Австро-Венгерская империя Габсбургов.

С точки зрения международной политики (т. е. по количеству правительств и министерств иностранных дел, действовавших во всем мире), общее число образований, достойных названия «суверенного государства», являлось довольно скромным, по современным стандартам. Примерно к 1875 году в Европе их было не более 17 (включая 6 «великих держав» — Великобританию, Францию, Германию, Россию, Австро-Венгрию и Италию, и еще — Оттоманскую империю), в Америке — 19 (в том числе — одна «великая держава» — США); в Азии — 4 или 5 (прежде всего — Япония и две древние империи: Китай и Персия), еще три — на окраинах Африки: Марокко, Эфиопия и Либерия. За пределами Америки, содержавшей самую большую на Земле коллекцию республик, практически все государства были монархиями (в Европе только Швейцария и Франция — с 1870 года — были республиками); хотя многие развитые страны имели конституционные монархии или, по крайней мере, предпринимали официальные шаги по введению выборного представительства. В этом отношении лишь царская Россия и Оттоманская империя составляли (в Европе) исключения: первая оставалась «на обочине» прогресса, а вторая явно попала в число его жертв. Однако, помимо Швейцарии, Франции, США и, пожалуй, Дании, государства представительского типа не использовали принцип демократического избирательного права (да и там, где он применялся, в выборах участвовали только мужчины); впрочем, некоторые страны Британской империи, имевшие белое население и являвшиеся колониями лишь номинально[6], поддерживали демократию в разумных пределах, опережая в этом отношении даже некоторые штаты США, расположенные в районе Скалистых гор. (Республики Латинской Америки не подходили под определение «демократических», так как в них неграмотные были лишены права голоса, не говоря уже о тенденции к установлению военных диктатур.) Однако в странах «белых поселенцев», находившихся за пределами действия европейской политической демократии, допускалось уничтожение коренного населения (индейцев и других аборигенов), а там, где оно не было истреблено с помощью «резерваций» или прямого геноцида, оно все равно не являлось частью политического сообщества. Так, в США в 1890 г. из 63 млн жителей только 230 тысяч человек были индейцы{13}.

Что же касается жителей «развитых» стран (и стран, намеревавшихся или вынужденных стать таковыми), то все их взрослое мужское население во все большей степени отвечало основному критерию буржуазного общества, т. е. было сообществом юридически свободных и равноправных индивидуумов. Нигде в Европе уже не существовало узаконенного крепостного права. Узаконенное рабство, отмененное почти во всем западном мире и в странах, зависевших от него, окончательно доживало свой век в Бразилии и на Кубе, ставших его последними убежищами; оно было полностью отменено до наступления 1880-х годов. Конечно, от издания законов, провозгласивших свободу и равенство, до их полного воплощения в реальной жизни было еще далеко. Суть идеалов либерального буржуазного общества изящно обрисовал Анатоль Франс в своем ироническом изречении: «Закон в своей величавой справедливости дает право каждому человеку как обедать в ресторане «Ритц», так и ночевать под мостом». Тем не менее распределение социальных привилегий в «развитых» странах зависело, главным образом, от денег (или от их нехватки), а не от происхождения или юридического статуса. При этом юридическое равенство не исключало политического неравноправия, потому что в расчет принималось не только богатство, но и фактические возможности данного лица. Богатые и могущественные не только располагали большим политическим влиянием, но и имели немало возможностей действовать, не стесняясь рамками законов; это было очень хорошо известно, например, жителям Южной Италии или Америки (американские негры чувствовали это, можно сказать, на своей шкуре). При всем этом существовало явное различие между теми странами, где подобное неравенство было все еще частью общественно-политической системы, и теми, где оно было отвергнуто, хотя бы формально, официальными законами. Здесь приходит на память, например, разница между теми странами, в которых пытки все еще оставались узаконенной частью судебного процесса (как в Китайской империи), и теми, где они были официально запрещены, хотя в полиции четко знали, с кем, при случае, можно не церемониться, а чьи права нельзя нарушать ни в коем случае (т. е. кто относится к «пытаемому», а кто — к «непытаемому» классу, по выражению писателя Грэхэма Грина).

Самые яркие различия между двумя мировыми зонами существовали в области культуры, понимаемой в широком смысле этого слова. К 1880-м годам «развитый» мир состоял почти сплошь из стран и регионов, где большинство мужского населения и растущая часть женского были грамотными; где политика, экономика и интеллектуальная жизнь были, в общем, свободны от надзора религии и не стеснены отжившими традициями и суевериями; именно эти страны практически монополизировали ту часть науки, которая все больше становилась необходимой для создания современной техники.

К концу 1870-х годов любую европейскую страну или область, в которой большинство населения было неграмотно, можно было почти с полной уверенностью назвать неразвитой, или отсталой, или близкой к таким. Италия, Португалия, Испания, Россия и Балканские страны находились, в лучшем случае, на периферии общего процесса развития. В Австрийской империи (кроме Венгрии) чешские и словацкие области, земли с германоговорящим населением и (в меньшей степени) области, населенные итальянцами и словенами, являлись передовыми частями страны, а области, населенные по преимуществу неграмотными украинцами, румынами и сербо-хорватами, были отсталыми. Еще более убедительным признаком отсталости являлось преобладание неграмотного населения в городах, как это было во многих странах теперешнего «третьего мира», так как при нормальном развитии население городов всегда бывает более образованным, чем сельское. Довольно заметные культурные различия существовали также между странами и между группами населения, различаемыми по религиозному признаку: образование было широко распространено среди протестантов и среди западноевропейских евреев, и заметно менее широко — среди католиков, мусульман и других. Бедная и вполне сельская Швеция имела в 1850 г. всего 10 % неграмотного населения, поскольку относилась к протестантской зоне мира, куда входили также страны Балтики, Северного моря, Северной Атлантики и, частично, Центральной Европы и Северной Америки. Кроме того, уровень культурного развития находился в явной зависимости от уровня экономического развития и от характера общественного разделения труда. Так, во Франции в 1901 г. среди рыбаков было втрое больше неграмотных, чем среди промышленных рабочих и домохозяек; соответственно: среди крестьян — вдвое больше, а среди лиц, занятых в торговле — вдвое меньше; таким образом, больше всего грамотных людей было среди тех, кто занимался торговлей и общественным обслуживанием. Интересно, что среди крестьян, имевших собственное хозяйство, было меньше грамотных, чем среди сельскохозяйственных рабочих (хотя и ненамного); зато в менее традиционных областях промышленности и торговли среди работодателей было больше грамотных, чем среди работников (не считая служащих из управленческого аппарата){14}. На практике действие культурных, социальных и экономических факторов было почти невозможно разделить.

Следует, конечно, отличать массовое образование, которое в большинстве развитых стран осуществлялось к этому времени через растущую сеть начальных школ, обеспечиваемых или поддерживаемых государством, от образования и культуры малых элитарных групп. В этом отношении различия между двумя мирами были меньше, хотя высшее образование, полученное европейским интеллектуалом, имело мало общего с образованием ученого-мусульманина или индуиста, или чиновника из стран Юго-Восточной Азии (если они, конечно, не получали образование европейского типа). Другой пример: массовая неграмотность, существовавшая в России, не помешала созданию яркой культуры ограниченного меньшинства.

Все же существовали такие учреждения, которые были распространены только в «развитых» странах и в странах, подчиненных европейскому влиянию: это были в первую очередь «светские» университеты, которых вообще не существовало за пределами «развитой» зоны, а также оперные театры, использовавшиеся в разнообразных культурных целях (см. карту в книге «Век Капитала»). Оба этих института служили явным признаком утверждения и господства западной цивилизации. (Впрочем, университеты не обязательно были устроены по современному образцу, имевшему целью распространение знаний и созданному по типу германских университетов XIX века, впоследствии распространившихся на Западе.)

III

Определение различий между передовыми и отсталыми, развитыми и неразвитыми частями мира представляет собой сложное и даже мучительное занятие, потому что такая классификация по самой своей сути является упрощенной схемой, а не живым и точным отражением реальности. Суть девятнадцатого столетия — это перемены; перемены в жизни и в перспективах развития стран региона Северной Атлантики, составивших сердцевину мирового капитализма. Все страны, за исключением самых отсталых и окраинных, были захвачены, хотя бы отчасти, этими глобальными преобразованиями. И, с другой стороны, даже самые «передовые» и «развитые» страны изменились до некоторой степени под влиянием унаследованного древнего и «отсталого» прошлого и содержали слои и группы общества, сопротивлявшиеся переменам. Историки ломают голову над тем, как бы получше сформулировать и описать суть этих всеобщих и разнообразных перемен, их сложность и противоречивость и их главные направления.

Большинство наблюдателей, живших в 1870-е годы, твердо верили в принцип линейности развития. Казалось само собой разумеющимся, что любые перемены — в материальном производстве, в области знаний, в возможностях преобразования природы — означают продвижение вперед, и что все события современной истории служат, таким образом, прогрессу человечества. Прогресс представляли в виде кривой возрастания всех измеримых и неизмеримых величин. Исторический опыт, казалось, гарантировал непрерывное улучшение по всем направлениям, даже там, где до полного улучшения было еще далеко. Трудно было поверить в то, что еще чуть более чем за триста лет до этого просвещенные европейцы считали образцом ведения дел в сельском хозяйстве, в военном деле и даже в медицине достижения древних римлян и что всего за 200 лет до этого еще всерьез спорили о том, смогут ли люди когда-либо превзойти достижения древних; что еще в конце XVIII века специалисты сомневались в росте населения Британии.

Прогресс действительно существовал и был наиболее очевиден и неоспорим в технике и в непосредственно связанных с ней областях: в материальном производстве и в осуществлении коммуникаций. Машины того времени приводились в движение паром и были сделаны из железа и стали. Уголь стал, безусловно, важнейшим источником энергии в промышленности; 95 % ее получали именно из угля (без учета данных по России). Реки Европы и Северной Америки, по берегам которых прежде располагалось так много текстильных фабрик, и сами названия которых напоминали о былой роли гидравлической энергии, вдруг потеряли свою важность, оставшись лишь украшением сельских пейзажей. В то же время новые источники энергии — нефть и электричество — еще не приобрели большого значения, хотя к 1880-м годам уже становилось возможным крупное производство электроэнергии и двигателей внутреннего сгорания. Даже в США было в 1890 г. не более 3 млн электрических ламп, а самая развитая промышленная держава Европы, Германия, потребляла в начале 1880 годов менее 400 тысяч тонн нефти в год{15}.

Современная техника наступала неотвратимо, триумфально и подавляла воображение своим видом. Машины, не слишком мощные по современным меркам (в Британии они имели в 1880-е годы среднюю мощность менее 20 л. с.), были обычно очень крупными, целиком сделанными из чугуна (в этом можно убедиться, побывав в музеях техники){16}. А самыми крупными и мощными машинами XIX века, видимыми и слышимыми всем, стали железнодорожные локомотивы, увлекавшие за собой, в клубах дыма, длинные составы грузовых и пассажирских вагонов. Их насчитывалось уже около 100 тысяч штук; они имели мощность по 200–450 л. с. и перевозили около 3 млн вагонов. Всего за 100 лет до этого, когда Моцарт писал свою музыку, никто и не мечтал о таких вещах (разве что о путешествиях по воздуху), а теперь они стали самым впечатляющим символом времени. Обширные сети сверкающих рельсовых путей, проходящих по насыпям, через мосты, виадуки и тоннели по 10 миль длиной, пронзившие альпийские хребты, стали примером самых массовых общественных строительных работ, когда-либо предпринятых человечеством. Их строительство обеспечило работой больше людей, чем любой другой промышленный проект. Они прошли сквозь центры больших городов, где их триумфальный приход был увенчан постройкой столь же гигантских вокзалов; они проникли и в самые отдаленные уголки сельской местности, еще не тронутые цивилизацией XIX века. В 1862 г. по железным дорогам было перевезено почти 2 биллиона пассажиров, в основном в Европе (72 %) и в Америке (20 %){17}. В развитых странах Запада в то время, наверное, каждый мужчина и почти каждая женщина хоть раз в жизни имели дело с железной дорогой. Столь же всеобщую известность получил, пожалуй, лишь еще один продукт развития современной техники — сеть телеграфных линий, с их бесконечными рядами деревянных опор, превосходившая по общей длине сеть железных дорог в 3–4 раза.

Паровые суда были более мощными, чем локомотивы, но не столь многочисленными (22 000 единиц в 1882 г.) и не столь заметными, а главное — не столь типичными для своего времени. В 1880-е годы, даже в индустриальной Британии, они имели меньший общий тоннаж, чем парусные суда. Что касается мирового судоходства в целом, то в 1880-е годы паровые суда перевозили лишь 25 % всех грузов, а 75 % приходилось на долю парусных судов, хотя уже в том же десятилетии положение резко изменилось в пользу пара. В водном транспорте всегда были сильны традиции, особенно во всем, что связано с постройкой, погрузкой и разгрузкой судов, несмотря на переход от дерева к стали и от паруса к пару.

Какое же значение придавали наблюдатели второй половины 1870-х годов революционным достижениям техники, назревавшим или уже появившимся в то время, т. е. всем этим турбинам и двигателям внутреннего сгорания, телефону, граммофону, электрическим лампам (все эти изобретения относятся как раз к тому времени), а также автомобилю, изготовленному в 1880-е годы Даймлером и Бенцем, не говоря уже о кинематографе, аэронавтике и радиосвязи, созданных и примененных уже в 1890-е годы? Ожидалось и предсказывалось, почти с полной уверенностью, достижение важных результатов в области электричества, фотографии и химического синтеза, т. е. по уже знакомым направлениям развития техники; не казались неожиданными успехи в решении такой важной и насущной проблемы, как создание самоходной дорожной машины. Зато никто не ожидал открытия радиоволн и радиоактивности. Обозреватели строили догадки о будущих воздушных полетах (этим люди занимались во все времена!) и вообще были полны надежд, подчиняясь общему оптимизму века по отношению к технике. Люди определенно жаждали новых изобретений, а если они появлялись неожиданно — тем лучше! Томас Альва Эдисон, создавший в 1676 году в городе Мэнлоу (штат Нью-Джерси, США) первую частную промышленно-исследовательскую лабораторию, стал национальным героем Америки, когда представил публике в 1877 году свой первый фонограф. Однако никто, конечно, не предвидел подлинного характера и масштаба преобразований, которые принесли с собой эти изобретения, попавшие в общество потребителей, поскольку их применение оставалось довольно скромным (кроме США) до первой мировой войны.

Достижения прогресса в материальном производстве и в расширении и ускорении коммуникаций были особенно заметны в развитых странах, тогда как подавляющему большинству населения Азии, Африки и почти всей Латинской Америки выгоды от этих достижений еще не были доступны в 1870-е годы. Остается неясным, насколько широко они проникли в страны Южной Европы и в Россию. Даже в «развитых» странах их использование было очень неравномерным среди разных слоев населения, поскольку, например, во Франции в то время было 3,5 % богатых людей; 13–14 % населения относилось к среднему классу и 82–83 % составляли рабочие (согласно официальной Французской статистике похорон в 1870-е годы; см. «Век Капитала», гл. 12). Тем не менее некоторые улучшения в жизни простых людей трудно отрицать. Например, можно отметить такое явление, как увеличение роста людей, в результате которого каждое новое поколение вырастает выше своих родителей; оно возникло в 1880-е годы сразу в ряде стран, сначала в довольно скромных размерах, а потом усилилось. Известно, что важнейшей причиной этого является улучшение питания{18}. Далее. Средняя ожидаемая продолжительность жизни в 1880-е годы была довольно небольшой: 43–45 лет — в наиболее развитых странах: Бельгии, Британии, Франции, Голландии, Швейцарии и в Америке (в штате Массачусетс); в Германии — менее 40; в Скандинавии — 48–50{19} (В 1960-е годы эта величина составляла в перечисленных странах около 70 лет.) Затем в течение столетия этот показатель заметно вырос, хотя снижение детской смертности, от которой он зависит, только началось.

Если говорить коротко, то в тот период надежды простых людей, даже в развитых странах, не поднимались выше желания заработать хотя бы столько денег, чтобы удержать душу в теле, иметь крышу над головой и достаточно одежды; особенно в «уязвимом» возрасте, когда родители стареют, а дети еще не выросли настолько, чтобы зарабатывать деньги. Зато в развитых странах Европы люди уже не были озабочены возможностью голода. Даже в Испании последний большой голод случился в 1860-х годах. Однако в России голод оставался серьезным бедствием; сильный голод там произошел в 1890–1891 годах; а в странах сегодняшнего «третьего мира» голод случался периодически, как эндемия.

Образовалась заметная прослойка зажиточных крестьян, наряду с появлением в некоторых странах привилегированного слоя высококвалифицированных рабочих и работников, не занимавшихся тяжелым физическим трудом; эти люди могли делать сбережения и тратить больше прожиточного минимума. Но, по правде говоря, торговцев, обслуживающих население, интересовало лишь состояние кошельков людей среднего класса.

Самой заметной новинкой в торговле стали универсальные магазины, построенные в крупных городах; они впервые появились во Франции, в Америке, в Британии, а затем в Германии. Такие известные из них, как «Бон Марше», «Уитли», «Ванамейкерс», не были ориентированы на трудящиеся классы. В США, где образовалась широкая масса покупателей, уже начал формироваться рынок недорогих стандартных товаров, но и там торговое обслуживание бедных слоев населения все еще оставалось в ведении мелких предпринимателей, державших, в основном, заведения общественного питания. Современное массовое производство и экономика массового потребления еще не были созданы, хотя это вот-вот должно было произойти.

Очевидным был прогресс в области, известной под названием «статистики нравов». Грамотность населения явно повышалась. Разве не говорил о росте цивилизации тот факт, что количество писем, приходившихся на душу населения за 1 год, составляло в Британии в период войны с Наполеоном всего 2 письма, а в первой половине 1880-х годов — уже 42 письма? Или то, что в 1880-е годы в США печаталось ежемесячно 186 млн экземпляров газет и журналов, тогда как в 1788 году — только 330 тысяч? Что количество членов различных научных обществ составляло в Британии в 1880-е годы около 44 тысяч человек, т. е. в 15 раз больше, чем за 50 лет до этого?{20}

Собственно, нравственность, если судить о ней по очень сомнительным данным криминальной статистики или по пристрастным оценкам людей, осуждавших внебрачные связи (таких было много во времена королевы Виктории), не обнаруживала столь четкой тенденции к улучшению. Но разве прогресс самих государственных институтов в духе либерального конституционализма и демократии, наблюдавшийся повсюду в «передовых» странах, не свидетельствовал об улучшении нравов, дополнявшем научный и промышленный триумф века? И кто решился бы возразить Манделлу Крейтону, епископу англиканской церкви и историку, утверждавшему: «Приходится принять, в качестве научной гипотезы, составляющей основу исторической науки, что прогресс представляет собой суть человеческих деяний»?{21}

По этому поводу некоторые люди в «развитых» странах могли бы сказать, что подобное благоприятное положение установилось даже у них лишь сравнительно недавно; что же касается остальной части мира, то большинство людей, проживавших там, просто не поняли бы смысла высказываний епископа, если бы у них было желание задуматься над ним. Разные «новшества», приносимые извне городским людом и иностранцами в отсталые страны, вызывали скорее беспокойство из-за нарушения старых устоявшихся привычек, а не надежды на улучшение жизни; беспокойство было почти всеобщим, а надежды — слабыми и неосновательными. «В мире нет и не предвидится никакого прогресса» — такую точку зрения твердо отстаивала в «развитых» странах Римская католическая церковь, упорно осуждавшая все достижения девятнадцатого века (см. «Век Капитала», гл. 6). В отсталых странах и так хватало бед, вызванных капризами природы или судьбы, — таких как голод, засухи, болезни; многие надеялись наладить жизнь, вернувшись к истинной вере предков, теперь заброшенной (например, к учению Святого Корана), или восстановив законы и порядки прошлого (иногда мифического). Во всяком случае, многие считали, что старая мудрость и старый образ жизни являются наилучшими и что так называемый «прогресс» означает лишь то, что теперь молодые, а не старые будут учить всех, как нужно жить.

Таким образом, за пределами «передового» мира существование прогресса не считали ни очевидной реальностью, ни убедительной теорией, и относились к его проявлениям как к очередной опасности со стороны чужеземцев. Его приветствовали лишь небольшие группы населения, в основном правящие классы и горожане, получавшие какие-то выгоды от новшеств, но осуждавшиеся большинством, смотревшим на них, как на чужаков и отступников. Французы называли этот слой населения «эволю» — приспособленцами; это были люди, порвавшие со своим прошлым и со своим народом (отступившие от мусульманской религии, как это было в странах Северной Африки) ради выгод и благополучия, которые обеспечивало им французское гражданство.

С другой стороны, в некоторых отсталых областях Европы, окруженных передовыми странами, существовала деревенская беднота и городской пролетариат, готовые безоглядно следовать за решительными противниками традиционализма, какими показали себя новые социалистические партии.

Итак, можно снова повторить, что мир оказался разделенным на две части: меньшую, ставшую родиной прогресса, и другую, много большую, в которой он выступал в роли завоевателя, опирающегося на меньшинство в виде местных коллаборационистов. В первой части мира даже массы простых людей поверили в возможность и желательность прогресса и в реальность некоторых его свойств. Так, во Франции ни один разумный политик, заинтересованный в избирателях, и ни одна значительная политическая партия не называли себя консервативными; в Соединенных Штатах «прогресс» стал национальной идеологией; даже в имперской Германии, которая являлась третьей по значению мировой державой, было введено в 1870-х годах всеобщее избирательное право для мужского населения, и партии, называвшие себя «консервативными», собирали в том десятилетии меньше чем по 25 % от всех голосов избирателей.

Но если прогресс был такой мощной, всеохватывающей и желанной силой, то как же объяснить нежелание участвовать в нем или приветствовать его? Было ли это вызвано обыкновенным сопротивлением груза прошлых лет, который следовало постепенно, ценой усилий, но непременно сбросить с плеч той части человечества, которая еще страдала от его тяжести? Ведь даже в сердце первобытных джунглей, за тысячи миль от устья Амазонки, в бразильском городе Манаус уже собирались воздвигнуть, на деньги, полученные от торговли каучуком, оперный театр, этот храм буржуазной культуры, жертвы которой, местные индейцы, увы, не могли оценить красот музыки «Трубадура»! В Мексике группы воинственных поборников прогресса, называвших себя «сьентифико», уже взяли в свои руки судьбу страны; а в Оттоманской империи готовились сделать то же самое члены «Комитета за единение и прогресс» (известные под названием «младотурки»[7]). Япония отбросила свою вековую изоляцию и обратилась к западным идеалам и путям развития, чтобы превратиться в современную великую державу и совершить триумфальные военные победы и завоевания.

Тем не менее неспособность или нежелание большинства населения мира жить по образцам, установленным буржуазией Запада, кажутся даже более поразительными, чем успешные попытки подражать этим образцам. Это можно объяснить лишь тем, что воинственно настроенные обитатели западного мира все еще свысока смотрели на тех же японцев, полагая, что многие нации и народы просто биологически неспособны к достижениям, совершенным белыми людьми, точнее — народами региона Северной Европы, которые одни наделены таким даром. Человечество оказалось поделенным на «расы», и эта идея проникла в идеологию времени почти так же глубоко, как сама идея «прогресса»; так что даже на Всемирных выставках, этих великих международных праздниках прогресса, одни страны были представлены стендами, показывавшими их технический триумф, а другие занимали места в «колониальных павильонах» или в «племенных деревнях», согласно существовавшим тогда представлениям о них. (См. «Век Капитала», гл. 2). Даже в самих развитых странах усиливалось разделение людей на «золотой фонд», состоявший из талантливых и энергичных представителей среднего класса, и на «серую массу», обреченную на угнетенное положение в силу своей генетической ущербности. Наука биология была призвана обосновать неравенство по заказу тех, которые считали, что именно им предназначено обладать превосходством над другими.

Этот призыв к биологии лишь обострил отчаяние тех, чьи планы по модернизации их стран наталкивались на молчаливое непонимание или на сопротивление своих народов. В республиках Латинской Америки, вдохновленных успехом революций, преобразовавших Европу и США, идеологи и политики считали, что прогресс их стран зависит от «арианизации», т. е. от постепенного перехода населения в «белую расу» с помощью смешанных браков (так полагали в Бразилии), или от обновления населения за счет иммиграции белых переселенцев из Европы (такие планы существовали в Аргентине). Правящие классы этих стран, несомненно, были белыми, или, по крайней мере, относили себя к этой категории, о чем свидетельствовали фамилии неиспанского или непортугальского происхождения, непропорционально часто встречавшиеся среди представителей их политических элит, состоявших из потомков переселенцев из Европы. Однако даже в Японии (как ни трудно сегодня в это поверить) такие способы «вестернизации» уже тогда казались довольно спорными, поскольку они могли иметь успех лишь при условии (выражаясь современным языком) достаточно большого внедрения генов западноевропейских народов (см. «Век Капитала», гл. 8 и 14).

Все эти шарлатанские игры в псевдонаучные теории (см. гл. 10) лишь подчеркивали контраст между прогрессом, как всеобщим и вдохновляющим идеалом, и реальной действительностью с ее убогими попытками развития. Лишь немногие страны, казалось, смогли повернуться, с той или иной быстротой, к индустриально-капиталистической экономике, либерально-конституционному государству и буржуазному обществу западного образца. Но даже и в таких странах или общинах разрыв между «передовыми» классами (которые, к тому же, как правило, являлись богатыми) и «отсталой» массой (состоявшей, в основном, из бедных) оставался огромным и ужасающим; в частности, это вскоре обнаружилось, когда цивилизованный, благополучный средний класс и богатые слои общества стран Западной и Центральной Европы, включавшие много ассимилированных евреев, столкнулись, лицом к лицу, с двумя с половиной миллионами своих собратьев по религии, эмигрировавших на Запад из своих восточноевропейских гетто. Сам собой возник вопрос: «Разве эти варвары могут в действительности относиться к тому же народу, что и мы?»

Получалось, что масса внутренних и внешних варваров слишком велика и что прогресс должен оставаться только уделом меньшинства, сохранявшего цивилизацию лишь благодаря способности удерживать под контролем эту массу. Еще Джон Стюарт Милль сказал: «Деспотизм — это законный образ действий правительства, имеющего дело с варварами, если считать, что их конец принесет им облегчение»{22}.

Но существовала и другая, более глубокая дилемма, связанная с прогрессом. Куда, в действительности, он ведет? Следует ли признать, что глобальные завоевания экономики, победоносный марш передовой техники и науки, на которых он основывается во все возрастающей степени, являются действительно неоспоримыми, всеобщими, необратимыми и потому неизбежными явлениями? Следует ли примириться с тем, что предпринимавшиеся до 1870 года попытки задержать их или хотя бы замедлить становились все более слабыми и нереалистичными; что даже силы, направленные на сохранение традиционных обществ, уже пытались иногда делать это с помощью современных средств, подобно тому как проповедники буквальной истинности Библии используют в своей деятельности компьютеры и радиовещание? Следует ли признать, что политический прогресс, осуществленный в виде создания репрезентативных правительств, и моральный прогресс — в виде широко распространившейся грамотности и образования будут продолжаться и даже ускоряться? И приведет ли все это к продвижению цивилизации по тому направлению, в котором молодой Джон Стюарт Милль видел цель века прогресса: т. е. к миру, или к стране, которая стала лучше и известнее благодаря достигнутым наилучшим достоинствам Человека и Общества; приблизилась к совершенству; стала счастливее, благороднее, мудрее?{23}

К 1870-м годам прогресс буржуазного мира уже подошел к той черте, когда стали слышны более скептические и даже более пессимистичные голоса, усилившиеся благодаря ситуации, в которой мир оказался в том десятилетии и которую мало кто предвидел. Экономические основы развивавшейся цивилизации содрогнулись от внутренних толчков. После безудержной и беспримерной экспансии мировая экономика угодила в кризис.

Загрузка...