Способность к комбинациям постепенно становится душой современной коммерческой системы.
Целью всякого слияния производственных и финансовых объектов должно всегда быть возможно большее снижение стоимости продукции, административных и коммерческих расходов, для получения наивысшей возможной прибыли путем исключения разрушительной конкуренции.
Бывают времена, когда развитие во всех областях капиталистической экономики — в области техники, финансовых рынков, торговли, в колониях — подходит к моменту, когда должно произойти чрезвычайное расширение мирового рынка. Мировая продукция в целом должна подняться на новый уровень и стать всеохватывающей по своей широте. Начиная с этого момента, капитал вступает в период бурного роста.
Выдающийся американский эксперт, делая обзор мировой экономики в 1889 г. (в этот год был основан Социалистический Интернационал), отметил, что этот период, начиная с 1873 года, был отмечен беспрецедентными возмущениями и депрессией мировой торговли. Он писал: «Самая примечательная и необычная особенность этого явления состоит в его всеобщем характере; оно распространяется как на те нации, которые были вовлечены в войну, так и на те, которые поддерживали мир; на те, которые имели устойчивую валюту, основанную на золоте, и на те, у которых валюта была неустойчивой; на те, которые жили в системе свободного товарного обмена, и на те, у которых товарный обмен был более или менее ограничен. Оно оказало серьезное воздействие как на старые государства типа Англии и Германии, так и на новые — Австралию, Южную Африку и Калифорнию (США); оно явилось чрезвычайно тяжелым бедствием как для жителей бесплодных Ньюфаундленда и Лабрадора, так и для населения солнечных, плодородных островов Индийского океана и Вест-Индии; и оно не принесло барышей даже специалистам игры на мировых фондовых биржах, получающих обычно наивысшие прибыли в периоды наибольшей неустойчивости и неопределенности в делах»{27}.
Эта точка зрения, только выраженная в менее торжественном стиле, была широко распространена среди наблюдателей того времени, хотя более поздние историки нашли ее более трудной для понимания. Потому что хотя циклы производственной активности, определяющие основной ритм капиталистической экономики, несомненно, породили несколько острых всплесков депрессии в период с 1873 года и до середины 1890-х годов, все же мировое производство было далеко от стагнации и продолжало резко расти. В период 1870–1896 годов выплавка чугуна в пяти ведущих странах выросла более чем вдвое (с 11 до 23 млн тонн); выплавка стали (ставшая самым удобным показателем индустриализации в целом) увеличилась в 20 раз (с 0,5 млн тонн до 11 млн тонн). Международная торговля тоже продолжала уверенно расти, хотя и не столь головокружительными темпами, как раньше. Это были те самые десятилетия, когда промышленное производство в Америке и в Германии двинулось вперед гигантскими шагами и промышленная революция захватила новые страны, такие как Швеция и Россия. Несколько заморских стран, недавно вовлеченных в орбиту мировой экономики, переживали невиданный ранее бурный рост, приведший затем к международному финансовому кризису, очень похожему на кризис 1980-х годов, особенно потому, что названия стран-должников были почти те же самые. Иностранные капиталовложения в странах Латинской Америки достигли в 1880-е годы головокружительных высот, поскольку общая длина аргентинской сети железных дорог удвоилась за 5 лет, а ежегодный приток иммигрантов в Аргентину и Бразилию достиг 200 тысяч человек. Можно ли период столь впечатляющего роста производства называть «Великой депрессией»?
Историки сильно сомневаются в этом, зато у современников сомнений не было — но почему? Неужели все эти умные, хорошо информированные и деятельные люди — англичане, французы, немцы, американцы — стали объектом всеобщего заблуждения? Было бы абсурдным допустить такую возможность, даже принимая во внимание несколько апокалиптический тон некоторых газетных комментариев, которые могли показаться излишне трагичными уже в то время. Отнюдь не все «вдумчивые и консервативные умы» разделяли предчувствия мистера Уэллса по поводу растущей угрозы жестокого нападения на всю существующую общественную систему со стороны несметных орд внутренних варваров или внешних захватчиков, способных уничтожить саму человеческую цивилизацию{28}. Были и такие люди — в первую очередь растущие массы социалистов, которые с нетерпением ожидали крушения капитализма, находясь под впечатлением непреодолимых внутренних противоречий того времени, обнажившихся и обострившихся в годы депрессии. Пессимизм, зазвучавший в литературе и в философии в 1880-е годы (см. гл. 4 и 10), вряд ли можно понять, если не принимать во внимание это предчувствие всеобщего экономического, а следовательно, и социального упадка.
Что же касается экономистов и деловых людей, то их волновали, в первую очередь, более прозаические вещи: длительное падение цен, уменьшение делового интереса и падение прибылей; это отметил в 1888 г. Альфред Маршалл, будущий пророк и провозвестник экономической теории{29}. Короче говоря, после достаточно сильного кризиса 1870-х годов предметом обсуждения стало уже не само промышленное производство, а степень его прибыльности («Век Капитала», гл. 2).
Наиболее заметной жертвой падения прибылей стало сельское хозяйство, поскольку некоторые его отрасли очень глубоко пострадали от кризиса; притом это такая часть экономики, неполадки в которой сразу оборачиваются неприятностями в социальной сфере и в политике. Надо сказать, что в предыдущие десятилетия продукция сельского хозяйства чрезвычайно выросла и наводнила рынки всего мира, которые до этого были защищены от массированного иностранного проникновения высокими транспортными расходами. В результате упали цены, и последствия этого оказались драматическими как для сельского хозяйства европейских стран, так и для экономики заморских территорий, опиравшейся на экспорт аграрной продукции. Так, в 1894 году цена на пшеницу составляла всего лишь чуть больше трети цены 1867 года, что дало великолепные возможности скупщикам зерна, но явилось сущим несчастьем для фермеров и сельскохозяйственных рабочих, которых было еще много: от 40 до 50 % трудящейся части мужского населения промышленных стран (кроме Британии), а в других странах — и до 90 %. В некоторых регионах положение усугубилось из-за заражения виноградников филлоксерой[8], случившегося после 1872 года, в результате чего производство вина во Франции упало на две трети в период 1875–1889 годов. Десятилетия депрессии принесли немало бед фермерам всех стран, связанных с мировым рынком товаров. Все это вызвало ответные действия работников сельского хозяйства, принимавшие разные формы, в зависимости от уровня благосостояния и политического устройства разных стран — от предвыборной агитации до прямых мятежей, и привело к голоду в таких странах, как Россия, где в 1891–1892 гг. немало людей умерло от недоедания. В Соединенных Штатах в 1890-е годы выросло движение популизма, особенно укоренившееся в «зерновых» штатах: в Канзасе и в Небраске. Крестьянские бунты и волнения произошли в 1879–1894 гг. в Ирландии, Испании, Румынии и на Сицилии. Страны, не обеспокоенные судьбой крестьянства, поскольку оно у них давно исчезло (как в Британии), могли позволить себе сокращение производства сельскохозяйственной продукции; так, производство пшеницы в Британии в период 1875–1895 годов сократилось на две трети. Другие страны, например, Дания, модернизировали свое сельское хозяйство, переключившись на животноводство как на более прибыльную отрасль. Правительства Германии и Франции пошли по пути увеличения таможенных тарифов, что позволило удерживать цены на приемлемом уровне.
Что касается ответных мер на неправительственном уровне, то наиболее типичными стали два явления: массовая эмиграция и кооперация. Безземельные и малоземельные крестьяне эмигрировали, а конкурентоспособные хозяйства объединялись в кооперативы. В 1880-е годы был отмечен самый высокий уровень миграции населения за океан из стран, давно служивших источником пополнения потока эмигрантов (здесь мы не учитываем исключительный случай эмиграции из Ирландии в десятилетие после Великого голода[9] — см. «Век Революции», гл. 8); тогда же началась по-настоящему массовая эмиграция из таких стран, как Италия, Испания и Австро-Венгрия, к которым присоединились Россия и Балканские страны (до 1880-х годов единственной страной Южной Европы, обеспечивавшей значительную эмиграцию, была Португалия). Это явление послужило «предохранительным клапаном», позволившим не допустить повышения социальной напряженности до опасного уровня, при котором возникают массовые мятежи и революции.
Если говорить о кооперативах, то они давали мелким хозяевам небольшие займы, поэтому к 1908 году более половины всех независимых аграриев Германии были членами этих сельскохозяйственных минибанков (самым первым из которых был банк «Католик Райффайзен», основанный в 1870-е годы). Одновременно в разных странах множилось количество кооперативов, занимавшихся скупкой и продажей продуктов, содержанием рынков, обработкой сельскохозяйственной продукции (особенно переработкой молока и изготовлением мясопродуктов, как в Дании). Через десять лет после 1884 года, когда фермеры во Франции сумели приспособить для своих целей закон о легализации профсоюзов, уже 400 тысяч человек состояли в этой стране в так называемых фермерских «синдикатах», которых насчитывалось почти 2000{30}. К 1900 г. в США существовало 1600 кооперативов (по большей части — в штатах Среднего Запада), занятых производством молочных продуктов; молочная промышленность Новой Зеландии находилась под полным контролем фермерских кооперативов.
Бизнес всегда связан с разными заботами. В наше время, когда у многих засело в голове убеждение, что рост цен («инфляция») является экономическим бедствием, бывает трудно понять деловых людей XIX века, гораздо больше озабоченных падением цен и явлением «дефляции», и, надо сказать, что XIX век вообще был дефляционным, а особенно резко упали цены в период 1873–1896 годов (например, в Британии — на 40 %). Дело в том, что инфляция (конечно, если она существует в разумных пределах) не только выгодна для должников (об этом знает каждая домохозяйка, берущая деньги взаймы на долгий срок), но и автоматически обеспечивает быстрый и крупный рост нормы прибыли, поскольку товары, произведенные по более низкой цене, продаются по повышенной цене, установившейся ко времени их прибытия в пункт продажи. И, наоборот: дефляция снижает норму прибыли. Конечно, значительное расширение рынка может и уравновесить и перекрыть ее влияние, но в действительности рынок не растет достаточно быстро по многим причинам: во-первых, потому что внедрение новой техники и технологий просто заставляет производителя значительно увеличивать выпуск продукции (по крайней мере, если предприятие должно приносить прибыль); во-вторых, потому, что растет количество конкурирующих производителей продукции и самих промышленных стран, в результате чего возрастает общее производство товаров; и в-третьих, потому, что рынок массовых потребительских товаров развивается не слишком быстро. Поэтому даже цены на товары основного спроса подвержены подобным влияниям: например, ввод новых и реконструкция старых мощностей, более эффективное использование продукции и колебания спроса могут нанести производителям большой урон; так, цены на чугун в периоды 1871–1875 и 1894–1898 годов падали на 50 %{31}.
Следующая трудность состояла в том, что себестоимость продукции всегда испытывает меньшие короткопериодические колебания, чем цены, потому что зарплату (за некоторыми исключениями) либо вообще нельзя снижать, либо нельзя понизить хотя бы до некоторого расчетного уровня, обусловленного ситуацией, хотя фирма может быть обременена старым или стареющим оборудованием и предприятиями, либо, наоборот, новыми дорогими предприятиями и оборудованием, которое окупается медленнее, чем планировалось, и потому снижает общую прибыль.
В некоторых регионах мира ситуация осложнилась в результате постепенного, но испытывавшего короткопериодические колебания падения стоимости серебра и его обменного курса по отношению к золоту. Пока цены на оба эти металла оставались стабильными (как это было в течение многих лет до 1872 года), международные платежные расчеты выполнялись достаточно просто на основе стоимости двух драгоценных металлов, составлявших основу мировой денежной системы (за единицу массы золота давали примерно 15 единиц серебра). Когда обменный курс стал колебаться, то стало намного сложнее осуществлять деловые операции между странами, валюта которых основывалась на разных драгоценных металлах.
Что же можно было предпринять в связи с падением цен, прибылей и процентных ставок? Один вариант решения состоял в принятии системы «обратного монетаризма», предлагавшейся в ходе широких, но ныне забытых дебатов по поводу «биметаллизма», и рассчитанной на одобрение тех, кто связывал падение цен в первую очередь с глобальной нехваткой золота, которое во все большей степени (через фунт стерлингов, имевший фиксированное золотое обеспечение, — т. е. через «золотой соверен») становилось единственной основой мировой системы платежных расчетов. Система, основанная на двух металлах — золоте и серебре (которое добывали в возрастающих количествах, особенно в Америке), могла бы, конечно, способствовать росту цен, благодаря инфляции денег. Призыв к инфляции денег, находивший поддержку прежде всего у фермеров США, подавленных депрессией, не говоря о рабочих и персонале серебряных рудников, находившихся в Скалистых горах, стал главным лозунгом популистского движения в Америке, а тема будущего «распятия человечества на золотом кресте» вдохновила риторику великого народного трибуна Уильяма Дженнингса Брайана (1860–1925 годы)[10]. Впрочем, она, в конце концов, потерпела неудачу, наряду с другими его излюбленными призывами: поверить в буквальную истинность Библии и, вследствие этого, запретить учение Чарльза Дарвина. Банкиры, крупные бизнесмены и правительства главных стран мирового капитализма не собирались отказываться от твердого золотого паритета денег и относились к призывам Брайана примерно так же, как он сам — к идее «происхождения видов». Ведь, в конце концов, только такие страны, как Мексика, Китай и Индия, основывали свою валюту на серебре, но их можно было и не принимать в расчет.
Правительства были более склонны прислушаться к тем весьма влиятельным группам и слоям избирателей, которые настаивали на защите отечественных производителей от конкуренции со стороны импорта. Указанные группы включали не только широкий блок аграриев (что было понятным и предсказуемым), но также и многих крупных промышленников, пытавшихся уменьшить «перепроизводство» хотя бы за счет зарубежных конкурентов. Так Великая депрессия положила конец экономическому либерализму («Век Капитала», гл. 2), по крайней мере, в области мировой торговли (хотя свободное движение капиталов, осуществление финансовых операций и обмен трудовыми ресурсами стали более оживленными). Ограничения ввели сначала Германия и Италия (на текстильные товары) в 1870-е годы, а после этого протекционистские тарифы стали непременной принадлежностью международной экономической жизни, достигнув наивысших значений в начале 1890-х годов в виде штрафных тарифов, связанных с именами Мелина во Франции (1892 год) и Мак-Кинли в США (1890 год)[11].
Из всех основных промышленных стран одна только Британия неизменно придерживалась принципа неограниченной свободной торговли, несмотря на неоднократно повторявшиеся громкие призывы протекционистов. Причины такой позиции были очевидны и совсем не зависели от малочисленности крестьянства и отсутствия широкой внутренней поддержки протекционизма с его стороны. Британия была крупнейшим экспортером промышленных товаров и в течение XIX века все больше ориентировалась на экспорт, причем особенно сильно — в период 1870—1880-х годов; в этом отношении (т. е. по относительному превышению экспорта над импортом) она намного превосходила своих главных соперников, хотя и не смогла обогнать малые страны с развитой экономикой: Бельгию, Швейцарию, Данию и Нидерланды. Она намного опережала все страны по экспорту капитала и по объему «невидимых» финансовых и коммерческих услуг, а также в области транспортного обслуживания. Так что если британской промышленности еще приходилось сталкиваться с зарубежной конкуренцией, то лондонский Сити и британские судоходные компании, безусловно, оставались главными столпами мировой экономики, и их роль в этот период даже возросла. С другой стороны (хотя об этом часто забывают), Британия была крупнейшим покупателем профилирующих экспортных товаров всех стран мира и доминировала на этом рынке (можно даже сказать — формировала его), определяя цены на тростниковый сахар, чай и зерно, которых она закупала в 1880-е годы в размере почти половины всего объема, предлагавшегося на мировом рынке. В 1881 г. Британия купила почти половину от мировой экспортной продажи мяса и больше половины мирового экспорта шерсти и хлопка (55 % по сравнению с импортом всех европейских стран, вместе взятых), т. е. больше, чем любая другая страна{32}. По мере того, как Британия вела дело к свертыванию собственной пищевой промышленности (как это было во время депрессии), ее аппетиты по отношению к импорту продуктов становились просто непомерными. Так, в период 1905–1909 годов она импортировала не только 56 % общего объема потребляемого ею зерна, но и 76 % сыра и 68 % яиц{33}. Поэтому соблюдение принципа свободной торговли оставалось для Британии необходимой мерой, поскольку это позволяло основным заморским производителям товаров осуществлять широкий обмен продукцией с британской промышленностью, поддерживая своего рода симбиоз между Соединенным Королевством и отсталым миром, на котором, в основном, и была построена экономическая мощь Британии.
Вот почему животноводы Дании, овцеводы Австралии и «эстансьерос» Аргентины и Уругвая не имели желания помогать развитию промышленности своих стран: ведь их вполне устраивала роль участников экономической системы, в центре которой находилась Британия. Цены на «оставляемые товары имели для нее немаловажное значение. Как мы уже видели, соблюдение принципа свободной торговли означало, что сельское хозяйство Британии может идти ко дну, если у него не хватит сил выплыть самостоятельно. Британия оказалась единственной страной, в которой даже консервативные государственные деятели, вопреки старинной традиции протекционизма, были готовы пожертвовать сельским хозяйством. Эта жертва облегчалась тем, что состояния землевладельцев, имевших огромные богатства и сохранявших за собой решающее влияние в политических делах, опирались теперь на доходы от городской собственности, от капиталовложений в такой же степени, как и на доходы от сдачи земли в аренду. Не означало ли это и готовность принести в жертву (в случае необходимости) и саму британскую промышленность, как того опасались протекционисты? Если учесть деиндустриализацию Британии, осуществленную в 1980-е годы, то такие страхи того времени отнюдь не кажутся беспочвенными. Ведь в конце концов и прежде всего капитализм существует для того, чтобы делать деньги, которые и являются для него самым важным и самым желанным товаром. Впрочем, в те времена интересы лондонского Сити не противоречили интересам британской промышленности, хотя и было совершенно ясно, что мнение Сити значит гораздо больше, чем пожелания провинциальных промышленников. Таким образом, Британия оставалась приверженной политике экономического либерализма, давая тем самым возможность протекционистским странам держать под контролем свой собственный внутренний рынок и одновременно осуществлять экспорт в широких масштабах. (Исключением в этой политике стало решение об ограничении иммиграции, поскольку Британия одной из первых ввела дискриминационные законы, предотвратившие массовый въезд иностранцев (евреев) в эту страну в 1905 году.)
Экономисты и историки никогда не прекращали споров о последствиях этого оживления международного протекционизма, или, говоря иначе, об этом странном помешательстве, охватившем мировую экономику. Ее ядро в XIX веке составляли, в растущей степени, национальные экономики развитых стран: Британии, Германии, США и других. При этом, несмотря на программное заглавие великого труда Адама Смита «Богатство народов»[12] (1776 год), «народ», как таковой, не имел определенного места в теоретической системе либерального капитализма, построенного, как из кирпичиков, из отдельных предприятий (индивидуальных или выступавших под именем «фирмы»), которые можно назвать еще «неделимыми атомами» частного предпринимательства и которые действовали в соответствии со своим основным императивом: получать максимальную прибыль при минимальных затратах. Предприятия действовали в пределах рынка, который по своим масштабам являлся глобальным. Либерализм представлял собой своего рода анархизм буржуазии, и, в силу этого, в нем не нашлось места для государства, как и в революционном анархизме; выражаясь точнее, для такого государства, которое является фактором экономики, существующим только для того, чтобы вмешиваться в самостоятельно протекающие и самоуправляющиеся операции, происходящие на «рынке».
Замечание о «странном помешательстве», охватившем мир, имело свои основания. Во-первых, казалось разумным предполагать, особенно после либерализации экономики, прошедшей в середине XIX века (см. «Век Капитала», гл. 2), что такая экономика должна функционировать и развиваться под действием экономических решений, исходящих от «элементарных частиц», составляющих экономику. Во-вторых, капиталистическая экономика всегда имела глобальный характер, и она не могла быть иной. В течение XIX столетия она постоянно совершенствовалась в этом качестве, распространяя свои действия на все более отдаленные части планеты и вызывая повсюду глубокие преобразования. Более того, такая экономика не признавала границ, поскольку она функционировала лучше всего там, где ничто не мешало свободному движению факторов, обеспечивающих производство. Таким образом, капитализм показал, что он интернационален не только на практике, но и в теории. Его теоретики принимали за идеал полное международное распределение труда, обеспечивающее максимальный рост экономики. Действительно, какой смысл в том, чтобы выращивать бананы в Норвегии, если можно делать это в Гондурасе, что обойдется гораздо дешевле? Один подобный факт делает пустыми все местные и региональные возражения. Чистая теория экономического либерализма обязывает принять самые крайние и даже абсурдные допущения, при условии доказательства возможности получения оптимальных результатов в глобальном масштабе. Например, если будет доказано, что необходимо перевести все мировое промышленное производство, скажем, на Мадагаскар (подобно тому, как 80 % мирового производства часов было сконцентрировано в небольшом районе Швейцарии), или что все население Франции следовало бы переместить в Сибирь (как в свое время переселилась в США значительная часть норвежцев), то уже никакие второстепенные возражения экономического характера, по теории, не должны приниматься в расчет. (В период с 1820 по 1975 год количество норвежцев, эмигрировавших в США, составило около 355 тысяч человек, что почти равно всему населению Норвегии в 1820 г.){34}{35}. Поэтому такие факты, как квазимонопольное положение Британии в мировой экономике в середине XIX века или демографическую ситуацию в Ирландии, потерявшей почти половину своего населения в период 1841–1911 годов, можно было легко объяснить, воспользовавшись теорией экономического либерализма, предписывавшей создание экономического равновесия во всемирном масштабе.
Однако на практике такая модель не всегда соответствовала действительности. Экономику мирового капитализма можно представить в виде набора блоков, представлявших национальные экономики. Каким бы ни было происхождение «блоков», т. е. экономик, существовавших в границах государств, но они всегда существовали потому, что существовали сами государства (что бы ни говорили об этом теоретики, особенно германские ученые). Например, никто не говорил бы, что Бельгия была первым промышленным государством европейского континента, если бы она оставалась частью Франции (как это было до 1815 года) или входила в Нидерланды (как в период 1815–1830 годов). Но, поскольку Бельгия стала самостоятельным государством, ее экономическая политика и политические пределы экономической деятельности ее населения стали определяться этим фактом. Конечно, есть такие виды экономической деятельности (например, международные финансовые расчеты), которые являются космополитическими по своей сути и поэтому избегают национальных ограничений, снижающих их эффективность. Однако даже транснациональные предприятия, ведущие такие дела, всегда старались сохранить связь с какой-то крупной национальной экономикой, на которую можно было опереться. Так, многие банковские династии (по преимуществу германские) постарались после 1860 года перебраться из Парижа в Лондон; а самое обширное банковское семейство — Ротшильды — имело процветавшие отделения именно в столицах крупных государств, тогда как в других местах дела у них шли не блестяще: банковские дома Ротшильдов в Лондоне, Париже и Вене оставались самыми влиятельными, а те, что находились в Неаполе и во Франкфурте (эта фирма отказалась перебраться в Берлин), — не имели большого значения. После объединения Германии Франкфурт утратил былые возможности.
Все эти замечания относятся, естественно, в первую очередь, к «развитой» зоне мира, т. е. к странам, которые были способны защитить свою промышленность и экономику от конкуренции, а не к мировым неудачникам, экономика которых оказалась в политической или экономической зависимости от «развитых» лидеров. Такие государства либо вообще не имели выбора, так как судьбу их экономики решала колониальная держава, либо имели слишком слабую экономику, которая, несмотря на имперские замашки, обеспечивала им лишь место среди «банановых» и «кофейных» республик. То есть такие страны обычно не были заинтересованы в поисках альтернативных путей развития, поскольку это приводило их к превращению в специализированных производителей монокультур для мирового рынка, управляемого метрополиями. Таким образом, если и можно сказать, что на периферии мира тоже существовали национальные экономики, то это верно лишь с той оговоркой, что они выполняли другие функции.
Однако «развитый» мир не был просто агрегатом взаимосвязанных национальных экономик. Индустриализация, а затем депрессия превратили эти страны в группу экономических соперников, так что успех одной из них мог угрожать положению других. Не зря британских читателей пробирала дрожь от журналистских пассажей насчет германской экономической агрессии, содержавшихся в книгах Е. Е. Уильямса «Сделано в Германии» (1896 год) или Ф. А. Маккензи «Американские захватчики»{36} (1902 год), хотя предыдущее поколение спокойно относилось к предупреждениям (иногда справедливым) о техническом превосходстве иностранцев. Протекционизм оказался выражением ситуации международного экономического соревнования.
Что же получилось в результате введения протекционистских мер? Можно считать установленным, что избыточный и всеобщий протекционизм, пытавшийся отгородить каждую национальную экономику от влияния иностранцев с помощью политических защитных мер, оказался вредным для мирового экономического роста. Это выявилось с полной ясностью в период между двумя мировыми войнами. Однако в период 1880–1914 годов протекционизм не был ни всеобщим, ни чрезмерным (за некоторыми исключениями) и, как мы видели, применялся лишь в области торговли и не влиял на потоки трудовых ресурсов и на финансовые операции. Общие меры по защите сельского хозяйства действовали во Франции, но не имели успеха в Италии (результатом чего стала массовая эмиграция); в Германии они укрепили положение владельцев крупных хозяйств{37}. В целом, защита национальной промышленности помогла расширить мировую промышленную базу и поощрила стремление действовать на внутреннем рынке своей страны, который стал быстро расширяться. Вследствие этого рост промышленности и торговли в период 1880–1914 годов явно увеличился во всем мире по сравнению с предыдущими десятилетиями свободной торговли{38}. Установлено также, что в 1914 году распределение объемов промышленного производства среди метрополий и других развитых стран оказалось более равномерным, чем за сорок лет до этого. Так, в 1870 г. четыре главных промышленных державы обеспечивали почти 80 % мирового промышленного производства, а в 1913 г. — соответственно 72 %, причем само мировое производство выросло за это время в 5 раз{39}. Насколько сильно сказалось здесь влияние протекционизма — пока неясно. Понятно только то, что он не в состоянии серьезно задержать общий мировой промышленный рост.
Однако протекционизм явился лишь инстинктивной политической реакцией обеспокоенных промышленных кругов на действие депрессии и оказался не самым значительным экономическим ответом капитализма на возникшие неприятности. Такой ответ был дан путем концентрации экономики и рационализации управления производством, или, по американской терминологии (которая начала тогда входить в моду во всем мире) — путем создания «трестов» и введения «научных методов управления производством». Обе меры были направлены на расширение пределов прибылей, сократившихся в результате конкуренции и падения цен.
Концентрацию экономики не следует путать с монополизацией, т. е. с захватом рынка одним производителем или, как обычно выражаются, с контролем над рынком со стороны группы господствующих фирм (т. е. с ситуацией «олигополии»). Конечно, было немало драматических примеров концентрации именно такого рода, вызвавших порицание общественности; это были слияния фирм и другие мероприятия по установлению контроля над рынком, противоречившие духу теории свободного предпринимательства, согласно которой фирмы должны были не договариваться, а сражаться между собой на благо потребителям. Так возникли американские «тресты», побудившие государство принять антимонопольные законы, вроде антитрестовского «закона Шермана» 1890 года (который, впрочем, оказался не слишком эффективным); такими же были «синдикаты» и «картели» в Германии, пользовавшиеся благосклонностью правительства. Угольный синдикат «Рейн-Вестфалия» (1893 г.), контролировавший до 90 % добычи угля в регионе, или «Стандарт ойл компани», контролировавшая в 1880-е годы 90–95 % производства горючего в США, были самыми настоящими монополиями. Таким же, практически, был и трест «Юнайтед стейтс стил», имевший миллиардный капитал и обеспечивавший 63 % выплавки стали в стране. Понятно, что переход от неограниченной конкуренции к «объединению нескольких капиталистов, ранее действовавших поодиночке»{40} резко проявившийся во время Великой депрессии, продолжился затем и в период «всемирного процветания». Тенденция к монополизации и сверхмонополизации особенно сильно действовала в тяжелой промышленности и в отраслях, зависевших от правительственных заказов, т. е. в быстро увеличивавшемся производстве вооружений (см. гл. 13), а также в отраслях промышленности, занятых производством и распределением революционно новых форм энергии (нефть, электричество), на транспорте, в производстве некоторых товаров массового спроса, таких как табак, мыло.
Однако контроль над рынком и ликвидация конкуренции составляли лишь одно из направлений общего процесса капиталистической концентрации, не являясь при этом ни всеобщими, ни необратимыми, например, в 1914 году в нефтяной и сталелитейной промышленности Америки конкуренция действовала еще более широко, чем за 10 лет до этого. Так что нельзя сказать, что новая фаза капитализма — «монополистический капитализм» — вполне утвердилась к 1914 году. Само название («монополистический капитализм»; «капитализм корпораций»; «организованный капитализм») не имеет большого значения, поскольку понятно (и здесь нет сомнений), что речь идет об объединении для исключения рыночной конкуренции; о создании корпораций за счет «семейных» фирм; о росте «большого бизнеса» за счет «малого»; и что вся эта концентрация ведет к олигополии. Эти явления наблюдались со всей очевидностью даже в такой мощной крепости старомодного мелкого и среднего предпринимательства и рыночной конкуренции, какой была Британия.
Начиная с 1880-х годов система распределения товаров претерпела революционные изменения. Названия «Бакалея» и «Продажа мяса» означали теперь не мелкие лавочки, а растущие фирмы национального или даже международного масштаба, имевшие сотни местных отделений. В банковском деле горстка гигантских акционированных банков, имевших отделения по всей стране, быстро заменила мелкие банки: например, Банк Ллойда поглотил 164 мелких банка. После 1900 года существование старомодного, так называемого «деревенского» банка стало в Британии историческим курьезом.
Подобно концентрации экономики, «управление на научной основе», или «научный менеджмент» (этот термин вошел в употребление примерно в 1910 г.), явилось порождением Великой депрессии. Основатель и апостол новой теории, Ф. В. Тэйлор (1856–1915 годы)[13], начал развивать свои идеи с 1880-х годов, применив их к отягощенной проблемами американской сталелитейной промышленности. В Европу это учение пришло с запада, в 1890-е годы. Сокращение прибылей в годы депрессии, наряду с ростом размеров и усложнением структуры фирм, выявило отсталость традиционных эмпирических методов управления бизнесом и особенно промышленным производством. Возникла необходимость в более рациональных или «научных» методах управления, надзора и планирования на крупных предприятиях, способных приносить большие прибыли. Первой задачей, на которой «тейлоризм» немедленно сконцентрировал свои усилия и которая стала его олицетворением в глазах общества, явилось создание методов выполнения как можно больших объемов работы определенным количеством работников предприятия. Эта цель достигалась с помощью трех главных средств: во-первых, путем изолирования каждого работника от группы других, подобных ему лиц, и передачи функции управления процессом работы от него (от нее или от них) представителю аппарата управления, который давал рабочему точные указания о том, что он должен делать и как при этом получить наибольшую выработку, которая обеспечивалась путем второго и третьего средств, а именно — путем систематического разделения трудового процесса на ряд элементарных операций и путем применения различных систем оплаты труда, побуждающих рабочего создавать больше продукции. Такая система оплаты труда по его результатам распространилась очень широко; однако сам «тейлоризм» (в его первоначальном виде) практически не принес успешных результатов до 1914 года ни в Европе, ни даже в США и был известен в управленческих кругах в предвоенные годы скорее как своего рода призыв или лозунг. После 1918 года имя Тэйлора, наряду с именем другого пионера массового производства — Генри Форда, стало символом рационального использования оборудования и работников с целью максимизации выработки продукции и, что интересно, приобрело популярность не только среди капиталистов, но и среди большевистских деятелей, занимавшихся планированием производства.
Как бы то ни было, но очевидно, что преобразование структуры управления крупными предприятиями сильно продвинулось в период 1880–1914 годов, приведя к созданию офисов и бухгалтерий вместо цеховых конторок. «Видимая рука», т. е. управленческий аппарат корпорации, заменила прежнюю «невидимую руку» рыночного воздействия, под влиянием которого осуществлялось управление делами со времен Адама Смита. Теперь процесс управления стал осуществлять не хозяин фирмы, а управленческий аппарат, состоявший из инженеров, бухгалтеров и исполнительных работников. Вместо личности на деловую арену вышла «корпорация» или «концерн». Типичным представителем деловых кругов стал не один из членов семьи основателя фирмы, а работник аппарата, трудившийся за оклад, которого контролировал не сам хозяин, а представитель банка или совета акционеров.
Был еще и третий путь избавления бизнеса от невзгод: это был путь империализма. Часто отмечают хронологическое совпадение времени депрессии и времени существования динамической фазы процесса колониального раздела мира. Насколько связаны или независимы друг от друга эти явления — вопрос, о котором много спорят историки. В любом случае связь, существовавшая между ними, была более сложной, чем обычная причинно-следственная связь. Тем не менее никак нельзя отрицать, что стремление капитала к отысканию более прибыльных возможностей для капиталовложений и стремление производителей продукции к получению новых рынков сбыта способствовали политике экспансии — вплоть до колониальных завоеваний. Именно в этом духе высказался один чиновник Государственного департамента США в 1900 г.: «Территориальная экспансия есть всего лишь побочный продукт торговой экспансии»{41}. И, конечно, он был не единственным представителем международного бизнеса и политики, разделявшим эту точку зрения.
Необходимо упомянуть еще один конечный результат (или «побочный продукт») Великой депрессии: наступление эры общественного пробуждения. Оно захватило не только фермеров, глубоко потрясенных катастрофическим падением цен на их продукцию, но также и рабочий класс, Пока еще не вполне понятно, почему Великая депрессия вызвала массовую мобилизацию промышленных рабочих многих стран и появление с конца 1880-х годов социалистических и рабочих движений в некоторых из них. Ведь указанное падение цен, взволновавшее фермеров, заметно понизило стоимость необходимых прожиточных средств рабочих, существовавших на зарплату, и, несомненно, привело к улучшению материальных условий их жизни в большинстве промышленных стран. Тем не менее можно лишь отметить, что современные движения трудящихся тоже являются порождением периода депрессии (см. гл. 5).
С середины 1890-х годов и до первой мировой войны оркестр мировой экономики играл, по преимуществу, в мажорном тоне процветания, а не в минорном тоне депрессии (как с тех пор и до настоящего времени). Благосостояние, основанное на бурно растущем бизнесе, сформировало общую ситуацию, которую на европейском континенте до сих пор вспоминают как «золотой век» или «прекрасную эпоху». Переход от тревог к эйфории был столь резким и внезапным, что некоторые примитивно мыслившие экономисты стали искать его причины в действии каких-то внешних сил: например, в громадном притоке золота из Южной Африки и с Клондайка, где в 1898 году произошла последняя на Западе великая «золотая лихорадка»; и в других подобных явлениях, которые внезапно, как «бог из машины», разрешили все трудности. Историки-экономисты, в общем, отнеслись не так одобрительно к этому монетаристскому тезису, как некоторые современные западные правительственные эксперты. Как бы то ни было, но поворот был стремительным и почти сразу же был признан началом нового и длительного периода бурного развития капитализма, как писал, например, весьма проницательный революционер И. Л. Гельфанд (1869–1924 годы), выступавший под псевдонимом «Парвус». Фактически, именно контраст между Великой депрессией и последующим всеобщим и мощным подъемом впервые дал материал для рассуждений о так называемых «долговременных колебаниях» или «длинных волнах», наблюдаемых в развитии мирового капитализма, которые позже были описаны русским экономистом Кондратьевым. Во всяком случае, стало по крайней мере ясно, что те, кто делал мрачные прогнозы о будущем капитализма и даже предсказывал его неминуемую катастрофу, оказались неправы. Среди марксистов это вызвало страстные споры о том, как это скажется на судьбах их движения и надо ли пересматривать доктрину Маркса.
Историки-экономисты стремились сконцентрировать внимание на двух аспектах наступившей эры: на перераспределении экономической мощи и инициативы ввиду некоторого (относительного) упадка Британии и ввиду роста (как относительного, так и абсолютного) влияния США и особенно Германии; а также на вопросе о долгопериодических и короткопериодических колебаниях, в первую очередь — о так называемых «длинных волнах» Кондратьева, одна из которых, со своей впадиной и вершиной, пришлась как раз на рассматриваемый период. Однако, как ни интересны эти проблемы сами по себе, они все же являются вторичными с точки зрения мировой экономики.
В принципе, нет ничего удивительного в том, что Германия, население которой выросло с 45 до 65 млн человек, и США, у которых население выросло с 50 до 92 млн человек, обогнали Британию, обладавшую меньшим населением и территорией. Однако это не снижает впечатления от триумфальных успехов Германии в увеличении промышленного экспорта. За 30 лет (перед 1913 годом) он вырос так, что стал превосходить экспорт Британии, хотя в начале периода составлял всего половину от ее экспорта. Германский экспорт превысил британский по всему миру, кроме так называемых «полуиндустриальных» стран, т. е. доминионов и зависимых территорий Британской империи, к которым относились и государства Латинской Америки. Превосходство составило 30 % в странах индустриального мира и 10 % — в странах «отсталого» мира.
Так же не удивительно, что Британия не смогла больше поддерживать свое положение «мастерской мира», которое она занимала с 1860-х годов. Напомним, что даже США, переживая пик своего глобального могущества в 1950-е годы, никогда не могли достигнуть уровня в 53 % мировой выплавки чугуна и стали и 49 % мирового производства текстильной продукции, хотя доля их населения, в процентах от населения всего земного шара, превосходила в 3 раза соответствующий показатель Британии 1860-х годов. Здесь мы не будем разбирать непосредственные причины замедления роста или некоторого упадка британской экономики (если они вообще имели место), вопрос о которых уже рассмотрен в многочисленных исследованиях. Суть проблемы состоит не в том, какая страна выросла больше и быстрее, а в том, почему происходил рост мировой экономики в целом.
Что касается «ритма Кондратьева» (назвать это явление «циклом» в строгом смысле слова — значит, считать вопрос решенным), то эта проблема затрагивает фундаментальные вопросы анализа природы экономического роста в эпоху капитализма и даже роста мировой экономики вообще (как считают некоторые). К сожалению, нет никакой общепризнанной теории, объясняющей эту любопытную смену фаз устойчивости и шаткости экономики, образующих в совокупности своеобразную «волну» длительностью примерно на полстолетия. Самая известная и наиболее элегантная теория на этот счет принадлежит Джозефу Алоису Шумпетеру (1863–1950 годы), который объяснял каждый «провал» волны истощением потенциала создания прибыли со стороны действующего ряда экономических нововведений, а каждый новый «всплеск» — появлением нового такого ряда, обусловленного главным образом (но не только) новыми техническими достижениями, потенциал которых со временем тоже истощается. Согласно этой теории, новые отрасли промышленности действуют как «ведущие секторы» экономического роста; так, текстильная промышленность в эпоху первой промышленной революции и строительство железных дорог в 1840-е годы и позже явились «локомотивами», вытащившими мировую экономику из трясины, в которой она временно пребывала. Все это выглядит достаточно правдоподобно, поскольку каждый период подъема, начиная с 1780-х годов, действительно был связан с новыми отраслями промышленности, возникавшими во многом (и все более и более) благодаря революционному развитию новой техники; таким же, кстати говоря, был, по своему характеру, и самый выдающийся всемирный экономический бум 1945–1970 годов. Однако, подъем в конце 1890-х годов произошел тогда, когда новые отрасли промышленности, широко известные химическая, электротехническая и те, что были связаны с освоением новых источников энергии, способных вскоре составить конкуренцию пару, — еще не могли в полной мере влиять на развитие мировой экономики. Короче говоря, пока мы не сможем достоверно объяснить «периодические явления Кондратьева», нам нет от них особой пользы. Мы можем лишь отметить, что на рассматриваемый период приходятся падение и всплеск «волны Кондратьева», но в этом нет ничего удивительного, поскольку вся современная история мировой экономики хорошо согласуется именно с такой моделью протекания явлений.
Имеется, однако, один аспект анализа «по способу Кондратьева», который должен был быть связан с периодом быстрой «глобализации» мировой экономики. Речь идет о зависимости между мировым промышленным сектором, рост которого сопровождался непрерывной технической революцией, и мировой выработкой сельскохозяйственной продукции, которая росла главным образом за счет непрерывного вовлечения в производство новых географических зон или за счет создания районов новой специализации в области экспорта. В 1910–1913 гг. западный мир потреблял почти в два раза больше пшеницы, чем (в среднем) в 1870-е годы. Однако значительная часть прироста производства была обеспечена за счет немногих стран: США, Канады, Аргентины и Австралии, а в Европе — России, Румынии и Венгрии. Доля прироста за счет стран Западной Европы: Франции, Германии, Великобритании, Бельгии, Нидерландов и Скандинавии — составила всего 10–15 %. Поэтому не вызывает удивления вывод о том, что скорость роста производства мировой сельскохозяйственной продукции в рассматриваемом периоде замедлилась после начального скачка вперед, даже без учета влияния крупных сельскохозяйственных катастроф тех лет: например, восьмилетней засухи 1695–1902 годов, погубившей половину поголовья овец в Австралии; или гибели урожая хлопка в США в 1892 г. и позже, уничтоженного насекомыми-вредителями. После этого «законы торговли» стали действовать в пользу сельского хозяйства и вопреки интересам промышленности, т. е. фермеры стали платить меньше (в абсолютном выражении или относительно) за промышленные товары, а промышленность стала платить больше за товары сельского хозяйства.
Утверждение о том, что именно указанная перемена условий торговли стала причиной перехода от резкого падения цен в 1873–1896 гг. к заметному росту цен, начиная с 1914 года, является спорным. Возможно, что так оно и было. Бесспорно, что эта перемена законов торговли отрицательно повлияла на цены промышленных товаров и, следовательно, на их прибыльность. К счастью для «прекрасной эпохи», экономика была устроена так, что пострадали не прибыли, а рабочие, так как быстрый рост реальной зарплаты, характерный для времени Великой депрессии, явно замедлился. Во Франции и в Бельгии реальная зарплата сильно понизилась в период 1899–1913 годов. Мрачная социальная обстановка, напряженность и вспышки недовольства, имевшие место перед 1914 годом, объясняются частично именно этой причиной.
Что же, в таком случае, делало мировую экономику столь динамичной? Не вдаваясь в подробные объяснения, скажем, что ключ к ответу на этот вопрос нужно искать в развитых и развивавшихся странах северного полушария, поскольку именно они служили двигателем мирового экономического роста, являясь и производителями, и покупателями товаров. Эти страны образовали огромный, быстро растущий и расширявшийся массив промышленности, расположившийся в самом центре мировой экономики. В середине XIX века в эту группу входили не только Британия, Германия, США, Франция, Бельгия, Швейцария и Чешские земли, т. е. государства, служившие большими и малыми центрами индустриализации, значительная часть которых росла с внушительной и даже почти невообразимой быстротой. Сюда вошли и новые промышленные страны: Скандинавские, Нидерланды, Северная Италия, Венгрия, Россия и даже Япония. Они тоже составили быстро растущий массив покупателей мировых товаров и услуг, увеличивая закупки и уменьшая тем самым зависимость от традиционной сельскохозяйственной экономики. В XIX веке городскими жителями обычно считались те, кто жил в населенном пункте, насчитывавшем более 2000 человек. Однако, даже если принять в качестве критерия численность в 5000 человек, то количество городских жителей в Европе и в Северной Америке составило в 1910 г. 41 % (по сравнению с 19 % и 14 %, соответственно, в 1850 г.), при этом 80 % их жили в городах с населением свыше 20 000 человек (в 1850 г. — 70 %); из числа последних более половины жили в городах с населением свыше 100 000 человек, которые можно назвать громадными муравейниками потребителей{42}.
Более того, благодаря падению цен в период депрессии, эти потребители могли тратить гораздо больше денег, чем раньше, даже с учетом уменьшения реальной зарплаты после 1900 года. Бизнесмены, наконец, осознали, какое важное значение имеют эти скопления потребителей, даже с учетом наличия среди них представителей бедных классов. И если теоретики от политики страшились этих масс, то торговцы приветствовали их! Именно к ним обратилась рекламная индустрия, получившая мощное развитие как раз в этот период. Система продажи в рассрочку, тоже зародившаяся в то время, позволила людям с небольшим доходом покупать крупные вещи. А революционное искусство кино и кинопромышленность (см. гл. 9) выросли с нуля (1895 год) до невероятного уровня богатства (1915 год), прежде невообразимого даже в самых смелых мечтах, по сравнению с которым сборы оперных театров, этих храмов аристократии, казались просто жалкими, — и все благодаря публике, платившей за билеты мелочью!
Всего несколько цифр показывают важное значение зоны развитых стран в то время. Доля европейцев среди населения мира выросла в XIX веке, несмотря на замечательный рост за океаном новых промышленных районов; несмотря на «кровопускания» в виде беспрецедентной массовой эмиграции; при этом скорость роста населения Европы все время увеличивалась: с 7 % в год в первой половине XIX века до 8 % — во второй половине и до почти 13 % — в 1900–1913 гг. Если добавить к урбанизированному европейскому континенту население США и ряда других небольших, но быстро развивавшихся стран Америки, то получим, что развитый мир, занимавший около 15 % поверхности Земли, содержал до 40 % всех ее обитателей.
Таким образом, указанные страны составляли большую и главную часть мировой экономики. Они же представляли 80 % мирового рынка. И, самое главное, они определяли развитие остальной части мира, экономика которой работала на обслуживание их нужд. Мы не знаем, что случилось бы, например, с Уругваем или с Гондурасом, если бы они были предоставлены своей собственной судьбе. (Во всяком случае, это маловероятно: Парагвай однажды попытался выйти из-под контроля мирового рынка и был возвращен обратно, понеся большие потери. См. «Век Капитала», гл. 4.) Мы знаем лишь, что первый производил говядину, потому что на нее был спрос в Британии, а второй — бананы, потому что торговцы из Бостона сообразили, что американцы будут охотно покупать их к своему столу. Некоторые из этих зависимых стран вели свои дела получше, другие — похуже, но чем лучше шли у них дела, тем больше выгод получала экономика ведущих стран, для которых этот рост означал рост и расширение рынка для экспорта товаров и капитала. Последний пример: мировое торговое судоходство, рост которого примерно соответствует росту мировой экономики, оставалось в период 1860–1890 годов примерно на одном уровне, так что его тоннаж колебался в пределах от 16 до 20 млн тонн. Зато с 1890 по 1914 год он удвоился!
Итак, каков же итог наших рассуждений о мировой экономике Века Империи? Прежде всего мы убедились, что она очень сильно расширилась в географическом отношении. Зона развитой и развивающейся промышленности увеличилась как в Европе, после промышленной революции в России и в таких странах, как Швеция и Нидерланды, до тех пор мало затронутых ею; так и в Северной Америке и даже (до некоторых пределов) в Японии. Международный рынок профилирующих товаров вырос в громадной степени: в период 1880–1913 годов международная торговля этой продукцией почти утроилась, благодаря чему выросло производство, усилилась специализация стран в области производства товаров и их интеграция в мировой рынок. Так, Канада присоединилась к главным мировым производителям пшеницы в 1900 г., и ее валовой сбор зерна увеличился с 52 млн бушелей в 1890-е годы до 200 млн — в 1910–1913 гг.{43} Аргентина стала главным экспортером пшеницы в то же время, и каждый год рабочие из Италии, прозванные «ласточками» («голондринас»), стали пересекать Атлантический океан туда и обратно, преодолевая расстояния по 10 000 миль, чтобы собрать урожай. В Век Империи в экономическую географию мира вошли Баку и Донбасс; Европа экспортировала товары и девушек в новые города, такие как Йоганнесбург и Буэнос-Айрес; в джунглях Амазонии, за 1000 миль от побережья океана, в городах «каучукового бума», были построены (на костях индейцев) оперные театры.
Отсюда следует (как уже отмечалось), что мировая экономика стала более плюралистской, чем до этого. Британия уже не была единственной в мире индустриальной и полностью индустриализованной страной. Если рассматривать объем промышленного производства четырех главных развитых стран (включая продукцию горнодобывающей и строительной промышленности), то на долю США приходилось 46 % всего объема, на долю Германии — 23,5 %; Британии — 19,8 %; Франции — 11 %{44}. Век Империи (мы еще увидим это в дальнейшем) был, в основном, веком соперничества государств. При этом отношения между развитыми и неразвитыми странами стали более разнообразными и сложными, чем в 1860-е годы, когда половина всего экспорта стран Азии, Африки и Латинской Америки поступала в одну страну — Великобританию. К 1900 г. на долю Британии приходилось, соответственно, 25 %, т. е. меньше, чем на все остальные страны Европы, вместе взятые (31 %){45}. То есть мир в Век Империи уже не был больше моноцентричным.
Этот расширявшийся плюрализм мировой экономики был, до некоторой степени, замаскирован все растущей торговой и финансовой зависимостью многих стран от Британии, доминировавшей также в области морского транспорта. Мало того, что лондонский Сити служил, более чем когда-либо, «коммутатором и распределителем» международных коммерческих операций, так что одна только стоимость всех торговых и финансовых услуг почти покрывала крупный торговый дефицит Британии, составлявший 137 млн фунтов стерлингов в 1906 году (в 1910 г. — уже 142 млн фунтов). В добавление к этому, огромные капиталовложения Британии в других странах и ее торговое судоходство еще усиливали ее центральное положение в мировой экономике, делавшее Лондон столицей мира, а фунт стерлингов — мировой валютой. На международном финансовом рынке Британия сохраняла подавляющее превосходство. Так, в 1914 году Франция, Германия, США, Бельгия, Нидерланды, Швейцария и другие страны обеспечивали 55 % мировых капиталовложений, а Британия одна — 44 %{46}. В 1914 году британский торговый флот превосходил на 12 % торговый флот всех других европейских стран, взятых вместе, если сравнивать общий тоннаж судов.
Фактически, даже само развитие мирового плюрализма способствовало укреплению центрального положения Британии в мировой экономике. Дело в том, что когда страны с развивающейся промышленностью стали покупать больше профилирующих товаров в отсталых странах, у них стал накапливаться общий дефицит в торговле с «зависимым» миром; Британия же в одиночку восстанавливала мировой торговый баланс путем увеличения импорта из стран-соперников и с помощью своего собственного промышленного экспорта в зависимые страны, а главное — путем получения массированных скрытых прибылей от обслуживания международного бизнеса (например, от банковских и страховых операций), а также в качестве крупнейшего мирового кредитора, осуществлявшего огромные капиталовложения за границей. Таким образом, относительный упадок промышленного производства только усилил финансовые позиции и общее благосостояние Британии. Интересы британской промышленности, ранее достаточно хорошо сосуществовавшие с интересами Сити, теперь начали вступать в конфликт с ними.
Третьей и, пожалуй, самой очевидной характерной чертой мировой экономики была техническая революция. Как все мы знаем, это было время, когда частью современного образа жизни стали телефон и беспроволочный телеграф, фонограф, кино, автомобили и самолеты, не говоря уже о таких достижениях науки и техники, проникавших непосредственно в домашнюю жизнь, как пылесосы (1908 год) или аспирин (1899 год), оказавшийся самым универсальным лекарством из всех, когда-либо изобретенных человеком. Не следует забывать и о самой полезной машине всех времен — скромном велосипеде, достоинства которого были признаны немедленно и повсеместно. Подводя итог этому впечатляющему списку достижений науки и техники, не будем забывать, что свое настоящее развитие и оценку они получили лишь позднее. Для современников, живших в XIX веке, главное новшество представляли результаты совершенствования достижений Первой промышленной революции, полученные путем улучшения испытанной техники века чугуна и паровых машин, замененных сталью и турбинами. Главную роль, особенно в странах с новой, динамично развивавшейся экономикой, стали играть новые отрасли промышленности, основанные на использовании электричества, химии, двигателей внутреннего сгорания и т. п. В 1907 году Генри Форд начал выпускать свою знаменитую «Модель Т». В период 1880–1913 годов в Европе было построено столько же километров железных дорог, сколько их было проложено в годы расцвета железнодорожного строительства, т. е. в 1850–1880 гг. Франция, Германия, Швейцария, Швеция и Нидерланды за эти годы более чем (или почти) удвоили длину своей сети железных дорог. Британия осуществила свой последний промышленный триумф, обеспечив в период 1870–1913 годов фактически монопольное положение своего судостроения путем совершенствования достижений Первой промышленной революции. Так что новая промышленная революция скорее увеличила и усилила достижения предыдущей революции, но не заменила их.
Четвертая характерная особенность состояла в осуществлении двойной трансформации капиталистического предприятия, т. е. в преобразовании его структуры и его «модус операнди» («способа работы»). Это явление включало, во-первых, концентрацию капитала и рост предприятий в таких масштабах, которые сделали наглядной разницу между «бизнесом» и «крупным бизнесом» (обозначавшимся терминами «гроссиндустрия», «гранд индустри» и т. п.), сокращение свободной конкуренции и другие перемены (произошедшие около 1900 года), заставившие наблюдателей говорить о «новой фазе экономического развития» (см. гл. 3).
Во-вторых, происходила систематическая рационализация производства и внедрение «научных методов» не только в технологию, но и в организацию труда и в ведение отчетной документации.
Пятая особенность состояла в коренном преобразовании рынка потребляемых товаров, подразумевавшем полное изменение его качественных и количественных характеристик. В связи с ростом населения, его реальных доходов и масштабов урбанизации рынок товаров массового спроса, представленный до этого продуктами питания и одеждой, т. е. товарами первой необходимости, стал все больше заполняться промышленными потребительскими товарами. В долгосрочной перспективе это явление было более важным, чем заметный рост потребления у зажиточных и богатых классов населения, вкусы которых изменились не слишком сильно. Поэтому именно фордовская «Модель Т», а не «Роллс-Ройс» произвела революцию в автомобилестроении. В это же время революционно новая техника и результаты политики империализма позволили создать ряд новых товаров и услуг для массового рынка — от газовых плит, появившихся в Британии во многих рабочих квартирах, до велосипедов, кино и бананов, практически неизвестных до 1880-х годов. Одним из наиболее заметных достижений стало создание средств массовой информации, которые, впервые в истории, теперь действительно отвечали этому названию. В 1890-е годы одна из британских газет впервые достигла миллионного тиража; во Франции это произошло около 1900 года{47}.
Все это преобразовало не только само производство (которое стало называться «массовым производством»), но также и распределение товаров, путем введения, например, продажи в кредит или в рассрочку. С 1884 года в Британии начали продавать чай в стандартных пачках по 0,25 фунта. Это простое изобретение позволило создать состояния немалому числу воротил бакалейного бизнеса, собравших их мелкой монетой с населения рабочих окраин больших городов; среди этих магнатов был и сэр Томас Липтон, богатства и яхта которого обеспечили ему дружбу с королем Эдуардом VII, известным своей благосклонностью к щедрым миллионерам. Отделения фирмы «Липтон» начали создаваться в 1870 г., а в 1899 г. их насчитывалось уже 500{48}.
С указанной выше пятой особенностью экономики была непосредственно связана шестая особенность: большой относительный и абсолютный рост «третьего сектора» экономики и количества рабочих мест в офисах, магазинах и других подобных общественных и частных предприятиях. Достаточно убедиться в этом на примере Британии, которая, находясь в пике своего развития, доминировала в мировой экономике и обходилась при этом до смешного малым количеством работников аппарата управления: так, в 1851 г. было 67 000 чиновников государственных служб и 91 000 человек, занятых в офисах коммерческих фирм; при этом все работающее население насчитывало 9,5 млн человек. К 1881 г. в Британии было уже 360 тысяч работников коммерческих фирм (почти все — мужчины), а в государственном секторе — 120 тысяч. К 1911 г. в коммерческих фирмах работало 900 тысяч человек, причем 17 % из них были женщины; а число работников государственного сектора утроилось. Количество работников коммерческого сектора, исчисляемое в процентах от всего работающего населения, выросло с 1851 по 1911 год в 5 раз. Ниже мы еще рассмотрим социальные последствия этого роста количества «белых воротничков» и «рук, не знавших тяжелого труда».
И последняя, седьмая особенность экономики, которую здесь необходимо отметить: растущее слияние экономики с политикой, означавшее увеличение влияния правительства и государственного сектора, которое идеологи либерального толка, как, например, юрист А. В. Дикей, называли «угрожающим наступлением коллективизма» на добрые старые традиции индивидуализма и частного предпринимательства. Фактически это было одним из проявлений отступления экономики рынка свободной конкуренции, служившей идеалом, а до некоторой степени — и реальностью капитализма середины XIX века. Так или иначе, но после 1875 года появился растущий скептицизм по поводу эффективности автономной саморегулирующейся рыночной экономики, в которой действовала знаменитая «невидимая рука» Адама Смита, управлявшая экономикой без помощи государства и общественности. Теперь рука становилась «видимой» со всех точек зрения.
Как мы увидим позже (гл. 4), демократизация политики часто заставляла консервативные и обремененные заботами правительства уделять внимание социальным реформам и повышению общественного благосостояния и принимать политические меры по защите экономических интересов определенных групп избирателей (например, в духе протекционизма), а также меры против концентрации экономики, как в США и в Германии (что оказалось менее эффективным делом).
С другой стороны, политическое соперничество между государствами и экономическая конкуренция между группами капиталистов действовали в одинаковом направлении, способствуя появлению империализма и подготовке первой мировой войны. Эти явления благоприятно влияли на рост военной промышленности, в отношении которой роль правительства была решающей.
Тем не менее, хотя стратегическая роль государственного сектора могла бы быть решающей, его фактическое влияние на экономику оставалось скромным. Конечно, было немало примеров и обратного порядка, таких, как приобретение британским правительством пакета акций «Средневосточной нефтяной компании» и установление контроля над радиосвязью (оба мероприятия имели военное значение), или намерения германского правительства национализировать часть промышленности; а также систематические меры правительства России по индустриализации страны, проводившейся с 1890-х годов. Однако и сами правительства, и общественное мнение считали государственный сектор чем-то вроде незначительного придатка к частной экономике, несмотря даже на заметный рост в европейских странах количества предприятий общественного пользования и общественных служб, находившихся под управлением государственных (как правило, местных) органов власти. Социалисты не разделяли этой веры в превосходство частного сектора, хотя сами мало занимались проблемами общественной экономики. Возможно, они и считали муниципальные предприятия чем-то вроде «муниципального социализма», но большинство этих предприятий подчинялось властям, которые не разделяли социалистических взглядов и даже не имели подобных симпатий. Современная экономика, в основном управляемая, организуемая и регулируемая государством, является продуктом первой мировой войны. Кстати говоря, в период 1875–1914 годов доля государственных расходов, по сравнению с быстро возраставшим национальным продуктом, стремилась к уменьшению в большинстве ведущих стран, притом — несмотря на резкий рост расходов на подготовку к войне{49}.
Таковы были пути роста и преобразования экономики развитых стран. Что поражало современников, следивших за жизнью развитых стран, — так это не только очевидные перемены в их экономике, но и ее еще более очевидные успехи. Поистине, они жили во времена расцвета! Даже трудящиеся массы получали пользу от этих успехов, по крайней мере, до тех пор, пока индустриальная экономика 1875–1914 годов требовала больших трудовых затрат и участия почти неограниченного количества сравнительно неквалифицированных и малообученных работников, как мужчин, так и женщин, стремившихся жить в городе и работать на фабрике. Именно благодаря этому обстоятельству возник поток переселенцев из Европы в США, искавших свое место в промышленном мире. Однако, хотя эта экономика и обеспечивала работой, она давала работнику лишь достаточно скромный, а иногда и минимальный заработок, впрочем, избавлявший от бедности, что для большинства трудящихся людей во все времена было главной целью и благом. В ретроспективных преданиях трудящихся классов, относящихся к десятилетию, предшествовавшему 1914 году, нет упоминаний о «золотом веке», как называли это время представители богатого и даже среднего класса. Для обеспеченных людей это действительно была «прекрасная эпоха», рай, потерянный после 1914 года. Для бизнесменов и правительств 1913 год стал после войны неизменным образцом для сравнения, точкой отсчета, к которой они хотели вернуться после эры невзгод. Оглядываясь назад из сурового и смутного послевоенного времени, они вспоминали некоторые замечательные события предвоенного бума как прекрасную «норму жизни», которая снова должна существовать. Увы! Как мы увидим далее, те самые тенденции в предвоенной экономике, благодаря которым это время стало «золотым» для средних классов, привели в конце концов к войне, революции и общественным бедствиям и сделали невозможным возвращение «утерянного рая».