В ТЮРЬМЕ «ФОРДОН»

Кажется, на самом краю света прилепилось захолустное местечко Фордон. Сонные улицы с острыми черепичными крышами домов, такие же сонные, малоподвижные набожные обыватели, тишина кругом. Тюрьма да костел выделяются на общем сером фоне. Тихая, прозрачная Висла медленно, неторопливо извивается недалеко от тюрьмы. Сколько воды унесет она в холодную Балтику, пока Вера будет сидеть за стенами фордонской тюрьмы?

Поместили в одиночку. Это самое тяжкое наказание, какое только можно придумать для человека с общительным характером. Мертвая тишина. Сиди и думай. Думай и сиди. Лишь в установленный час в оконце двери заглядывает надзирательница, чтобы передать баланду. И самое светлое, радостное время суток — двадцатиминутная прогулка по тюремному двору в кругу таких же, как она, заключенных. С какой жадностью, с какой радостью всматривается Вера в лица своих подруг по заключению!

Охрана не разрешает разговаривать. Ходи и ходи по кругу, как лошадь на току у конной молотилки, и никуда не сворачивай с протоптанной ногами заключенных дорожки.

Но они все равно разговаривали, тихонько передавали друг другу тюремные новости и небольшие комочки хлеба с сунутыми в них записками. Здесь сидели люди, уже имевшие большой стаж подпольной работы, прошедшие другие тюрьмы. Опыт помогал им и в таких условиях устанавливать контакт с волей.

До чего же коротки эти двадцать минут прогулки! С огромным нетерпением ждут их заключенные, а они пролетят в одно мгновение, не успеешь ни надышаться свежим воздухом, ни насмотреться на людей.

А с воли все реже и реже поступали новости. Тюрьма находилась на строгом режиме, заключенным разрешалось одно свидание в два месяца, одно письмо в неделю — полторы. Создавалось впечатление, что жизнь остановила свой бег.

Если бы Вера не умела держать себя в руках, она заболела бы от тоски. Но ее железная воля, богатая фантазия помогли приспособиться к тяжелому режиму.

Просыпаясь, всякий раз радостно улыбалась про себя: вот и еще один день прожит, еще на один день приблизилась свобода. Сделав зарядку и умывшись, бралась за книги.

Много ей надо еще учиться. Столько чудесных книг — польских, русских и белорусских — она еще не прочитала! История, экономика — целые миры еще не открыты. Да и языки надо совершенствовать, особенно польский. На очереди философия. Некогда скучать, надо учиться. На воле трудней будет урывать время для занятий.

На прогулке Вере передали, что комсомолку Катю Кныш скоро освободят. Пять лет отсидела она в тюрьме за подпольную комсомольскую работу. Скоро выйдет за ворота тюрьмы, увидит друзей, продолжающих борьбу на ее родной Львовщине, и сама снова включится в подпольную работу. Уже сейчас девушка мечтает об этом времени.

Вместе с ней мечтала и Вера. Перед ее мысленным взором предстал родной Минск, боевые, славные комсомольцы, и ее неудержимо потянуло написать им. После прогулки, разрезав тонкую, мягкую папиросную бумагу на узкие полоски и остро заточив карандаш, она села писать:

«Дорогие, родные товарищи, любимые братья мои!

Из далекого уголка фашистской Польши через решетчатое окошечко каторжной тюрьмы пламенно приветствую вас в день радостного праздника — комсомольской годовщины».

Годовщина еще не скоро, но пока девушка выйдет на свободу, пока она окольными путями переправит Верино письмо комсомольцам Минска, пройдет немало времени. И как раз это будет канун праздника молодежи[17] самого яркого праздника в жизни Веры.

«Пять долгих лет уже отделяют меня от вас, — с волнением продолжала она выводить на тонкой папиросной бумаге. — Но этот день не потерялся среди других дат…

О нет! Что ни год — все равно, на свободе или в тюрьме, — у меня в этот день был особенный праздник.

Товарищи мои родные, милые, как сказать вам, что я чувствую, что переживаю теперь, когда пишу вам, что буду переживать в день годовщины союза?!

Сижу я в своей одиночке, мне светит мерцающая свечка, а вокруг меня стены, снова и снова стены, тишина и ночь…

Пишу вам — и грудь разрывается от боли безмерной, от большой радости. Я с трудом сдерживаю слезы, а далекие, незабываемые образы один за другим проходят перед глазами: комсомольская ячейка… первые кружки, учеба, могучий рост.

Комсомол, комсомол! Не пять, а пятнадцать, пятьдесят лет бессильны вырвать из моей памяти эти воспоминания, бессильны заставить меня забыть о том, что комсомол сделал меня большевичкой, воспитал, закалил, научил не только бороться, но и любить революционную борьбу больше всего, больше жизни.

Поэтому день годовщины — для меня большой и радостный праздник. Всей душой хочу я, чтобы мой голос привета и великой любви к вам прорвался через стены и решетки острога, через сотни верст, отделяющие меня от вас, через границы, чтобы долететь до вас и сказать, что никакие тюрмы, никакие границы не могут разлучить комсомольцев.

Примите же, дорогие товарищи, мой привет и знайте, что и в цепях фашизма я остаюсь комсомолкой.

Так надо ли вам говорить, что фашистский приговор — много лет тяжелого заточения — я приняла с гордо поднятой головой и с «Интернационалом» на устах, что все приговоры, побои, издевательства и угнетения не только не могут сломить меня, но являются новыми, могучими источниками революционной энергии? Надо ли сказать вам, что годы заточения — это годы неустанной работы над воспитанием, укреплением и подготовкой десятков членов партии и комсомола к новым боям, к борьбе на всю жизнь? Надо ли уверять вас, что я отсижу свой срок, ни на минуту не теряя бодрости, не забывая, что я — воспитанник ленинского комсомола, что выйду я из тюрьмы на целую голову выше, с морем энергии, бодрости, любви к революционной борьбе в груди, что со всем этим багажом и новой, во сто раз сильнейшей энергией ринусь в новую борьбу, борьбу до победы.

Товарищи мои родные! Какое огромное счастье быть комсомольцем!..

В этот день вместо тюремной одиночной камеры я буду видеть великую славную комсомолию, широкие улицы, до краев наполненные стальными шеренгами молодых демонстрантов, вместо тишины буду слышать громовые раскаты «Молодой гвардии», буду не одна, а среди тысяч, десятков тысяч, ничем не отделенная, не отгороженная, буду с вами, среди вас…

Всегда ваша, всегда комсомолка Вера Хоружая»[18].

На следующей прогулке это письмо, аккуратно сложенное, Вера передала Кате.

— Прошу тебя, сделай все, чтобы оно дошло по назначению, — тихо сказала она. — Для меня это очень, очень важно.

— Сделаю, все сделаю, что только смогу, — заверила Катя. — Даже больше, чем смогу… Товарищи помогут.

Вернувшись в свою камеру, Катя осторожно оторвала нижнюю часть каблука туфли, вырезала там отверстие и, уложив в него Верино письмо, заколотила каблук. Через пять дней Катя Кныш уже шагала по Варшаве. А еще через десять дней письмо пришло по указанному Верой адресу. С волнением читали и перечитывали минские комсомольцы пламенные слова Веры Хоружей.

В начале ноября 1928 года в камеру вошла старшая надзирательница:

— Хоружая, собирайте свои вещи.

От неожиданности сердце заколотилось. «Куда? — мелькнул вопрос. — Неужели в другую тюрьму?»

Спрашивать в таких случаях не положено, да и бесполезно — все равно не ответят. Молча собрала свое немудреное хозяйство:

— Я готова.

Вышли из камеры. Направились не вниз, в канцелярию, а вдоль коридора, к общим камерам.

— Здесь будете находиться. Предупреждаю, при нарушении порядка снова верну в одиночку. Слышите?

Вера ничего не ответила.

Она жадно всматривалась в лица своих новых подруг по заключению. Четыре человека — и девушки, и уже немолодые женщины. Серые, болезненные лица. Значит, давно сидят. Как истосковалась она по живым людям! Привыкнув к массовкам, собраниям, к непрерывному вращению в людском потоке, а затем оторванная от всего мира камерой-одиночкой, сильнее всякого голода чувствовала она одиночество. Теперь-то уже можно будет отвести душу!

Правда, коллектив небольшой, но уже можно и поговорить, и песню тихонечко спеть, и радостями поделиться. Конечно, для свободного человека тюремные радости показались бы крохотными, но по закону диалектики все зависит от условий, места и времени.

Однажды, выглянув в окно, Вера увидела, как из канцелярии вышла девушка. Это была Маруся Давидович, Верина подруга. Они прошли одну школу жизни, школу ленинского комсомола. И вот судьба свела их снова. Быстрым взглядом Маруся пробежала по окнам.

В радостном волнении Вера замахала руками. Маруся тоже подняла руки, будто собираясь взлететь к решетчатому окну, в котором белели Верины кудри. Но надзирательница грубо прогнала ее в тюремный корпус.

С нетерпением ждала Вера следующей прогулки. Когда их выводили, открылась и соседняя камера. Из нее вышла Маруся. Вера бросилась к подруге на шею и поцеловала ее:

— Ты здорова? Чувствуешь себя хорошо?

В первое время радость комом душила горло. Потом посыпались вопросы. Бесчисленное множество вопросов. Хотелось сразу же узнать, все, все. И вдруг неожиданный окрик:

— В камеры!

Как быстро пролетело время прогулки! Казалось, только вышли и снова на целые сутки в сырую, темную камеру.

Когда смеркалось, Маруся услышала, как щелкнул замок, дверь открылась и в камеру впорхнула Вера.

— Как хорошо, что мы опять вместе!

— Как это тебе удалось?

— Упросила надзирательницу! Сегодня в коридоре дежурит пожилая и не очень злая женщина. Пустила к тебе на вечер. Я так просила ее. В нашем распоряжении целая вечность. Ну расскажи, что нового в Белостоке, в Вильно?

Не успела Маруся ответить, как Вера перебила ее новыми вопросами:

— Как живут Ажгирей, Александрович, Чарот?

Каждый из белорусских поэтов был ей близок и дорог. Их стихи освежали ей душу в тюрьме.

— Когда ты в последний раз читала «Правду»? Что там написано?

— А кто такой Валентин Тавлай? — поинтересовалась она западнобелорусским поэтом-подпольщиком. — Я слышала уже здесь, в тюрьме, его стихи. Как он пишет? Он на свободе еще, не арестован? Что нового написали Фадеев, Гладков? Какой последний советский фильм ты видела?

Маруся не успевала отвечать. Перед арестом она работала в Белостоке. Секретариат ЦК Компартии Западной Белоруссии вызвал ее в Варшаву. Когда на рассвете она вышла из вагона, сразу же возле Варшавского вокзала ее схватили агенты дефензивы и втолкнули в машину. Проезжая по улицам Варшавы, в решетчатое окно Маруся видела огромные афиши, извещавшие, что в кинотеатрах идет советский фильм, поставленный Пудовкиным, «Буря над Азией» («Потомок Чингис-хана»). Этот фильм она мечтала увидеть, приехав в Варшаву. И вот сорвалось. «Не могли арестовать хотя бы на несколько дней позже, — злилась она тогда. — Хоть бы фильм успела посмотреть». Ведь в Белостоке она, подпольщица, не могла ходить в кино. Об этом Маруся и рассказала Вере. А та заразительно хохотала.

— Какие они несознательные, эти жандармы! — подшучивала она. — Ничего. Вернемся домой и обязательно найдем, где идет этот фильм и посмотрим его. Даже если он к тому времени попадет в архив.

Обнявшись, они просидели часов пять. И не заметили. Надзирательница открыла дверь:

— Хоружая, на место!

Оборвалось радостное свидание с подругой. Опять начались будни. Но с того дня Вера стала часто встречаться с Марусей.

В подвале тюрьмы «Фордон», под канцелярией, находилась прачечная. Через каждые две недели здесь два дня клубился пар. Шесть женщин стирали белье всех заключенных.

Это было место заседаний тюремного парткома, место передачи сообщений из камеры в камеру и полученных с воли, место встреч старых подруг.

Белья набиралось немало для шестерых прачек. Ведь тюрьма всегда была заполнена до отказа. Гудела, урчала вода в больших котлах. Там кипятилось белье. В полумраке подвала корыта вспухали сизой пеной. Проворные руки заключенных усердно терли белье.

Кажется, что может быть мрачнее этого места! А женщины хохочут, поют песни, читают стихи.

Вера страстно любила поэзию, понимая ее и умом, и сердцем. К тому же и память легко, прочно удерживала много, много стихов, прочитанных не только в зрелом возрасте, но и в детстве. Музыка слова очаровывала ее.

Особое пристрастие питала Вера к белорусской поэзии. Она знала чуть ли не все, написанное Максимом Богдановичем, десятки стихов Янки Купалы, своего друга Анатоля Вольного (Ажгирея), Андрея Александровича, Михася Чарота.

И то, что когда-то воспринималось отвлеченно, как аллегория, приобретало здесь, в тюрьме, конкретный, определенный и глубокий смысл.

— Помнишь, Марусенька, как писал Богданович? — спрашивала Вера, наклонившись над корытом и снуя проворными руками в облаке мыльной пены. — Вот слушай:


Беларусь, твой народ дачакаецца

Залацiстага, яснага дня.

Паглядзi, як усход разгараецца,

Кольлi у хмарках залётных агня…


Это же к нам обращается Богданович! Будто сегодня написано.

А много стихов выпало из памяти, стерлось со временем. Тогда восстанавливали коллективно, строка за строкой. Полностью вспомнили «Евгения Онегина» Пушкина, «Железную дорогу» Некрасова, «Думку» Купалы, «Мцыри» Лермонтова и много других стихов и поэм. Начинали в прачечной, продолжали и кончали в камерах и на коротких прогулках.

В прачечной получали и передавали из камеры в камеру газету «Правда». Друзья с воли пересылали ее обычно в тщательно заделанных кусках мыла. Прошедшая множество рук на воле, бережно хранимая газета путешествовала по всем камерам, где сидели политические заключенные, вселяла в них бодрость и веру в лучшее будущее. Вряд ли те, кто писал статьи, информации, корреспонденции в «Правду», предполагали, какие чувства вызовут их порой совсем скромные, обычные материалы. В условиях каторжной тюрьмы слово «Правды» получало особое звучание.

Обычно партийный комитет решал, кто должен идти стирать белье. Это была единственная легальная возможность для встречи заключенных без посторонних наблюдателей.

Узницы работали очень усердно, чтобы образовался хотя бы небольшой перерыв между стиркой и кипячением белья. В этот промежуток и проходили заседания парткома.

Вера была членом партийного комитета и принимала активное участие в общественной жизни тюрьмы. Не было таких дел, к которым она не была бы причастна.

В прачечной на заседании парткома обсуждали, как провести праздник Великой Октябрьской социалистической революции. С воли передали указание партийного центра: политические заключенные должны устроить демонстрацию применительно к своим условиям. Вера предложила: всем политическим узникам в этот день прикрепить к одежде красные бантики, петь «Интернационал».

7 ноября было пасмурно. В камерах сумрачно.

В этот день проверять прогулку пришел сам начальник тюрьмы Рынкевич. Предварительно заглянув в камеры и увидев красные бантики, злобно закричал:

— Лишаю прогулки!

И тут же из всех камер раздался могучий «Интернационал». Рынкевич топал ногами, махал кулаками:

— Не позволю! — Но видел перед собой только широко открытые рты, из которых лились звуки «Интернационала».

Сонный городишко, стряхнув с себя дрему, чутко прислушивался к песням в тюрьме. Возле мрачного здания, обнесенного высокой каменной стеной, со сторожевыми башнями, уже собралась толпа любопытных. То и дело слышались реплики:

— Вот молодцы женщины!.. Слышишь, как смело поют…

— Отчаянные… Революционерки. Коммунистки. Начальству в рот не смотрят.

— Вот бы затянуть и здесь «Интернационала…

— Ну затяни, живо в дефензиву угодишь.

— Не так черт страшен, как его малюют…

Молодой голос подхватил гимн рабочих, глухо доносившийся из-за тюремных решеток. Пела вся тюрьма, и как эхо песня зазвенела на воле… А начальник тюрьмы бегал из камеры в камеру…

Веру посадили в карцер. В соседний втолкнули Марусю. Весь подвал заполнен. Оттуда несутся возгласы: «Долой фашистский тюремный режим!» Вот и Верин голос: «Долой фашистскую диктатуру! Да здравствует Советский Союз!»

Пусть праздник проведен в стенах сумрачной камеры, пусть не было здесь ни шелестящих знамен, ни многотысячных колонн, — Вера торжествовала: прошел он с пением «Интернационала», и эхо мощного пролетарского гимна разнеслось по городку. В день праздника трепетал жестокий начальник тюрьмы.

Коммунисты всегда остаются коммунистами.

Из тюрьмы Вронки дошла весть: протестуя против нового тюремного режима, урезавшего и без того куцые права политических заключенных, все узники объявили голодовку.

На прогулке Вера предложила:

— Поддержим товарищей…

Согласились единодушно.

К похлебке в тот день никто не притронулся. Тогда администрация тюрьмы попыталась кормить силой. Узники подняли шум, били табуретками в дверь и стены, стучали ногами. Охрана бросалась из камеры в камеру.

Вера подбадривала товарищей, издевалась над бессилием тюремной администрации:

— И за что вас паны хлебом кормят! Таких неповоротливых холуев надо со службы гнать поганой метлой!

— От панских объедков отяжелели! — поддержала ее Софья Панкова, которую заключенные знали как «Антонину».

А когда надзиратели ушли, «Антонина» попросила:

— Вера, прочитай еще «Комсомолию».

Встав у стола так, чтобы видеть всех подруг, Вера читала взволнованно, вдохновенно:


Мы вырастем! Мы будем, будем

Расти опять и вновь расти,

Чтоб солнце потерявшим людям

Быть вправе указать пути.

И смерть ведь не поставит точки

Делам сегодняшних людей!

Ах, Комсомолия, мы почки

Твоих раскидистых ветвей!

Так совершай свой путь, о солнце;

Плывите через нас, года!

Я буду сед, — но комсомольцем

Останусь, юный,

Навсегда!


— Удивительно, как хорошо написано! — восхищалась Вера вслух, закончив читать поэму и все еще находясь во власти ее образов и мыслей. — Какой молодчина Александр Безыменский, что написал такую вещь!

— А теперь что-нибудь белорусское! — предложила «Антонина». — Ты же знаешь так много стихов!

— Что ж, можно и белорусское.

В камере вспыхнул тусклый электрический свет. Начался один из тех вечеров, которые назывались литературными. Поправив повязку на глазу (у нее попеременно болел то один, то другой глаз), Вера читала:


Разгарайся хутчэй, мой агонь мiж iмглы, —

Хай цябе шум вятроу не пужае:

Нагашаюць яны аганёчак малы,

А вялiкi хутчэй раздуваюць.


— Это написал чудесный белорусский поэт Максим Богданович. А сейчас послушайте Светлова:


Наши девушки, ремешком

Подпоясывая шинели,

С песней падали под ножом,

На высоких кострах горели.

Так же колокол ровно бил,

Затихая у барабана…

В каждом братстве больших могил

Похоронена наша Жанна…


Кончив стихотворение, замолкла, а потом, присев на край нар, задумалась. Все молчали, отдавшись своим мыслям.

— Да, — тихо проговорила «Антонина». — В каждом братстве больших могил похоронена наша Жанна. Именно не французская Жанна д’Арк, а наша, современная белорусская Жанна. А сколько еще девушек отдадут свою жизнь революции…

— Это верно, — согласилась Вера. — Отдадут, ни на минуту не задумываясь. Зато с какой благодарностью вспомнят нас потомки — счастливцы, которые будут жить при коммунизме. А впрочем, я им не очень завидую. Что может быть сильнее радости битвы и победы над классовым врагом! Наши потомки такого не испытают и будут завидовать нам, поверьте мне.

Взволнованная, она схватилась за сердце. Оно все чаще и чаще давало о себе знать. Вера никому не признавалась, что с сердцем у нее неладно. Лишняя жалоба — испорченное настроение у товарищей. Хорошее настроение заключенных нельзя растранжиривать. Тем более, что врача все равно никто не пришлет и в больницу не положат.

Загрузка...