Вот уже много месяцев лежит, не вставая, Екатерина Кнопова, старая польская революционерка, краковская работница. Четыре года она отсидела в тюрьме за участие в вооруженном Краковском восстании 1923 года. Вышла на свободу и снова включилась в профсоюзную работу. Фашисты схватили ее и бросили в заключение еще на четыре с половиной года. Здоровье пятидесятилетней женщины не выдержало строгого тюремного режима.
Как о родной матери, заботились о тете Кате Вера и ее подруги. Ночью едва смыкали глаза. Малейший шорох — и кто-нибудь уже у постели больной:
— Может, что-нибудь нужно тебе, дорогая?
— Нет, милая, спи спокойно, не тревожься. Я тертый калач, выдержу.
И не сдержала слова, не выдержала, умерла. Прямо в камере скончалась. Тюремщики не разрешили ни отправить ее в больницу, ни вызвать к ней врача.
Тяжело переживали узницы смерть своей старшей подруги. Много видевшая на своем веку женщина вносила в их маленькую коммуну спокойствие и рассудительность, энергию и непреклонную уверенность в правоте дела партии. Даже перед смертью Кнопова не подала виду, что ей невыносимо тяжело. Камера как будто опустела. Вера не плакала сама и не давала другим, но то и дело хваталась за сердце.
— Поплакала бы, Вера, может, и полегчало бы, — еле сдерживаясь, сказала «Антонина».
— Слабинку нащупываешь! Не найдешь!
— Ну что ты подумала? — обиделась «Антонина». — По-человечески тебе говорю. И я бы заодно отвела душу…
— Брось говорить ерунду. Не срами себя и не пятнай светлую память покойной. Она умерла как боец нашей великой партии. Не плакать надо, а из пушек бить по врагу! И мы еще ударим, эх, ударим!
Схватившись за грудь, присела на скамейку:
— Никогда в жизни не прощу им смерть тети Кати.
— И я. А еще никогда я им не прощу разлуку с моим Алешенькой.
Обняв подругу за плечи, Вера прижала ее голову к своей груди:
— Милая, хорошая моя, не терзайся. Ведь не легче же от этого…
Софья Панкова еще в пинской следственной тюрьме родила сына Алешку. Когда ее переводили в «Фордон», сына отняли. Тоска по малышу все время туманила глаза. Постоянно видя скорбное лицо молодой матери, Вера привязалась к ней и утешала, как только могла.
— Хочешь, признаюсь тебе, — сказала однажды «Антонина». — Я иногда завидую Марии Вишневской и Юзефе Обурко. Они родили здесь, и их дети с ними. Смотрю иной раз на маленькую Зосечку, и мне кажется, что это мой Лешенька. Так и земрет сердце…
Мария Вишневская — уже немолодая варшавская работница, одна из первых коммунисток Польши, сестра крупного деятеля Компартии Польши и Западной Белоруссии Стаха Будзинского. Перед арестом она работала секретарем Петрковского окружкома партии.
Из Петркова ее, беременную женщину, перевели в варшавскую тюрьму «Павиак» и посадили в корпус «Сербия». Там и родила она Зоею.
Ребенок, появившийся на свет в сыром каменном мешке тюремной камеры, сразу же заболел. На ручке девочки образовался большой нарыв, а потом глубокая, долго не заживавшая рана.
После суда Марию Вишневскую с ребенком отправили в каторжную тюрьму «Фордон». Девочке становилось все хуже и хуже. Началось заражение крови. Вся тюрьма беспокоилась о ее судьбе. Муки Зосечки глубокой болью отзывались в сердце каждой узницы. А тюремщики не допускали к ней врачей.
Но каким-то чудом девочка выжила, хотя и осталась калекой. Она медленно поправлялась. И когда на ее бескровном личике однажды засветилась робкая, совсем не детская улыбка, об этом узнала вся тюрьма и с особым восторгом Вера.
— Не завидуй Марии, родная, — говорила она «Антонине», — посмотри, в каких условиях растут эти малыши. Ведь они же только 20 минут в сутки могут дышать по-человечески. Без солнца, без воздуха.
— Да, все это верно, но они при материнском сердце.
Разве можно доказать матери, что разлука лучше неволи?
Шли месяцы, годы. Связь заключенных с партией, с волей не прекращалась. Вера посылала родным и знакомым письма.
Жизнь Советской страны, хотя и с запозданием, становилась известной и за высокими каменными стенами и толстыми решетками тюрьмы из писем, из буржуазной прессы. Между строк опытным глазом Вера улавливала то, что фашисты скрывали от польского народа об успехах Советского Союза.
Советский народ претворял в жизнь великую ленинскую идею индустриализации страны. Появлялись новые города и поселки, всюду поднимались леса новостроек. Новые шахты, новые домны, новые машиностроительные заводы… Невиданные преобразования в сельском хозяйстве… Грандиозный советский пятилетний план — дух захватывало от его величия.
«Мои милые друзья, товарищи мои дорогие! — писала Вера в январе 1930 года. — Сегодня получила от всех вас письмо и вот, имея возможность побеседовать с вами без цензуры, пишу всем сразу. Любимые мои, далекие! Не только радость, солнечную, лучезарную, приносят нам ваши письма. О нет! Приносят они нам более важное — уверенность, что сбываются наши мечты.
Понимаете ли вы, какая сила, какая уверенность наполняет нас, когда читаем, что эти мечты превращаются в конкретные планы, осуществляющиеся у вас, становятся в тысячи раз более великими, чем в наших мечтах.
И вот с этим сознанием приходит мысль: пусть нас пока что здесь пытают, пусть расстреливают на демонстрациях, пусть мучат в дефензивах и морят по тюрьмам, но СССР существует, но социализм строится на земле! А когда существует СССР — будет победа и у нас. Эта вера в победу, эта уверенность в ней в настоящее время весьма характерное явление для самых широких масс рабочих и крестьян.
Любопытно, что даже те, которые не решаются вступить в партию или в комсомол, или те, которые вышли из них, объясняют теперь свою пассивность не тем, что, мол, «ничего из этого не выйдет», а тем, что «и без нас обойдутся»… Испугавшихся можно встретить уйму, но разочаровавшихся — очень редко. Фашизм своей двойной политикой кнута и пряника выковывает на свою погибель такую гвардию, что можете быть уверены в том, что скоро будете приезжать в Варшаву не на дипломатические конференции, а на съезды Советов.
Вы уже, наверное, слышали это от наших делегатов, но прислушайтесь, родные, и вы услышите это также через тысячи решетчатых окон, через гул машин, через мощные песни демонстраций, через осторожный шепот конспиративных заседаний.
Вы слышите?
Так еще быстрее и крепче стройте, крушите, ломайте остатки старого строя и знайте, что от каждого удара ваших молотов содрогается все здание фашистской Польши. А мы, мы выше поднимаем головы, сильней сжимаем кулаки.
Помните ли вы об этом?
Помните, любимые, и гордитесь тем, что вы не только строители, но и борцы за свободу миллионов, миллионов угнетенных фашизмом рабочих и крестьян. Нужно, чтобы об этом знал каждый фабзайчик, каждый член колхоза. Сколько сил это им прибавит, насколько радостней будет труд.
Одновременно с вашим письмом я получила письмо и из Польши. Вот где контрасты! Но есть и общее: энтузиазм, неудержимое стремление к борьбе. Товарищи мои на свободе живут «от тюрьмы до тюрьмы», но и на свободе они подвергаются бесконечным обыскам, арестам, допросам в дефензиве…»[19].
Однажды в камеру принесли посылку.
— Хоружая, получай, — швырнула надзирательница небольшой сверток.
Все бросились к столу. Осторожно развернули пакет. В нем лежала белая кофточка, вышитая белорусскими узорами.
Девушки с восхищением смотрели то на кофточку, то на Веру. А она обняла одну за другой всех своих подруг и горячо расцеловала их, будто они преподнесли ей такой неожиданный подарок.
Через день уже иным, подпольным путем Вере вручили письмо колхозниц Смолевичского района. Цензура наверняка не пропустила бы такое письмо. Далекие незнакомые советские женщины делились с польской политзаключенной Верой Хоружей своими радостями. Они рассказывали о том, что в колхозе нашли долгожданное счастье, что работают дружно и старательно, поэтому и урожай вырастили хороший. Капусту их хоть на выставку посылай — по 24 фунта кочан. А вечерами колхозницы ходят в школу, повышают свою грамоту. Они шлют славной комсомолке Вере Хоружей свой скромный подарок — кофточку и желают ей твердости духа, бесстрашия и доброго здоровья.
Много дней подряд Вера перечитывала письмо белорусских женщин. Заучивала его на память, как стихи. Да оно и звучало для нее не хуже стихов — столько в нем было душевного тепла, высокого благородного чувства, человечности и оптимизма.
А затем села им писать ответ:
«Милые товарищи коммунарки, посылаю вам горячий привет за ваши подарки и ваше письмо. Вместе со мной благодарят вас и мои товарищи, ибо эта была радость не только для меня.
Все мы много раз рассматривали ваш подарок, любовались им, хвалили работу и повторяли: «Как нам не быть крепкими духом, когда о нас думают наши свободные сестры, когда через границы они протягивают нам руки».
Родные, дорогие! Знайте, что вы влили в нас целое море силы, что вы помогаете перенести в будущем еще не одну голодовку, просидеть не один еще год в мрачных стенах, где издеваются, где размахивают фашистским кнутом.
С волнением читали мы о ваших обобществленных хозяйствах. Будет такое время, когда мы из-за границы не только сможем поехать, но сами явимся членами одной великой коммуны. А пока что работайте, дорогие! Объединяйте вокруг себя возможно больше деревень, а мы за границами СССР, несмотря на расстрелы, несмотря на тюрьмы, объединим рабочих и крестьян для борьбы за свободу, за советскую Польшу.
Крепко жму ваши руки. Пишите о своей жизни»[20].
И пошло это письмо по подпольным каналам из далекой, глухой польской каторжной тюрьмы «Фордон» в Советскую Белоруссию, в один из колхозов под Минском. Там получили его и читали на колхозном собрании. Читали и восторгались силой духа молодой революционерки.
Но они и не представляли, какую радость принесли Вере своим подарком. Когда вдруг становилось грустно или начинало сдавать сердце, она доставала из пакета кофточку и любовалась ею. Словно горячими солнечными лучами, согревал ее этот скромный дар белорусских рукодельниц.
А жизнь даже в тюрьме шла вперед. Вера усиленно изучала французский язык. Ее подруга из Белостока Генриетта Юхновецкая хорошо знала его. Сидели они в разных камерах и встречались только на коротких прогулках или изредка в прачечной — обе были членами парткома. Не теряя ни минуты, Вера требовала, чтобы Геня говорила с ней только по-французски.
— Это единственная возможность поупражняться в разговорной речи.
И тюремные новости, и новости с воли Вера слушала на французском языке. Сама говорила медленно, тщательно подбирая слова и старательно сохраняя «прононс», который так трудно дается человеку, привыкшему к открытой, звучной русской или белорусской речи.
…Тюремный режим становился все жестче и жестче. Запретили получать книги и другие издания из Советского Союза, запретили тюремные коммуны, продуктовые передачи, теперь уже нечего было делить между всеми поровну. Сократили переписку с волей.
Но политические заключенные упорно боролись за свои права. В этой непрерывной битве подкосилось здоровье Веры. Она заболела туберкулезом.
Грозная опасность неотвратимо надвигалась на нее. Не хотелось верить, мириться с этим. А резкий кашель раздирал грудь. Часто Вера просыпалась в холодном липком поту.
Товарищи сообщили на волю: жизнь Веры Хоружей в опасности. Сама она не знала, что тюремный партийный комитет заботится о ней. Однажды в камеру вошел начальник тюрьмы с надзирательницей и приказал:
— Хоружая, с вещами, быстро!
Торопливо сложив пожитки и попрощавшись с подругами, пошла в канцелярию. Там уже находились Мария Вишневская, Ирена Пальчинская, Доротта Прухняк.
Мария была без дочки. Когда девочка начала ходить и разговаривать, на свидание к ним под видом родных приехали хорошие, честные люди. Они с согласия матери забрали Зосю и переправили в Советский Союз.
Сейчас Мария стояла бледная, изможденная. Туберкулез подтачивал ее истощенный организм. Подруги поддерживали Марию, и она, ощущая их исхудалые плечи, держалась прямо и независимо перед своими тюремщиками.
Рядом с ней Ирена Пальчинская выглядела неприметной. Она привыкла к маленькой, скромной работе, никогда не стремилась быть на виду. Рядовая коммунистка, скромный боец, из которых состоит и на которых обычно держится партия. До тюрьмы Ирена была судомойкой на фабрике-кухне. Место ее работы служило явкой для коммунистов.
И в тюрьме она была скромной труженицей. Спокойная, уравновешенная, невозмутимая, Ирена блестяще выполняла обязанности представителя коммуны политзаключенных в частых переговорах с тюремной администрацией.
Любила Вера и Доротту Прухняк. Интересный была она человек. Побывала во многих странах Западной Европы — делила с мужем все невзгоды кочевой жизни. Но об этом вспоминала очень редко. Муж ее — Эдвард Прухняк, рабочий-металлист, сподвижник Феликса Дзержинского, видный деятель Компартии Польши. В 1911 году учился в партийной школе в Лонжюмо, которой руководил В. И. Ленин, участвовал в Октябрьской революции, неоднократно избирался в Политбюро ЦК Компартии Польши, представлял ее в Исполкоме Коминтерна.
В партии Доротта выполняла трудную, но невидную работу в «Центральной технике» по обеспечению подпольных связей Центрального Комитета Компартии Польши с низовыми партийными организациями. Она проходила по «процессу ста тридцати трех» под именем «Теодоры Герц».
Все это были женщины, которых Вера давно знала и глубоко уважала. Увидев их в канцелярии, она бросилась к ним, обняла и расцеловала всех. На ее щеках вспыхнул нездоровый румянец.
Начальник тюрьмы прикрикнул:
— А ну прекратить нежности! Вера Хоружая — к столу!
Началось оформление документов. Оно заняло немного времени.
Снова за спиной захлопнулась дверь вагона для арестованных. Ехали долго. По ночам Вера и Мария Вишневская просыпались от мучительного кашля. Слышался стук колес, разговор часовых с кондукторами, но нельзя было понять, куда везут.
Вот и Варшава, с ее пестрыми, крикливыми огнями. Здесь долго не задержали — пересадили в другой такой же вагон и повезли дальше на восток.
Только в Белостоке остановились. Привели в какое-то помещение, где под усиленной охраной стояли, сидели и расхаживали десятки знакомых и незнакомых людей. Увидев женщин-политзаключенных, многие бросились навстречу, обнимали, целовали, поздравляли.
— С чем? — недоуменно спросила Вера.
— По договоренности с Советским правительством нас передают в Советский Союз.
Вера ни разу не плакала в тюрьме. А здесь не удержалась: слезы радости застлали глаза.
— Милые вы мои, дорогие товарищи! Какое счастье свалилось сегодня на меня!
Это действительно было счастье. Сейчас она находилась в кругу своих боевых друзей. Среди них — один из руководителей Компартии Польши, рабочий-металлист Ян Пашин, бывший коммунистический депутат польского сейма Тадеуш Жарский, бывший председатель ЦИК Литовско-Белорусской республики Казимир Циховский, бывший депутат польского сейма рабочий-горняк Владислав Бачинский, отбывавший каторжные работы еще при царском правительстве и десять лет просидевший в белопольских тюрьмах.
Старым, больным человеком показался ей Эрнст Пилипенко из Варшавы. А ему только сорок лет. Казематы дефензивы и каторжные тюрьмы, в которых он просидел много лет, довели его до такого состояния.
Встретила здесь Вера и старого знакомого П. Кринчика, и П. Волошина, и И. Гаврилика, и Ф. Волынца, и И. Дворчанина, и других бывших депутатов польского сейма от белорусского клуба «Борьба», Белорусской крестьянско-рабочей громады и других прогрессивных организаций. Все они отсидели по многу лет в тюрьмах панской Польши.
Путь от Белостока до пограничной станции Колосово небольшой, но ехали, казалось, слишком долго. Всю ночь не смыкали глаз. Сколько было переговорено, сколько вспомнили, какие радужные планы строили! Медленно, но неуклонно приближались к советской земле.
Бледное, болезненное лицо Веры покрылось красными пятнами.
Не доезжая Столбцов, развернула заветный сверток, достала вышитую белорусским узором кофточку:
— Вот когда я обновлю подарок белорусских колхозниц! — И надела кофточку. — Ну как, идет?
— Да ты в ней совсем другая, Вера! Как она к лицу тебе!
И в самом деле, белая кофточка скрасила ее худобу, сделала лицо более молодым, свежим.
Вот и Колосово. Формальности обмена политзаключенных прошли как во сне. Вся колонна в сорок человек направилась к советской границе. Возглавляли ее Пашин и Циховский. Вера шла с ними. Как хмельная, смотрела на часового-пограничника, замершего в приветствии. Циховский выхватил из рукава пальто широкую красную ленту и высоко поднял над головой. Кумачовая лента затрепетала на ветру. Вера запела боевую песню польских узников «Червоны штандар». Все подхватили. Пели самозабвенно, с сознанием победы над врагами. А те стояли позади и смотрели вслед уходящим.
Вот первые метры советской земли. Вера и ее спутники попали в объятия друзей, встречавших на границе польских политических эмигрантов. Возгласы радости, бесчисленные вопросы, приветствия!
Была осень 1932 года. Листья на тополях в Негорелом пожелтели и, срываемые порывистым ветром, неслись на восток. Туда же, на восток, спешил и специальный поезд, в котором после короткого отдыха ехала Вера со своими друзьями и соратниками по борьбе.
Еще задолго до Минска она вышла в тамбур и сквозь осенние сумерки силилась рассмотреть свободную белорусскую землю. Потом показались огни большого города. Она, как зачарованная, вцепившись в поручни и сильно наклонившись, смотрела вперед.
— Пожалуйста, осторожнее… — просил проводник.
— Ничего, цела буду… Теперь-то уже наверняка цела буду.
Представился родной, долгожданный Минск, погрузившийся в сон после напряженного трудового дня. Но из темноты вынырнул сияющий огнями вокзал. Многотысячная толпа, подняв факелы над головой, устремилась навстречу сбавляющему ход поезду. А на площади — народ с факелами. Впереди юные, восторженные лица комсомольцев. Они заметили Веру в тамбуре, и сотни рук потянулись к ней.
Ей не дали ступить на землю. Ее подхватили и понесли над людской массой на привокзальную площадь. Народ расступился, чтобы пропустить их.
А она, словно птица в стремительном полете, слегка наклонилась вперед и, задыхаясь от счастья, говорила:
— Милая, родная моя комсомолия! Сегодня я самая счастливая на свете!