19

Во дворе жил мастер швейной фабрики. Узнав у Марьи Ивановны номер его квартиры, Гриша на следующий же день пошел к нему.

В просторном и почти совсем пустом полуподвале его встретила Даша. Лицо ее за последнее время сильно осунулось, глаза стали еще больше и строже.

— Он больной лежит, — сказала она коротко, неприветливо.

— Кто там? — раздался слабый голос.

Даша приотворила наполовину дверь в соседнюю комнату:

— Студент пришел.

— Что ж ты… — Больной закашлялся надрывно, мучительно.

Даша притворила дверь; Гриша успел, однако, разглядеть лежавшего на кровати изможденного человека с длинными, давно не стриженными волосами, с лицом, словно вылепленным из воска.

— Видели? — недружелюбно спросила Даша. — Нельзя к нему.

— Я тут хотел только насчет швейной фабрики…

Гриша в смущении взглянул на Дашу: ему показалось, что и ее глаза горят болезненно-лихорадочным огнем.

— Вы тоже больны?

— А это уж не ваша забота, — резко ответила Даша.

И он пошел к выходу.

Дома Марья Ивановна на все его расспросы отвечала с какими-то недомолвками, будто намекая на что-то.

— Теперь она, Даша-то, локти себе кусает… Да поздно. Муж-то ее какой человек? Редкий среди мастеровщины: аккуратный, непьющий. Все в дом нес, ничего из дому. Чтобы в трактир или там в пивную — ни боже мой! А вот ничем не угодил женушке.

Хоть и обиняками и будто нехотя, а все-таки рассказала наконец Марья Ивановна про Дашину судьбу.

Родители Даши век свой бедовали в Псковской губернии на клочке надельной не земли даже, а сплошной глины; на ней и в урожайный год рожь всходила чахлой. И, как часто бывает в полунищих деревенских семьях, детей у них было много.

Неудивительно, что приехавший из Питера на побывку одинокий мастер-портной с деньгами, человек нрава трезвого, спокойного, явился избавлением от нужды. Избавлением потому, что ему приглянулась шестнадцатилетняя красавица. Побывка была недолгой, раздумывать некогда; красавицу-то никто и спрашивать особо не стал. Через две недели увез с собой питерский мастер молодую жену.

Таких историй на Руси не счесть. И рассказано и написано о них много. «Стерпится — слюбится».

Дорогой ценой далось Даше терпение. А полюбить так и не смогла. Выросло из нелюбви большое человеческое горе.

Рассказав — по-своему, конечно, — про все это, Марья Ивановна глянула на Гришу колюче:

— Защемило?

— Жалко ее.

— А его не жалко? Он-то чем виноват? Даша вам как сказала: болеет, мол, муж? Неправда. Не болеет он — умирает.

Оставалось теперь надеяться только на разговор с нелюдимой Викторией Артуровной: все-таки она портниха. И, кажется, живет на Васильевском острове чуть ли не со дня своего рождения, так, впрочем, и не овладев до конца труднейшим для нее русским языком.

Попытка не пытка, Гриша решился заговорить на кухне с угрюмой соседкой: в комнату-то к себе она его ни за что не пустила бы, на это у ней были свои непреклонные законы.

Выкрикивая отдельные слова и от этого конфузясь больше обычного, Гриша рассказал Виктории Артуровне про Катю.

Портниха слушала молча, не сводя с его губ презрительно-осуждающего взгляда. Похоже было, что она подозревает его в самых преступных намерениях.

Выслушав до конца и не сказав ни слова, она ушла.

И тут, значит, не вышло! Что ж, теперь надо будет еще с Шелягиным поговорить. Он, правда, металлист. Но у него, возможно, есть знакомства и на фабриках.

Однако часа через два к Шумову постучалась Виктория Артуровна, вызвала его на кухню и сурово прокричала, не соблюдая при этом ни падежей, ни других правил российской грамматики:

— Ваш девушка может идти на мелкий Швейный фабрика за Невский застава. Там шьют солдатский белье. Пусть она находит там старший мастерица Наталья Егоровна и говорит: «Я от чухонки с Васильевский остров».

Что-то отдаленно похожее на улыбку мелькнуло на каменном лице Виктории Артуровны, и она добавила:

— Да, это я — чухонка с Васильевский остров! Вы все понял?

— Я все понял, Виктория Артуровна! — с жаром воскликнул Гриша. — Великое вам спасибо!

Белесые глаза Виктории Артуровны снова стали беспощадными, она повернулась к Грише широкой своей спиной и в разговоры с ним больше не вступала. Адрес швейной фабрики она передала через Марью Ивановну.

Получив адрес, Гриша сразу же отправился на квартиру Сурмониной. Все вышло очень удачно: Катя была одна и обрадовалась ему чрезвычайно. Немного испугала ее Невская застава: как туда ехать? Оказалось, за все время жизни ее в Питере — правда, очень еще короткое — она никуда не ходила дальше мелочной лавки.

Поехали вместе. Фабрика помещалась в одноэтажном кирпичном доме и походила скорее на кустарную мастерскую. Условились, что Катя пойдет искать Наталью Егоровну, а Гриша подождет на улице.

Он долго ходил вдоль забора, на котором торчал щит «Гильзы Катыка» и была налеплена афиша: «Премьера!!! Новая пьеса Леонида Андреева «Тот, кто получает пощечины».

Он изучил афишу до последней буквы. Снова начал ходить взад-вперед. Замерз. Прошел час. Хоть бы удалось! Господи, хоть бы удалось Трофимовой поступить на фабрику! Сейчас ему это казалось самым важным.

И вот она прибежала к нему — румяная, счастливая.

— Ой, приняли! А какая она простая, Наталья Егоровна! Я буду с ней жить вместе… «Война, — говорит, — в рабочих руках нехватка…»

Гриша тоже почувствовал себя счастливым: наконец-то удалось ему сделать доброе дело для хорошего человека!

Он и сам стал от этого добрей, лучше. И как хорошо, что, придя домой, он застал у себя Бориса Барятина.

Надо будет сказать ему что-нибудь душевное. Он славный. А что он сплетни передает, так он, должно быть, верит им, тогда для него это уже не сплетни. Не надо придираться к людям.

— Что это за красотка стояла в ваших воротах? — игриво спросил Борис.

— Должно быть, Даша. Правда красавица? Она здесь во дворе живет. Слушай, Борис: надо бы нам с тобой поговорить.

— Ты знаком с ней?

— Погоди.

С чего начать разговор? Рассказать о Кате Трофимовой?

Нет, надо выбрать тему позначительней.

При всей своей легковесной житейской философии — как бы поприятней пожить на свете, — не может Барятин оставаться совершенно равнодушным ко всему на свете, кроме собственной особы.

А на свете многое делалось… Жестокая шла война.

На фронтах, после того как царь назначил сам себя верховным главнокомандующим, положение стало еще более тяжелым. Винтовок не хватало. Доставленные из Архангельска английские снаряды не подходили к калибрам орудий. Убыль войск, потери кадровых солдат были неимоверными. Мобилизация ратников, людей пожилых, не могла заполнить все бреши.

Все это было известно. И, однако, Шумов заговорил об этом издалека, осторожно.

Барятин перебил его беспечно:

— А ты слыхал, как теперь мальчишки-газетчики выкликают на улицах «Известия из ставки верховного главнокомандующего»? Букву «л» пропускают. Вот сорванцы!

Гриша слыхал о подобном зубоскальстве; вряд ли им занимались одни мальчишки.

Не того он ожидал от разговора с Барятиным. Придется, в конце концов, излишнюю осторожность оставить. По душам говорить, так по душам.

— Если все так будет продолжаться, то ведь рано или поздно произойдет взрыв. Он неизбежен. Во всяком случае, мы должны быть готовыми.

Барятин сразу стал серьезным.

— Кто это «мы»? — спросил он настороженно.

— Все, кто в решающий час не захочет остаться в сторонке.

Борис вскочил со стула, походил по комнате, подошел к окну. Помолчал, разглядывая что-то происходившее на улице.

Потом сказал негромко:

— Если быть последовательным — к чему ведут такие разговоры? К политике. Да ты к этому и клонишь. Я сразу понял — грамотный немножко. И вот что я скажу тебе совершенно открыто. Заниматься политикой «по-любительски», дилетантски, обходясь больше болтовней…

— Как Юрий Михайлович?

— По-моему, Юрий Михайлович от практической политики очень далек. Но погоди, не сбивай меня. Заниматься политикой с позиций безопасных — дело, на мой взгляд, отвратительное. Заниматься ею профессионально, всерьез, убежденно — ты хорошо знаешь, чем в условиях Российской империи эти занятия кончаются. Что касается меня лично, то организм мой, несмотря на свое цветущее состояние, к тюремному режиму непригоден. Можно, конечно, обвинить меня в трусости. Но дело, по-моему, не в этом. Я не считаю себя трусом. Вот ты говорил о положении на фронтах. Наступит мой срок, призовут меня — что ж, придется идти. Отобьют на войне руку или ногу — не моя вина. Значит, так решила сила, от меня не зависящая.

— И, значит, ты не намерен искать выхода? Предпочитаешь плыть по течению — куда-нибудь да прибьет?

— «Выход, выход»… По-моему, выход в том, что каждый должен думать только о себе. Я же тебе говорил не раз о своем эгоизме… помнишь нашу беседу в таверне?

— Помню, — сухо ответил Шумов, — очень хорошо помню. И жалею, что…

— А я не жалею! При всех своих грехах я человек прямой. Это — главная из моих немногочисленных добродетелей. И тебе советую напрямик: брось ты все это… Понимаешь, о чем я говорю? Брось водить тесное знакомство с такими деятелями, как Оруджиани. Не порть себе жизнь!

— Я и не собираюсь ее портить. Кстати, раз ты снова заговорил об Оруджиани: что ты знаешь о нем, кроме истории с дочкой профессора?

— А ничего больше не знаю. И думаю, что нелегко о нем узнать что-нибудь толком. Вот о Трефилове и даже о Репниковой, с которой мы с тобой стояли вместе в театральной очереди, мне хорошо известно: это эсеры. Но попробуй-ка узнай поточнее, кто такой Оруджиани и иже с ним… да я и пробовать не стану, не мое это дело. Чуять — за версту чую: дяди это серьезные. Оч-чень серьезными делами заняты, поэтому я и держусь от них подальше. Да они и не пустили бы меня в свой кружок. У них ведь конс-пи-ра-ция!

В стенку из комнаты Тимофея Шелягина тихонько постучали.

Гриша переглянулся с Барятиным и пошел к двери — открывать.

На пороге стоял токарь.

— Прощу прощения, — проговорил он, войдя и пытливо вглядываясь в Барятина. — Слышу — голоса… Значит, дома. Надумал побеспокоить. Нет ли у вас, Григорий Иванович, еще чего-нибудь из сочинений Анатолия Франса?

— Сейчас нету. Да вы присядьте.

— Некогда. Завтра рано на работу. Хотел вот только почитать на сон грядущий. Ну, на нет и суда нет.

Когда токарь ушел, Барятин спросил у Гриши шепотом:

— Знаешь, что сие значит?

— А что?

— Это он предупредить заходил. Дескать, через стенку все слышно. А за другой стенкой кто живет?

— Портниха. Она — глухая.

— А все-таки лучше на эти темы не говорить. Особенно со мной: дело-то бесполезное.

На другой день Гриша спросил у Шелягина:

— Через стенку все слышно? Каждое слово?

— Да разве ж это стенка! Переборка дощатая. Только что обоями для красоты оклеена.

К Шелягину, бывало, заходили, больше по воскресеньям, рабочие с завода, человека два — три, Гриша голоса слышал, а слов не разбирал; только сейчас он понял: говорили-то у токаря вполголоса.

— Значит, вчера все было слышно? Вы только по правде, Тимофей Леонтьевич.

— Да если по правде, то слышно. А я не прислушивался. Помню только — про конс-пи-ра-цию что-то…

Шумов покраснел:

— Понятно. Спасибо за урок. А Франс, поди, и не нужен вам?

— Вот беда-то, — улыбнулся Шелягин, — некогда мне читать. А жаль: Франс — писатель, я так считаю, замечательный!

Загрузка...