41

С минуты ареста у Григория Шумова один только раз тоскливо сжалось сердце — когда ворота тюрьмы закрылись за ним с железным лязгом.

Вот он и в неволе!

По обе стороны ворот под тусклым фонарем стояли часовые в черных шинелях. Один из них огромным ключом стал замыкать ворота.

Околоточный Васильев, судя по всему, бывал здесь не один раз. Привычной рукой он нашарил в полумраке боковую дверь, отворил — Шумов вошел вслед за ним в коридор с низко нависшим потолком, впервые в своей жизни вдохнул тюремный воздух — неимоверно спертый, затхлый, пропитанный каким-то застарелым кислым запахом, до того едким, что с непривычки першило в горле.

Их встретил, звеня связкой ключей, младший надзиратель и повел в канцелярию.

Канцелярия оказалась обыкновенной комнатой, уставленной конторскими столами и шкафами, через застекленные дверцы которых виднелись связки «дел» в коричневых обложках, с тесемками, похожими на шнурки от ботинок. Однако окна в этой комнате были загорожены толстыми решетками.

В этот час в канцелярии был только один чиновник, с хмурым лицом плохо выспавшегося человека, — должно быть, дежурный; при виде вошедших он потянулся, широко зевнул, отчего на глазах его выступили слезы, нехотя взял у околоточного толстую книгу, имевшую вид разносной, что-то черкнул в ней и буркнул сердито:

— Произвести личный обыск.

Околоточный Васильев, козырнув, молча ушел, а тюремный надзиратель подошел к Шумову и сказал почему-то шепотом:

— Раздевайтесь.

Гриша снял шинель.

— Дальше, дальше, — прошептал надзиратель, — до белья.

Он вывернул наизнанку все карманы в одежде Григория Шумова, стараясь, чтобы каждое его движение было видно не перестававшему зевать чиновнику, тщательно ощупал изнутри подошвы ботинок и, отложив в сторону кожаный ремень от брюк, сказал:

— Можете одеваться.

— А пояс? — спросил Гриша.

— Новичок, видно, — кисло усмехнулся чиновник.

— Ремни, подтяжки, веревки, помочи, — монотонным голосом, словно повторяя давно заученное, проговорил надзиратель, — согласно инструкции, заключенным не выдаются.

Ах, да — это ведь делалось для того, чтобы узники не могли повеситься. Как-никак — забота. При этой мысли Гриша усмехнулся. Хмуро наблюдавший за ним чиновник вдруг рассердился:

— В восемьдесят первую камеру!

Он крикнул это с таким видом, как будто решил строго наказать Шумова за его неуместную при таких обстоятельствах улыбку.


Уже рассвело, когда Гриша переступил в сопровождении надзирателя порог камеры.

Ничего страшного в ней, кроме присущего всей тюрьме отвратительного запаха, на первый взгляд не замечалось.

Навстречу Шумову неожиданно хлынул шквал громких возгласов:

— Добро пожаловать!

— Нашего полку прибыло!

— Коллега, сюда шагайте! В тесноте, да не в обиде.

Надзиратель, проворчав довольно равнодушно: «Шуметь не положено», пошел к дверям, сопровождаемый громким смехом.

Большинство арестованных, судя по их тужуркам, были студенты. В доме предварительного заключения арестантские халаты не выдавались.

К Шумову подошел длиннобородый, солидного вида мужчина в форме Лесного института и отрекомендовался:

— Староста здешней камеры, так называемой студенческой. Ваше место, коллега, вон там, у самого окна. Располагайтесь и чувствуйте себя как дома.

Гриша прошел к окну — к свободной койке — и увидел перед собой Притулу.

Главарь университетских эсеров отложил в сторону книгу, которую он читал, и спросил Гришу снисходительным тоном:

— Вы по делу четырнадцатого февраля?

— А я и сам не знаю, по какому делу.

— Правильно, товарищ, — послышался из глубины камеры звучный бас. — В каждой камере могут быть наседки.

Так назывались агенты, подсаживаемые тюремным начальством под видом арестованных.

— Нет, я в самом деле не знаю, — сказал Шумов чистосердечно.

— Я спросил потому, что четырнадцатого видел вас на Невском, — счел нужным объяснить Притула. — Вот я и думал…

— А что слышно на воле? — бодрым голосом задал вопрос светловолосый голубоглазый студент-здоровяк в сатиновой косоворотке.

— Как вам сказать… Во всяком случае, я думаю, сидеть нам здесь недолго, — ответил Шумов.

— Конечно, недолго, — с той же снисходительностью вступил в разговор Притула. — Вот погонят нас всех по Владимирке, тогда и будет «недолго».

— У вас старомодные представления, Притула, — сказал голубоглазый студент. — По Владимирке, видите ли, погонят… И вообще, не каркайте вы, ради бога!

— Я не каркаю, а просто с присущей мне трезвостью оцениваю сложившуюся обстановку. Петроград, как вам, прекраснодушный мой оптимист, известно, объявлен на военном положении, и любой открытый протест расценивается правительством как бунт. А за бунт — Сибирь.

— Скоро будет настоящий бунт, и все полетит к чертям!

— Знаете, коллеги, что знаменательно? — спросил с многозначительным видом длиннобородый староста. — Знаменательно поведение тюремного персонала. Он притих! У надзирателей физиономии стали не то разочарованные, не то растерянные… Я уверен, что кое кто из них уже запасся на всякий случай штатской одеждой.

— Да и вообще: где это видано, чтобы в тюрьме так обращались с арестованными? — сказал юноша, в котором Гриша узнал молоденького юриста, заявившего когда-то, что в лекциях Юрия Михайловича ему чудится что-то некрасовское.

— А вы уже успели побывать в тюрьмах? — ядовито спросил его Притула.

— Нет, но… — юноша покраснел, — представление все-таки имею.

— Большинство из нас не сидели, — поддержал его староста. — Не в этом дело. Даже если считать, что мы — мелкая сошка…

— Говорите о себе. Я не считаю себя мелкой сошкой, — вставил Притула.

Голубоглазый студент расхохотался:

— Вот она, интеллигенция российская: даже в тюремной камере раздоры! А главное — из-за чего?

— Я сказал: мелкая сошка, имея в виду наш удельный вес в качестве преступников. А что касается всего остального, то что ж… возможно, среди нас имеются и будущие академики, и выдающиеся зодчие, и великие ораторы… Вы, Притула, несомненно будете вторым Плевако.

— Не стремлюсь к этому! — надменно сказал Притула-Холковский.

— Ах, да! Ведь вы, конечно, намерены стать политическим деятелем!

Подошел еще один заключенный, всклокоченный, небритый, вида чрезвычайно угрюмого.

— Устроим кордебалет? — предложил он мрачно.

— Сколько можно! Ведь только вчера устраивали. — Староста обернулся к Шумову: — Мы здесь практикуем кордебалет на юридической основе. Никому из нас не предъявлено никакого обвинения. Ссылаясь на законы, мы начинаем требовать вызова прокурора, а так как действуем преимущественно ногами, то это развлечение получило у нас название кордебалета.

— Устроим? — снова спросил мрачный студент.

Не дожидаясь ответа, он подошел к дверям камеры и изо всей силы застучал в нее каблуком.

— А ну, разом! — крикнул голубоглазый здоровяк и забарабанил в дверь кулаками.

В дверном «глазке» что-то мелькнуло.

— Прокурора! Требуем прокурора!!! — завопили все хором.

Грише представилось: вот откроется тяжелая дверь, ворвутся тюремщики, начнется расправа; всех их бросят в сырой, темный карцер…

Но время шло, студенты продолжали неистовствовать — и никто не появлялся.

Наконец зазвенели за дверью ключи, щелкнул замок, и в камеру в сопровождении надзирателя вошел человек в черном мундире с узкими погонами штабс-капитана. Это, как оказалось, был помощник начальника тюрьмы; нервно поглаживая рыжеватую бородку, точь-в-точь такую же, как на портретах Николая Второго, он спросил ровным, тусклым голосом:

— Какие имеются претензии?

Староста вышел вперед и заявил:

— Мы требуем немедленного вызова прокурора. Который уже день нам не предъявляют обвинения! Возмутительно!

— Кроме того, мы требуем доставлять нам почту. Мы желаем читать газеты!

— Да, да! — словно вспомнив о чем-то, крикнул кто-то. — А передачи? Не может быть, чтобы родные не пытались передать нам хоть что-нибудь съестное.

— Правильно! Мы не хотим есть вашу бурду и, поскольку мы не можем считаться заключенными, раз нам не предъявлено обвинения, требуем улучшения рациона!

Помощник начальника тюрьмы, выслушав все возгласы, сказал тем же тусклым голосом:

— Будет доложено, — и, повернувшись на каблуках, вышел.

— Чего же мы добились? — спросил Притула. — Подобные обещания никого ни к чему не обязывают.

— С тюремщиками надо разговаривать другим языком! — решительно сказал мрачный студент. — А мы развели юридическую канитель: «Ах, предъявите нам обвинение…» Лучше бы «Варшавянку» спели им прямо в лицо!

— Ну, и раздражать без нужды тюремных служителей незачем, — возразил Притула.

— «Тюремных служителей»! Терминология-то какова! Пригляделся я к вам, коллега: книжный вы червяк. У вас и революция-то, вероятно, выглядит по-книжному.

— А у вас она как выглядит?

— Началась обычная обедня! — с досадой махнул рукой староста. — Бросили бы вы наконец эти стычки… Напоминаю камере: в пять часов будет прочитан реферат о принципах анархо-синдикализма в Италии.

Споры продолжались с утра до ночи. Попытки старосты водворить спокойствие хотя бы часа на два — для чтения книг — не приводили ни к чему.

Тишину вдруг прерывал чей-нибудь голос:

— Эврика? В день моего ареста по городу было вывешено обращение командующего округом генерала Хабалова к населению. Мы — население! Категорически потребуем, чтобы нам прочли его обращение. Из него мы кое-что выудим.

— Пусть нам дадут хотя бы «Новое время». Газета правительственная, не имеют права лишать нас возможности читать…

— Черносотенную газету!

— Да, да! И из черносотенного листка можно почерпнуть, если читать умеючи, некоторые сведения о положении в Петрограде.

— А что ж… Это идея. Устроим кордебалет!

Но «кордебалета» устроить не успели. Открылась дверь, и все тот же надзиратель ввел в камеру нового арестованного. Это был Семен Шахно!

— На Невском стреляют! — не здороваясь ни с кем, воскликнул он не то восторженно, не то испуганно.

Надзиратель еще не успел уйти и произнес привычное:

— Не разрешается.

— Хабалов подписал приказ, — продолжал Шахно, — при скоплении публики применять оружие!

— Значит, началось! Господа! — крикнул мрачный студент. — Началось!

— Шуметь не положено, — сказал надзиратель и ушел.

Шахно обвел тревожным взглядом всю камеру, увидел Шумова, слабо кивнул ему головой и закончил:

— Арестованы все, кто был на заметке у полиции. Решительно все, до одного. Революция обезглавлена.

— Эй вы, как вас там? Пифия! — покраснев от гнева, воскликнул студент-здоровяк. — Что вы там вешаете?

— Меня зовут Шахно. Семен Шахно.

— Не считаете ли вы себя, Семен Шахно, главой революции?

— Нет. Этого я не считаю.

— Так какого же черта…

— Подождите, коллега, — Притула жестом попросил слова. — Дайте же вновь прибывшему с воли человеку осведомить нас о создавшемся положении… Кстати: я не сомневаюсь, что вся революционная интеллигенция в эти дни заключена в тюрьмы. В этом коллега безусловно прав. Спрашивается: что же может сделать на улицах лишенная руководства, безликая и к тому же безоружная масса?

— Вот это называется — дал вновь прибывшему человеку высказаться! — досадливо поморщился староста. — Продолжайте, товарищ Шахнов.

— Шахно. Меня зовут Семен Шахно.

— Рассказывайте все, что знаете, товарищ Шахно.

— А больше я ничего не знаю. Арестованы все! Даже участники студенческой демонстрации. Больше арестовывать некого.

Мрачный студент усмехнулся:

— Ну, арестовывать-то, должно быть, есть кого. Сажать некуда — тюрьмы переполнены.

— Начнется, как после пятого года, черносотенный террор, — подавленным тоном проговорил Притула. — Ну что ж… Мы и к этому должны быть готовы.

— Вы, может быть, и готовы к этому, — не утерпел Григорий Шумов, — а мы готовы к другому: к победоносной революции!

— Громко сказано. Поделитесь: как вы предполагаете совершать ее, сидя за решеткой?

— Опять споры, споры… без конца! — вмешался староста. — Предлагаю лучше заслушать реферат об анархо-синдикализме в Италии.

— А почему не в Испании? И потом: в споре рождается истина.

— Ну это, смотря в каком споре. Чем больше вы, Притула, спорите, тем туманней выглядит истина.

— Бывают минуты, — воскликнул студент-здоровяк (он нравился Шумову все больше), — когда не спорить надо об истине, а сражаться за нее!

— Любопытно! — Притула снова перешел к своему излюбленному снисходительно-ироническому тону. — Как вы здесь, в нашей восемьдесят первой камере, станете сражаться?

— А вот как! — Студент встал во весь рост. — Споемте!

И он затянул низким и очень сильным голосом:

Смело, товарищи в ногу…

К нему примкнул еще один голос, другой… И через минуту в камере гремела песня.

Пели долго.

И никто из администрации не пришел на шум.

Уже поздно вечером староста снова заявил:

— Знаменательно! Очень знаменательно! Я имею в виду поведение администрации. Что из этого поведения явствует?

— То, что на улицах идут бои.

— «Блажен, кто верует, тепло ему на свете», — сказал Притула и начал, готовясь ко сну, тщательно взбивать тощую тюремную подушку на своей постели.

Лампочка на потолке, надежно огороженная проволочной сеткой, погасла. Через минуту в камере послышался дружный храп.

Шли дни. По-прежнему ни одному из студентов не было предъявлено обвинения, прокурор не появлялся, студенты устраивали «кордебалет», надзиратель уныло говорил «не разрешается» и никаких передач с воли не поступало.

Гриша успел подружиться со студентом-здоровяком Пименовым, поссориться с Притулой, уличить Шахно в том, что он не участвовал 14 февраля в студенческой демонстрации, и получить в ответ заверение в том, что сам он — демагог.

Староста настоял наконец на том, чтобы состоялся реферат о принципах анархо-синдикализма в Италии.

Читал реферат мрачный студент, который оказался противником всякой власти. Он именовал себя анархистом-индивидуалистом, итальянский же синдикализм изучал с чисто научной целью.

По любому поводу вспыхивали споры, которые всем уже надоели и от которых никто не хотел отказаться.

Во всем этом обнаружилась даже некоторая однотонность: изо дня в день, изо дня в день — все одно и то же, без перемен…

Так прошла неделя. Десять дней.

Однажды «кордебалет» студентов вышел особенно оживленным: в обычный час не дали обеда.

На оглушительный стук — каблуками в дверь — никто не явился.

Староста обратил внимание камеры на то, что с самого утра «глазок» пустует.

И вдруг откуда-то издалека донесся гул… Он был неясный, глухой, и все же в камере сразу наступила тишина: за толстыми стенами будто бор шумел в непогоду…

Потом послышались удары, лязг — не сбивали ли это замки с тюремных ворот?

Грозный гул становился ближе, донеслись чьи-то голоса… И наконец топот ног по коридору.

— Товарищи! — раздался за дверью камеры звонкий крик. — Свобода! Выходите, товарищи! Революция! Царизм свергнут!

— Провокация! — взвизгнул Притула. — Оставайтесь все на месте… Сейчас в нас стрелять будут! Это провокация!

Он вдруг исчез. Оглянувшись, Гриша увидел, что Притула сидит на полу, за своей койкой.

Но было не до него.

Все стояли молча, бледные, не сводя глаз с дверей камеры, за которой все время нарастал многоголосый шум…

И вдруг дверь распахнулась!

Через порог хлынула толпа. Гриша увидел в ней низкорослого Тулочкина и кинулся к нему.

Они крепко обнялись.

— Куда черт всех надзирателей унес? — тут же спросил деловито Тулочкин.

Длиннобородый староста, нервно смеясь и вытирая глаза, спросил его:

— А зачем они вам?

— Они нам не нужны. Нам их револьверы нужны — Оружия у нас маловато. Удрали, собаки!

Тулочкин держался озабоченно, буднично — как будто разбивать царские тюрьмы было для него делом давно привычным.

Когда Гриша вышел из тюрьмы, его ослепил снег, освещенный солнцем. Сиял снег, сияло чистое небо, белели стены домов. Грудь вдохнула воздух, крепкий, как вино. Все кругом вдруг медленно поплыло, и он ухватился за покрытые инеем прутья ограды.

— Шибануло? — спросил Тулочкин, внимательно глядя на него.

— Шибануло! — счастливо засмеялся Шумов, жмурясь от разлитого повсюду яркого света. Голова все еще кружилась от вольного морозного воздуха.

Тулочкин постоял возле него, терпеливо выжидая.

Докатились разрозненные, приглушенные дальним расстоянием крики «ура».

Прислушавшись к ним, Тулочкин сказал:

— Это у нас, на Васильевском.

Он торопливо закурил, и Гриша заметил, что руки у него вздрагивают: значит, и Тулочкин волновался.

— Ну как? Пойдем, что ли? — спросил он Гришу.

— Пойдем.

Загрузка...