В среду их не только пустили в думу, но, так как до заседания оставалось еще минут двадцать, благосклонный служитель в синей куртке предложил им пройти пока что в Таврический сад.
Сад был не очень велик, но запущен; над заросшим ряской прудом торчала сухая ветла, поднявшая к небу голые сучья… Дорожки, впрочем, были посыпаны песком, по ним гуляла немногочисленная публика.
— Мы все равно в этой думе ничего не поймем, — в последнюю минуту оробел Ян. — Ну ее! Сходим лучше еще раз в Зоологический сад.
— Поймем! — уверенно сказал Витол. — Мы русский язык знаем.
Через двадцать минут они при содействии того же благосклонного служителя поднялись на галерею. Сверху виден был весь зал: расположенные полукружиями, пока что еще пустые скамьи со спинками — что-то среднее между креслами и школьными партами; проходы между депутатскими местами, покрытые пушистым ковром; высокий помост у стены с креслами, повыше — для председателя и чуть пониже — для двух его товарищей; еще ниже стояла массивная трибуна с вырезанным на ней огромным, распялившим когтистые лапы двуглавым орлом.
Над креслом председателя висел нарисованный красками портрет Николая Второго во весь рост. Царь стоял у белой балюстрады, с гвардейской фуражкой в руке, в парадном мундире, с эполетами и голубой лентой через плечо, в ярко начищенных сапогах; на их блистающие голенища широким напуском спадали шаровары. Прежде всего бросались в глаза именно эти великолепные сапоги; по сравнению с ними лицо императора казалось каким-то невнятным; формой своей оно напоминало котлетку.
— Смотрите, смотрите! — зашептали на галерее.
Ян Редаль глянул вниз. Зал постепенно наполнялся.
Медленно прошел, опираясь на трость, стриженный ежиком депутат; бритый, с тяжелыми складками возле рта, он походил на ксендза.
— Керенский! Ему недавно почку вырезали, — восторженно сказала сидевшая неподалеку от Яна нарядная барышня. — Потому он и с тростью!
Недалеко от председательского кресла остановился и нагло оглядел весь зал человек в расстегнутой поддевке, в шелковой косоворотке — фигура странная в столь торжественном месте. Красоваться бы ему на облучке лихой тройки… И лицо у этого депутата было как у купеческого кучера: жирное, с заплывшими глазками, с пошловато-задорными усиками, с расчесанными на прямой пробор масляными кудрями.
— А этот, я думаю, из простых… — вполголоса сказал Редаль.
— Который? — Витол посмотрел вниз. — Ага, вижу, вижу: физиономия его была изображена в журнале «Сатирикон». Это, кажется, сам Марков-второй, богатейший курский помещик, черносотенец. Его чаще называют «Марков-Валяй».
За Марковым в зал вертлявой, подчеркнуто энергичной походкой вошел — нет, скорее вбежал необычайно подвижной господин в пенсне, с коротенькой бородкой, с плешивой, заостренной кверху головой.
По рядам галереи, уже занятым публикой, сдержанно пробежал смех.
— Чего это они? — спросил Ян.
— Пуришкевич пришел, — ответил Витол и тоже засмеялся. — Ну, его-то сразу можно узнать. Прославленный думский шут, почище Маркова-Валяя.
Депутаты рассаживались по местам.
На одну из скамей — крайнюю слева — устало опустился небольшого роста человек в мешковато сшитом сюртуке, весь какой-то щетинистый, черный с проседью; чем-то он напомнил Яну больную птицу. Рядом с ним сел стройный красавец с выразительными восточными глазами.
— Церетели! Какой интересный! — прошептала соседка Яна.
Большинство депутатов были в штатском, несколько человек — в кителях и френчах земгусаров, а трое — в рясах, с золотыми наперсными крестами. Батюшки степенно разместились на правых скамьях.
Зазвенел колокольчик, и на председательском месте возник Родзянко, громоздкий, оплывший книзу, с талией шире плеч, тоже довольно массивных; лицо его казалось отекшим, плохо выбритым, седая борода торчала щетиной.
Зал все еще гудел — не все депутаты успели занять свои места.
Родзянко высоко поднял над головой колокольчик и потряс им повелительно.
Напрасно Витол опасался, что Залит поднимется на трибуну, а потом будет спрашивать у них, как понравилась публике его речь.
Нет, депутат от Прибалтики вообще никогда не выступал — он молча отсиживал в думе число положенных заседаний. Исключением был тот день, когда представители всех партий и групп один за другим поднимались на трибуну и декларировали свое отношение к войне. Но это происходило в четырнадцатом году. Тогда оглохший от волнения Залит-кункс прокричал на весь зал, что немцы захлебнутся в латышской крови, а стрелки Прибалтики беззаветно пойдут в бой под могучими крыльями двуглавого орла! Впоследствии на знаменах некоторых латышских батальонов действительно были шелком вышиты императорские орлы. Но только на некоторых. Остальные были фантастичны: на одном раскинулся дуб с радугой поверх кроны; на другом — заря в золотых лучах; на третьем — мало кому известный узор из национального орнамента: крючковатый крест. Кто тогда думал, что через несколько лет возникнет он на другом краю Европы зловещим символом!
Стрелки разглядывали новые знамена с веселым недоумением и особого значения им не придавали. Они не знали, что знамена эти родились на свет в результате довольно тонкой игры. Царское правительство не сразу согласилось на формирование национальных латышских частей: дело казалось чреватым опасностями, от которых и двуглавый орел на знаменах не всегда сможет оградить… Однако было неоспоримо: именно на своей земле латыши будут сражаться против немцев с особой стойкостью — с такой, что, пожалуй, при современной технике боя все они и полягут на родных полях. А мертвые не опасны. Столь здравый расчет и подсказал правительству дать наконец согласие на формирование национальных латышских частей.
У людей, руководимых Залитом, был свой, не менее хитроумный расчет. Большие войны кончаются большими потрясениями… Могут воссиять и великие цели. Во всяком случае, для такой великой цели, как крепкие хутора на баронских землях, можно было решиться на опасную игру, в которой не лишней картой будут штыки и кровь латышских стрелков.
И, наконец, были люди, сразу разглядевшие и звериный замысел русского царизма — списать латышские батальоны целиком на пушечное мясо, — и планы залитов, мечтавших о кулацком рае на берегу Балтийского моря. Как бы то ни было, а Залит-кункс, выполнив свою «историческую» миссию, хранил в думе глубокомысленное молчание. Опасения Витола оказались излишними.
Кто же выступит сегодня?
Родзянко перестал трясти колокольчиком и предоставил слово члену Государственной думы Замысловскому.
Правые скамьи встретили его овацией.
Зямысловский налил в стакан воды из графина и, гримасничая, заявил, что сегодня он снова коснется тех, о ком и говорить спокойно он не может.
И он обрушился с площадной бранью на изменников, на жителей приграничной полосы, которые думают вовсе не о куске хлеба насущного, а единственно — о шпионаже.
С левых скамей послышались протестующие голоса, и Замысловский крикнул визгливо:
— А вы спросите лучше своего же единомышленника! Депутат Стемповский, вы согласны с моими словами?
— Да! — послышалось в ответ, и полный человек в военном кителе встал и тут же почему-то поспешно вышел из зала.
— С каких это пор он стал нашим единомышленником? — послышался возглас с крайней левой скамьи.
— Вы все одним миром мазаны! — нагло бросил Замысловский и снова налил воды в стакан. — Об этом я не могу говорить спокойно.
— Хулиган! — К трибуне подскочил маленький щетинистый депутат, тот, что показался Яну похожим на больную птицу. — Хулиган!
— Браво, Чхеидзе! — послышалось с галереи.
И Родзянко, подняв голову, свирепо затряс колокольчиком:
— При повторении подобных возгласов я прикажу немедленно очистить помещение думы от публики!
Через минуту на трибуне стоял уже другой депутат. Голосом глубоким, проникновенным он начал:
— Безумие! Безумие в дни войны натравливать одну часть населения на другую; депутат Замысловский ошибается, если думает, что его слова — речь патриота. Нет, такие речи вредят стране, которая в жестокой борьбе истекает кровью. Такие речи сеют раздор…
Голос у оратора был необычайно красивого тембра.
Его слушали молча, не прерывая.
Барышня, соседка Яна, вздохнула:
— Все-таки хорошо говорит Шингарев! — Потом положила в рот шоколадку и, поймав взгляд Яна, сконфузилась.
Выступил еще один депутат.
Другой, выйдя после него, возражал ему сердито.
Все это скоро стало неинтересным.
Когда объявили перерыв, стрелки вслед за всеми пошли в буфет. Чего только там не было! И ветчина, и пирожные, и бутерброды с семгой… Витол начал было приглядываться к мраморной стойке, соображая, хватит ли денег, но в это время военный с погонами полковника сказал им удивленно:
— А вы, красавцы, что тут делаете?
«Красавцы» опомнились: в думу они еще имели право попасть, но в буфет — ни в коем случае.
Витол вдруг рассердился, что с ним бывало очень редко.
— Ну их всех к черту! — сказал он по-латышски. — Пойдем, Ян, отсюда. Ты правду сказал: лучше уж еще раз пойти в Зоологический сад.
Но в Зоосад идти было поздно: Витол условился с Арвидом встретиться вечером — узнать окончательно о литературе для латышских солдат.
Ян по дороге домой попробовал разобраться в своих впечатлениях:
— Арвид говорил, что дума — это паноптикум. Но вот тот, что говорил: нельзя натравливать одну часть населения на другую, — это человек с убеждениями.
— Шингарев, что ли? Он тоже восковая фигура, только в другую маску выкрашен: Замысловский с Пуришкевичем — черной масти, а этот — желтой.
— Но он говорил от души.
— Есть люди, которые от души считают, что без капитала вся жизнь захиреет.
— Да ведь этот депутат… как ты его назвал? Шингарев, — он совсем не защищал капитализм, он стоял за то, чтобы одних не натравливать на других.
— И он же стоит за то, чтобы один народ воевал с другим. Он за то, чтобы русские отобрали у турок Дарданеллы. Эх, Янис, совсем мальчик ты еще! Тебе бы читать да читать… А литературу нам еще то ли дадут, то ли нет.
Витол задумался и вдруг проворчал:
— Вот скот!
— Кто?
— Да полковник в буфете. На бутерброды у нас все-таки хватило бы денег.