Гриша был уже во втором классе, когда в ясный зимний день на высокой ограде вокзала, на стенах домов и даже на гигантском карандаше братьев Ямпольских появились сине-розовые афиши «КИН».
Приехала труппа актеров!
Разве это не событие в уездном городе?
Пьеса «Кин» считалась классической, шла она в воскресенье, и по этим двум причинам начальство разрешило реалистам посетить спектакль.
Постоянного театра в городе не было; зрелище всякого рода (концерт балалаечников, фокусы заезжего иллюзиониста, французская борьба) происходили обычно в зале правления Риго-Орловской железной дороги.
Благодаря младенческой неосведомленности в искусстве и литературе «и. о. инспектора» разрешение пойти на спектакль получили реалисты всех классов.
И вот одними из первых в тот вечер переступили порог «железнодорожного дома» второклассники Никаноркин, Шумов и Довгелло.
Их встретил запах опилок и хвои: стены в зале еще с утра были украшены гирляндами из свежих еловых веток.
Но в зал мальчиков не пустили: их билеты (по десять копеек) давали право лишь стоять на галерке, за стульями последнего ряда.
Реалисты покорно поднялись наверх по крутой боковой лестнице — и что же? Места их оказались прекрасными, сидеть было бы куда хуже: за чужими спинами ничего не увидишь. А тут было видно решительно все: и удивительный малиновый занавес с двумя изображенными на нем пустоглазыми мертвенно-белыми масками и самый зал — оттуда вместе с дыханием хвои уже подымался наверх запах духов и пудры. Начала собираться публика — сперва понемногу: по одному, по двое.
Проходили в партер, звеня шпорами, офицеры, и среди них — веселый доктор, тот, что когда-то лечил Вячеслава. Вразвалку переступали с ноги на ногу купчины в долгополых сюртуках. Пробирался между рядами знакомый провизор в пенсне, серьезный с виду и страшно образованный человек. Озабоченно разыскивали свои места парадно одетые чиновники.
Явился Голотский с большой — на голову выше его — осанистой старухой.
— Лаврентий с женой, — прошептал Никаноркин.
И даже Тит пришел! Пришел не пожелавший называться надзирателем помощник классного наставника Тит Модестович с совсем юной, тоненькой девушкой.
— Внучка его, — снова зашептал всезнающий Никаноркин. — А жены у него нет, он вдовый…
Зал постепенно наполнялся и сдержанно гудел. Воздух становился гуще. Особенно это стало заметно после того, как под самым носом у Гриши возникла щедро напомаженная голова приказчика, усевшегося в заднем ряду галерки.
Уже и первый звонок прозвенел…
Но до начала спектакля было еще далеко.
Изредка чуть-чуть раздвигались складки малинового занавеса, и в щелке появлялся чей-то глаз, половина щеки…
— А мама говорит, что эта пьеса не для нашего возраста, — проговорил стоявший рядом с Гришей Довгелло.
— Все, что получше, всегда не для нашего возраста! — быстро ответил Никаноркин, не отрывая взора от блиставшего огнями партера.
А вот и Саношко! Он чванливо развалился в кресле первого ряда, по соседству с полицмейстером Дзиконским, который сразу же начал поминутно оглядываться на публику, покручивая геройские свои усы.
В зале закашляли, заговорили громче — и это как будто было сигналом.
Два раза прозвучал звонок, и занавес медленно раздвинулся. Закачались от сквозняка хилые декорации, и на сцену вышел актер.
Тревога, ожидание, предчувствие необычного охватили Гришу.
По сцене ходил непонятный человек, несчастливый и пленительный, влекущий к себе неизвестно чем.
С первых же слов, сказанных им, темных, неясных по смыслу, он покорил Гришу.
Кин поступал так, как нельзя было поступать, он будто тлел в беспокойном невидимом огне и губил других. Его самого, быть может, стерегла гибель, несчастья грозили этому человеку, вдруг ставшему дорогим сердцу Гриши.
Кто-то смешил зрителей, сидящий впереди приказчик заржал, закрыв ладонью рот, чтоб не так было слышно.
Красивая женщина — любила ли она Кина? — хохотала на сцене, закидывая голову и показывая круглое белое горло.
Но все это проходило мимо Гриши.
Он мучился одним: Кину не спастись, худой конец ждал его…
В антрактах Гриша ходил, ничего не видя вокруг себя.
Никиноркин потащил его и Довгелло вниз. Там они неожиданно наткнулись на Голотского — математик не спеша шел куда-то под руку с женой.
Увидев второклассников, Лаврентий Лаврентьевич выпучил глаза:
— Вас кто сюда пустил?!
Но Грише было не до Голотского. За него, за всех троих, ответил Никаноркин. Он вытащил из кармана разрешительную записку Стрелецкого:
— У Шумова и Довгелло такие же.
Лаврентий Лаврентьевич пожал плечами, взглянул на жену:
— Бог знает что такое! Что ж они могут понять в этой пьесе?
Старуха нехотя улыбнулась и ничего не ответила.
— Отличился наш сын Аполлона, нечего сказать! — пробурчал про себя Голотский.
На лице Никаноркина появилась понимающая улыбка: значит, верно говорят, не любит Лаврентий Виктора Аполлоновича.
Но Голотский, заметив улыбку, пугнул свирепо:
— Осклабился, гололобый!
И проследовал с женой дальше — в буфет, куда реалистам вход был строго запрещен.
Снова раздвигался занавес, снова начиналась необычная жизнь в чаду волнения, горького и одновременно сладостного, необъяснимого.
Озноб временами охватывал Гришу и вызывал неодолимую дрожь; чтоб как-нибудь унять ее, он изо всех сил стискивал зубы, молчал, не отвечал ни слова на шепот Никаноркина.
И, измученный, принял он наконец, как должное, возглас со сцены:
— Великий Кин сошел с ума.
Все после этого проходило в тумане. Гриша шел с друзьями по черному ночному городу — до самого переезда через железную дорогу, отвечал невпопад, не заметил насмешки Никаноркина при расставании:
— Очумел наш Шумов!
В Грише произошла какая-то перемена. Суть ее сначала никто не мог понять по-настоящему. Изменился человек, а в чем именно — не уловишь.
С ним заговаривали Персиц, Земмель, остро вглядывался в него Никаноркин — нет, не постичь, в чем тут дело.
Что он ходил какой-то слишком задумчивый, это с ним и раньше случалось, этому уж перестали удивляться, хотя и не упускали случая посмеяться.
Наконец все стало ясным благодаря Дерябину. Петр сказал однажды при всех с досадой:
— Что ты болбочешь в последнее время? Ну как индюк, ей-богу!
Гриша побагровел.
Скороговоркой, сипловато говорил актер, игравший Кина. И незаметно для себя, совсем не подражая, просто не в силах удержаться, Гриша начал произносить слова слишком быстро. Даже голос у него осип немножко — уж, конечно, не по его воле.
Все стало ясно!
— А-а, — понимающе протянул Персиц.
— Куда ни кинь, везде Кин, — ядовито сказал Никаноркин.
— Что вы к нему пристали? — вмешался Довгелло.
Ну, это еще хуже насмешек — непрошенное заступничество! Без него обойдется Григорий Шумов.
И, расстроенный, пристыженный до последней степени, будто его уличили чуть ли не в воровстве, Гриша убежал от товарищей, скрылся в дальнем углу гимнастического зала, за спинами шестиклассников.
…А в городе, в витрине Ямпольских, на заборах, на стенах, уже висели новые афиши.
«Р А Б О Ч А Я С Л О Б О Д К А»
Ну, на эту-то пьесу никому из реалистов разрешительных записок не давали, тем более что день был будний.
Гриша пошел на спектакль без разрешения.
И — попался. После первого же действия Стрелецкий извлек его с галерки и велел немедленно убираться домой.
Верный кондуит!
…Гриша продолжал жить в призрачном мире, который еще не вполне был ему понятен. И в этом было свое очарование, прелесть тайны, которую еще предстояло разгадать.
Когда он и в третий раз пошел в театр без разрешения, упорство его было отмечено начальством и за четверть года он получил по поведению четыре (в скобках — «хорошее»).
И снова первым учеником в классе оказался Самуил Персиц.