История потерянного зеркальца

Я вышло на Божий свет из картонной коробки. Меня продавали в киоске. Я было выставлено напоказ, как рабыня на невольничьем рынке. Со мной продавались три моих сестры — белое, голубое и оранжевое. Неподалеку лежали расчески, далее — солнечные очки и зубные щетки.


…Я ВЫШЛО НА БОЖИЙ СВЕТ ИЗ КАРТОННОЙ КОРОБКИ…


Это случилось на юге, где всегда гнездилась торговля рабами. Светило жаркое солнце. Мы были совсем молодыми.

На ручке у меня в те времена было оттиснуто цветное изображение Кремля. Над Спасской башней сверкала выпуклая звездочка из стеклянного рубина. От нее расходились лучи. Я впервые отразило солнечный свет, я отразило синее небо, приветливый променад какого-то курорта, балюстраду, зеленую веточку, проходящих людей, разнеженных теплом и праздностью. Продавал нас старик-работорговец в зеленом козырьке, бросавшем тень преждевременной смерти на его морщинистые щеки. Он что-то бормотал. Возможно, заклинания. Сначала купили мою сестру, потом меня. Мы, четыре сестры, простились друг с другом, выходя в неизвестную жизнь, мы обронили несколько прощальных полуслов беззвучным полушепотом, мы обменялись лукавыми лучиками, мы четырежды преломили солнечный свет, мы отразились на прощанье друг в друге, образовав четырехкратную бесконечность. Прощайте, прощайте! Увидимся ли когда-нибудь? Увидим.

Меня приобрел высокий, худосочный мужчина в коричневой рубашке и белых широких штанах. Он отразил во мне свое не очень здоровое и не очень загорелое лицо. Он неуверенно улыбнулся мне (себе). Он купил меня для своей семилетней дочки Верочки. «Для Веруньки», — пробормотал он. Так я попало к Верочке Зеггерс. Мы провели очень милое время на взморье. Верочка и я были неразлучны. Я навсегда отразило в своей душе это детское лицо со светло-зелеными глазами. Мать Верочки Инна Ильинична также иногда пользовалась мною, когда оставляла дома свою надменную пудреницу или внутренне угрюмое квадратное зеркальце в оправе из искусственных жемчужин. От частого пребывания на пляже в узкий промежуток между мной и моей рамкой набились крупинки песка.

Однажды меня чуть не разбили тяжелым каучуковым мячом. Я любило лежать на горячем песке пляжа, глядя в небо, отражая высокие облака. Потом случилось следующее: семейство Зеггерс отправилось на прогулочном пароходе для осмотра изумительных коричневых скал. Верочка стояла на палубе, облокотясь о перила. Ее белая лайковая сумочка трепыхалась на ветру. Внезапно я выпало и оказалось в воде. Я слышало, как Верочка плачет и кричит, призывая обратно свое любимое зеркальце, пытаясь повернуть вспять колесо судьбы. Но по силам ли это детским ручонкам? Я быстро погружалось, прорезая морские воды, вспененные уходящим пароходом. Я танцевало, посылая сквозь зеленоватую хлябь прощальные блики, светлые утешения милой Верочке. Мир уходил в вышину, и колышущаяся тьма обступала меня.

Да, тьма обступила меня. Замшелые скалы выступали из этой тьмы. Вверх уходили аморфные медузы. Я упало в тенета липких высоких водорослей, они замедлили мое падение. Уже в совершенно бесшумном мире я соскользнуло на мягчайший, чуть склизкий мох. Какая-то рыба приблизилась и тупо поглядела в меня. Я отразило ее пустое серебряное лицо. Душенька! Бедовые глаза ничего не поняли. Но я покорно согласилось с судьбой — пусть так! Пусть мне суждено после краткого, яркого бытия погрузиться в черную тьму. Пусть! Я согласно на все.

Прошло время. Может быть и долгое. Я смутно различало смену дня и ночи. Ночью на дне кто-то фосфоресцировал и светился. К тому же водные толщи иногда рассекали суровые лучи прожекторов пограничной службы. И в свете такого медленно ползущего луча я однажды ночью увидело возле себя некое существо. Оно сидело, прижимаясь боком к мохнатому камню, и взирало в мою сторону. Лицо казалось отчасти человеческим, впрочем, разглядеть как следует не удалось. Тонкие, лунно-зеленоватые лапки. «Слезы луны». В следующий момент чьи-то пальчики схватили меня и повлекли куда-то…

Я пробыло у «слез луны» года два. Это пребывание многому научило меня. Оно было полезно для молодого зеркальца. «Слезы» жили в большом подводном доме, сложенном из камня. На окнах колыхались ветхие занавески в цветочек. Я отражало мебель — мягкую-мягкую, как будто из пыли, готовую вот-вот развеяться. Кресло-качалка лежало в углу, как распавшийся скелет ископаемого животного. Над ним висела застекленная и потому сохранившаяся икона, под которой — обстоятельство, казавшееся чудесным, — теплилась лампада. Все комнаты были заполнены водой. Я узнало, кто фосфоресцировал по ночам. Это были пять подводных священников. Они жили в центральной комнате дома. Днем они неподвижно сидели вокруг большого стола на тяжелых деревянных стульях. Если под одним из них подламывалась сгнившая ножка — он медленно падал, вздымая гипнотический темно-зеленый столб ила. «Слезы луны» вносили другой стул. «Слезы луны», нежнотелые и робкие морские создания, преданно служили, чем могли, пяти священникам. В моей памяти навсегда отражен этот загадочный дом, где в некоторых комнатах пол, и потолок, и стены, и все вещи были покрыты мягким, живым ковром мохоподобных водорослей. Я отразило и священников — высоких, зеленобородых и зеленоволосых мужчин в длинных развевающихся рясах. На груди у каждого висел светящийся крест. Борода и волосы сплошь покрыты фосфоресцирующими полипами-бедняжками. Ночью священники выплывали из окон, как медленные корабли огоньков.


…НОЧЬЮ СВЯЩЕННИКИ ВЫПЛЫВАЛИ ИЗ ОКОН, КАК МЕДЛЕННЫЕ КОРАБЛИ ОГОНЬКОВ…


Этих священников расстреляли во время Гражданской войны на борту военного корабля. Тела сбросили в море. Их души предстали перед Богом, а в телах поселились «слезы луны». Однако новая оболочка воздействовала на них настолько сильно, что с течением времени эти «слезы» почувствовали себя настоящими священниками. Имея лишь смутное представление о христианстве, они старательно поддерживали огонек в лампаде, своевременно подкладывая туда очередного флюоресцентного полипа (это чудо объяснилось естественным образом). Они выучили наизусть молитвы из ветхого молитвослова, который затем истлел. Считалось, что они на огромном расстоянии чувствуют тонущего человека или тонущий корабль и поспешают туда темными подводными тропами, чтобы успеть исповедовать и причастить утопающих. Сомневаюсь, чтобы они действительно занимались этим делом. Скорее всего, это красивая легенда.

Во всяком случае, при мне они выплывали из дома только для того, чтобы оплыть его вокруг раз двенадцать. А то и двадцать. Зачем они это делали — трудно сказать. Может быть, смутное воспоминание о крестных ходах? У них было текучее, непроясненное сознание. Я обычно содержалось у них в большой шкатулке и потому совсем не попортилось, только изображение Кремля несколько потускнело. Они вынимали меня иногда, чтобы расчесывать передо мной свои бороды.


«Купите старинное зеркало. В море выловил», — глухо сказал рыбак Федор, выходя из цветущих благоухающих кустов в наступающем вечере. Проходящий человек в стройном сером костюме не вздрогнул, не отшатнулся, а молча вынул деньги, положил меня в карман и пошел дальше, даже не взглянув на свое отражение в купленном предмете. Я впервые почувствовало сладковатую смесь запахов: табака и одеколона. Так я было продано во второй раз. Вскоре я услышало хриплый голос своего нового хозяина. Он обращался к кому-то: «Лелек, я купил тебе старинное зеркало».

Я было вынуто и отразило сначала мужское лицо, а потом женское. Мужское было пересечено кривой усмешкой и шрамом.

— Шутишь? — спросило женское лицо. — Такую дешевку.

— Шучу, — ответил хриплый голос. — Не все ж бриллиантовые носить. А это зато родное, советское. Родную Москву вспомнишь.

Мужчина ухмыльнулся: «Не нравится, Лель? Так я ж его себе оставлю. А тебе вот вместо него — стекляшечка». И он вынул из другого кармана кольцо с камешком.

Так я попало к уголовнику Соленому.

Я познакомилось с его револьвером, у которого была скабрезная кличка Барсучок. Мы часто лежали в одном ящике стола.

— Вам случалось лишать жизни? — спросило я Барсучка.

— Бывало, — признался он. — Порою ментов зашивал. Один раз, помню, старуху замочили. Это я еще у Костыля работал. Шаман был законной закваски. Потом Газырь перенял. У этого рука сикиляла, как псих на прогулке. Он потом у следователя Соснова на допросе усох. Теперь я у Соленого. Нормальный парень. Спокойный. А глаз — сурок, почти как Король был (земля ему пухом).

Соленый с Барсучком часто ходили на дело. Почти всегда и я было с ними — в кармане Соленого. Мы бывали в разных городах, ездили на поездах и на самолетах. Я увидело жизнь. Уютные залы ресторанов, сырые подвалы, мчащиеся автомобили. Я увидело столицу, чье изображение несло на себе. Я увидело люксовые номера гостиниц и подозрительные дачи с собаками. Особенно вспоминается мне одна глухая хаза в еловом лесу под странно поэтическим названием «Шорохи». Вспоминаются темные пьяные ночи, когда в «Шорохах» рыдали гитары и люди осипшими голосами пели песни о несчастной любви, о щемящем чувстве необратимости, когда жизнь гаснет в глазах уркагана, уязвленного злыми пулями мусоров. Пели о неудачном выстреле и удачном ударе ножа.

«…Все плакали, убийцу проклиная. А я в тюрьме сидел, на фотографию глядел — с нее ты улыбалась, как живая…»

Но особенно мне запомнилась песенка о зеркальце:

Зеркальце, ты мое зеркальце

В рамочке голубой,

Зеркальце, ты мое зеркальце,

Солнечный зайчик золотой!

Наденька тебя мне подарила,

Когда как-то я на дело шел,

И сказала: «Возвращайся, милый,

И пускай все будет хорошо».

И в тот вечер выстрелы звучали

Словно музыка вдоль темных улиц,

И когда мы Сизого кончали,

Мы друг другу на прощанье улыбнулись.

Сизый, старый друг, зачем ты предал?

Ссучился ты, гордый уркаган…

Следователь сытно пообедал,

Пули уходили, как в диван.

Мы тот вечер взяли наудачу,

Мусоров немало полегло,

Я же вспоминал твой взгляд прозрачный

И «пускай все будет хорошо».

Уходили задними дворами,

Длинный хвост не удалось стряхнуть.

Впереди все зацвело ментами,

Выстрелы нам преградили путь.

И теперь ты, зеркальце, разбито,

Словно сердце у меня в груди,

Что тебя когда-то так любило —

Наденька, меня уже не жди.

Ты, что это зеркальце держала,

Над моей могилой наклонись

И, как бы твое сердце ни рыдало,

Другу на прощанье улыбнись!

Зеркальце, ты мое зеркальце

В рамочке голубой,

Зеркальце, ты мое зеркальце,

Солнечный зайчик золотой.

Соленый расчесывал передо мной пробор, смазывал его бриолином, брился, отирал одеколоном худое длинное лицо. Он аккуратно повязывал яркий галстук в одной из темных комнат «Шорохов», оклеенных рваными старинными обоями. Чистил ботинки гуталином. Проверял Барсучка и бережно прятал его во внутренний карман серой пиджачной пары. Он мыл руки над алюминиевым тазиком. Потом бесшумной элегантной походкой он проходил по малоосвещенному коридору, постукивая костяшками пальцев в высокие двери. Спускался вниз, в большую переднюю, подходил к длинному мрачному зеркалу, вынимал меня и показывал меня ему. Мы отражали друг друга с этим мрачным замкнутым зеркалом из «Шорохов». А Соленый, застыв в неподвижной небрежной позе, вглядывался зачем-то в бесконечность. Постепенно в переднюю спускались остальные — молчаливые, сосредоточенные, с лицами белыми и измятыми после вчерашнего шабаша. Рассаживались по машинам и ехали.

Веселый балагур Гена по прозвищу Струя. Тихий, интеллигентный альбинос Дупло. Угрюмый, но верный Фонарь. Претенциозный Граф в пестром клетчатом пиджаке, с холеными розовыми ногтями на пальцах. Молодые Сережа Полость и Леша Шепот.


…ВЕСЕЛЫЙ БАЛАГУР ГЕНА ПО ПРОЗВИЩУ СТРУЯ. ТИХИЙ, ИНТЕЛЛИГЕНТНЫЙ АЛЬБИНОС ДУПЛО. УГРЮМЫЙ, НО ВЕРНЫЙ ФОНАРЬ. ПРЕТЕНЦИОЗНЫЙ ГРАФ, МОЛОДЫЕ СЕРЕЖ А ПОЛОСТЬ И ЛЕША ШЕПОТ…


Однажды Соленый вынул меня из кармана, чтобы поправить сбившийся галстук. Мы были в чьей-то роскошной многокомнатной квартире, куда попали определенно без ведома хозяина.

С нами здесь был только белоголовый Дупло, возившийся над каким-то шкафчиком. Видимо, дело опять шло о бриллиантах, к которым Соленый испытывал пристрастие. На огромном письменном столе горела зеленая лампа. С улицы донесся свист. Уркаганы зашухарились. У дверей столкнулись с входящим мужчиной. Соленый уронил меня на пушистый ковер. На протяжении минуты мне грозила опасность быть раздавленным бестолково топчущимися ботинками. Потом мужчину ударили кулаком по голове так сильно, что он упал.

«Кончить?» — непристойно ухмыляясь, спросил Дупло, вынимая своего короткоствольного Дятла.

«Оставь», — ответил Соленый. Он поднял меня, и мы ушли в быстром автомобиле.


Как правильно говорил Барсучок, Соленый не любил мокрые дела. К тому же он гордился, что не оставляет следов.


На следующий день Соленого взяли в ресторане «Пекин». Он был совершенно спокоен. Барсучок был предусмотрительно оставлен в «Шорохах». Против Соленого не могло быть улик.

В кабинете следователя меня положили на убогий письменный стол вместе с другими предметами, найденными у Соленого, — выглаженным носовым платком, бумажником, чертовым пальцем, привезенным вместе со мной из Крыма. Я отразило склоняющееся надо мною пожилое лицо с жесткими устами и проницательным взглядом. Это был следователь Соснов. Он задал несколько вопросов о происшедшем вчера инциденте — попытке ограбления в квартире ювелира Шатунова. Соленый ничего не знал об этом.

— Это ваше зеркальце?

— Мое.

— Потерпевший Шатунов показал, что в руках одного из грабителей было овальное зеркальце. Соснов потер лоб пальцами, выдвинул ящик стола, оттуда достал конверт, а из конверта — маленькую пятиконечную звездочку красного стекла.


…СОСНОВ ПОТЕР ЛОБ ПАЛЬЦАМИ, ВЫДВИНУЛ ЯЩИК СТОЛА, ОТТУДА ДОСТАЛ КОНВЕРТ, А ИЗ КОНВЕРТА — МАЛЕНЬКУЮ ПЯТИКОНЕЧНУЮ ЗВЕЗДОЧКУ КРАСНОГО СТЕКЛА…


— Эта звездочка была вчера найдена в квартире Шатунова на ковре в передней, то есть там, где произошла драка, — сказал он. После чего он показал Соленому то место на моей ручке, где был отчетливо виден силуэт отклеившейся пятиконечной звездочки. Затем он приложил звездочку к ее силуэту — они сошлись. Соленый задумчиво улыбнулся следователю и мне, взял меня из рук следователя, посмотрел в свои глаза, как бы ушедшие далеко-далеко.

Так я попало в квартиру Соснова. Роковая звездочка, аккуратно подклеенная следователем, снова сияла над моей Спасской башней. Соснов показал меня семье и сказал, что это зеркальце принадлежало одному опасному преступнику. Я часто вспоминало Соленого. Вскоре, из разговоров следователя с семьей, я узнало, что Соленый бежал из следственного изолятора. Милиция напала на его след. Он скрывался в «Шорохах». Старое гнездо было взято приступом. Струя, Граф и Фонарь погибли, отстреливаясь. Соленый застрелился из Барсучка в последней комнате «Шорохов», где никогда не удавалось как следует проветрить. В духоте убил себя этот человек.


Итак, я поселилось в квартире следователя Соснова. Какое-то время я лежало в ящике его письменного стола среди редких фотокарточек воров и убийц. Вечерами Соснов иногда вынимал меня и рассматривал с тщеславной улыбкой. Я напоминало ему о его победе над Соленым. «Это зеркальце принадлежало одному из самых опасных преступников», — в который раз говорил он семье. Вечерами он снимал свой серый жестокий пиджак, надевал вязаную кофту и позволял себе погрузиться в приятный туман неглубокой сенильности. Он садился в кресло под уютной оранжевой лампой, лохматый Каштан сворачивался клубочком у его ног, дети — Володя и Катя — устраивались на диване поближе к отцу, высокая, полная Маргарита Михална приносила плетеную корзиночку с вязанием, и тогда Степан Тихонович (так звали Соснова) начинал тихим неторопливым голосом очередной захватывающий рассказ о борьбе с преступниками из своей богатой событиями жизни. Дети часто просили отца принести «то зеркальце». Он приносил, показывал. Я отражало эти мирные вечера, раскрасневшиеся лица детей. Володе было шестнадцать лет, а Кате двенадцать. Я очень нравилось им, однако по разным причинам. Володе я нравилось как предмет, коего касались окровавленные руки легендарного преступника, а Катеньке я нравилось само по себе. Чистенький, послушный отличник Володя Соснов давно уже решил в глубине души стать уголовником. Это и неудивительно. Степан Тихонович, всю свою жизнь отдавший беспощадной борьбе с выходцами из преступного мира, незаметно для себя установил в собственной семье культ этих существ. В глубине души он презирал честных граждан, не запятнавших себя преступлением закона. Что касается Катеньки, то она через какое-то время выпросила меня у отца. Степан Тихонович отдал меня дочери без сожалений, так как история Соленого быстро покрылась пылью. Ее заслонили другие, не менее интересные случаи. Катенька сразу потащила меня в школу показывать подружкам. «Это зеркальце знаменитого опасного преступника», — сказала она. Я переходило из рук в руки. Вдруг одна девочка удивленно вскрикнула. Я отразило ее лицо со светло-зелеными глазами. «Это же мое зеркальце! — воскликнула она. — Мое любимое зеркальце, которое я уронила в море пять лет тому назад». Да, это была Верочка Зеггерс. Она повернула меня и показала девочкам нацарапанные на моей оборотной стороне буквы В.З. Все были поражены. Возникла непонятная ситуация. Верочка говорила, что зеркальце ее, и просила вернуть меня ей, а Катенька говорила, что это зеркальце опасного преступника и не хотела отдавать меня. Вошел учитель физики Илья Игоревич Зверев. Школьницы обратились к нему с просьбой решить спор. Они уважали Илью Игоревича и считали, что он слегка догадывается об истине. Зверев внимательно выслушал девочек. Рассмотрел меня, потрогал ногтем роковую звездочку над Спасской башней. Отразил во мне свое большое белое лицо с маленьким пятнышком от соляной кислоты на щеке. На нем были очки в тонкой золотой оправе.

— Давайте применим соломоновский метод, — сказал Илья Игоревич.

Девочки спросили, кто такой Соломонов.

— Профессор Соломонов был моим учителем, — ответил Зверев с тонкой улыбкой. — Это был мудрый человек. Я часто вспоминаю его.

— А в чем заключается его метод? — спросили дети.

— Метод очень простой, — сказал Илья Игоревич. — Давайте разломим это зеркальце на две половинки. И разделим поровну между Верой и Катей. Вы согласны?

— Хорошо, — сказала рассерженная Катя. — Уж лучше разбить его, чем отдать ей! Этой мерзости.

— Нет, ни за что! — запротестовала Вера. — Ни в коем случае нельзя его разбивать или разламывать. Пускай тогда оставит у себя.

Исходя из этих ответов, Зверев отдал меня Вере. Он думал, что она больше любит меня, чем Катя. Может быть, так оно и было, но ответ Веры был продиктован другими соображениями. Она знала, что разбитое зеркало означает смерть.


Так, после долгой разлуки, я вернулось к Верочке Зеггерс. Это было радостное событие. Я любило Верочку. Она была моей первой хозяйкой. Я любило ее скромных интеллигентных родителей Инну Ильиничну и Бориса Генриховича. Борис Генрихович был музыкантом. Он очень удивился, увидев меня снова. «Невероятно, — прошептал он. — Ты же уронила его в море». «Да, я и сама не понимаю, как это могло случиться». Зеггерс даже побледнел. Понятие судьбы было чуждо ему. Он думал, что все происходящее зарождается исключительно в настоящем. Он любил говорить о Боге. «Бога невозможно представить себе, — говаривал он. — Однако представления о Нем необходимы. Вообразите себе поезд, идущий сквозь густой лес. Тень от деревьев ложится на крыши вагонов. Только в одном месте лес расступается, и краткий участок дороги — соответствующий примерно длине одного вагона — освещен золотым светом заходящего солнца. Над железной дорогой возвышается пешеходный мост. По мосту идет человек с маленьким ребенком. Краткое мгновение ребенок наблюдает поезд, проходящий внизу. Затем говорит отцу: „Папа, смотри — все вагоны серые, а один — золотой“. Этот золотой вагон и есть Бог».

Борис Генрихович вынимал меня и показывал гостям. «Это зеркальце умерло и воскресло, — говорил он. — Много лет назад моя дочь уронила его в море, когда мы ехали на прогулочном пароходе. Это было в Крыму. Недавно в Москве она увидела его в руках своей школьной подруги».

Гости рассматривали меня. Отражались во мне.


Шли годы. Мы жили простой жизнью. Верочка росла, но со мной по-прежнему не расставалась. Я стало частью ее души. Но вот произошло событие: вскоре после того как Верочке исполнилось семнадцать лет, она убежала из дому с одним молодым человеком. И меня взяла с собой. Вот как это было. На зимние каникулы семья Зеггерс поехала в дом отдыха для музыкантов. Дом отдыха назывался «Струны». «Надорванные струны», как шутили музыканты, поправляющие здесь здоровье. Это был бывший помещичий дом с облупленными колоннами посреди парка. Находился он на отшибе, среди заснеженных полей. Ехали сначала по железной дороге, а потом в дребезжащем автобусе. Внутри дома жили красные ковровые дорожки, коридоры с элегантными латунными светильниками. Там я неожиданно встретило свою белую сестру. Оно лежало на подоконнике в уборной, несколько потрепанное, но все же еще молодое. Мы радостно приветствовали друг друга. Мы преломили на двоих яркий солнечный свет, пробивавшийся сквозь высокие узкие окна, наполовину покрытые изморозью, наполовину небрежно закрашенные белой технической краской. Зеркальце, с которым мы когда-то лежали рядом, выставленные на продажу в набережном киоске (о, заря нашей жизни!), теперь прозябало на севере, у морозного двойного стекла, за которым до бесконечности простирались волнистые снега, и только чернела у самого горизонта убогая деревенька Бетховенка (бывшая Бехтеревка). В деревню ездили на санях, под звон бубенчиков и веселое выкликание деревенских кучеров. Там в облупленном сельском клубе имени Моцарта показывали заграничные фильмы. Когда в темном кинозале Верочка иногда вынимала меня, чтобы поправить волосы, я успевало отразить кусочки этих изумительных разноцветных лент. Вертолет с вооруженными людьми, летящий над экзотическим лесом и изумрудной лагуной. Дама в белом платье, читающая письмо. Мерцающая собака, плывущая в ночи. Ковбойский бар с пьяными зеркалами, которые осыпаются в осколках с умоляющим возгласом «Дринк!» В остальное время я слышало только голоса, доносящиеся с экрана.

— Мэри, неужели ты оставляешь меня? Теперь, когда меня преследуют, когда Дойл отказался выплачивать проценты…

— Да, Джемс, я больше не могу, не могу…

Позвякивание. Шаги.

— Мэри!

Удаляющиеся шаги. Скрип гравия. Тихо вступающая музыка. Вкрадчивая печаль. Звук подъезжающей машины. Хлопающие дверцы.

Мужской голос: Это мы.

Заплетающийся мужской голос: Стэнли, это ты… Боже мой… Не теперь… еще полгода… я докажу… это неправда…

Суровый мужской голос: Время истекло, Джемс. Приготовься.

Заплетающийся мужской голос: Нет, ты не сможешь… не сейчас…

Выстрел. Падение тяжелого тела. Удаляющиеся шаги. Отъезжающий автомобиль. Нарастающая музыка. Музыка, заполняющая все. Сладкая томительная музыка, означающая сладость смерти. Медленная, безбрежная, головокружительная музыка, означающая конец. Жизни, фильма.

После фильма — как после жизни. После фильма мы веселою гурьбой садимся в сани и под звоны бубенчиков возвращаемся в «Струны». Верочка вынимает меня из сумочки. Я отражаю дрожащую луну в зеленоватых небесах. Я отражаю раскрасневшееся от мороза и увиденной призрачной жизни лицо Верочки. Она показывает меня сидящему рядом с ней студенту консерватории Владику Плеве. Он виолончелист. Верочка рассказывает ему мою историю: много лет назад она уронила меня в Черное море, а потом увидела в руках школьной подруги. Учитель Илья Игоревич Зверев присудил ей право обладания волшебным зеркальцем. С тех пор она не расстается со мной.

В «Струнах» шумно и весело справили Новый год. В столовой устроили концерт. Владик Плеве с большим успехом исполнял виолончельные шедевры барокко — творения Вивальди, Гайдна и Боккерини.

После новогоднего вечера, после бенгальских огней, подарков, прогулок на быстрых санях, шампанского, танцев, конфетти, мандаринных корочек, праздничного компота, игр в фанты и прочего наступила таинственная новогодняя ночь. Таинственной она была, главным образом, благодаря некоему Георгию Романовичу Горенко, якобы дальнему родственнику Ахматовой.

Этот Георгий Романович Горенко, уже старый человек, устраивал каждую новогоднюю ночь в подвале «Струн» спиритический сеанс, в основном для молодых девиц. Так было и в этот раз. Верочка Зеггерс со своими консерваторскими подружками и девочками из музыкантских семейств Олей Загряжской, Машей Вольт-Борисовой, Линой Лившиц, Настенькой Поляковой, Кариной Громыко и другими спустилась в подвал. Шел четвертый час ночи, и у многих девушек слипались глаза. Я лежало в маленькой Верочкиной сумочке.

Родители не знали об этом. Они сидели за неряшливым после праздника столом и допивали винцо. Многие уже ушли спать.

Спустившихся охватил страх. Они оказались в большом, гулком и пустом помещении, освещенном всего только четырьмя свечами в медных подсвечниках. Свечи стояли на полу, образуя квадрат, а между ними в кресле сидел, держа спину очень прямо, седой маленький и худощавый человек с черными сверлящими глазами. На нем была бархатная куртка и красный шейный платок — многие девушки потом с недоумением спрашивали друг у друга, что означал этот пионерский галстук на шее у медиума. Сбоку, у бетонной стены, по которой тянулись какие-то технические провода, были прислонены темно-зеленые щиты — столы для игры в пинг-понг. Даже они сейчас казались зловещими. У одного из этих щитов стояло высокое большое зеркало в массивной деревянной раме. Возле зеркала виднелся черный рояльный табурет на взвинченной ножке.

Горенко посадил Верочку спиной к большому зеркалу, дал в одну руку свечу, а в другую меня. Верочка должна была всматриваться в меня, как бы заглядывая за свое собственное плечо. Таким образом она могла видеть тот бесконечный коридор, куда, бывало, любил посматривать Соленый.

— Гляди пристальнее, и увидишь своего суженого, — обещал Георгий Романович.

— Суженый-ряженый, — почему-то подумала Верочка. Рука ее дрожала. Георгий Романович встал в центре «магического квадрата», держа в руке другую свечу. Тихонько, как будто целуя воздух, он задул огонек и, обращаясь к извивающейся струйке дыма, прошептал:

— Обитатели страны мертвых, покажите этой девушке ее жениха. Напои ее тропами. Напои ее берлеевыми тропами.

Тяжелый и холодный подвальный сквознячок пробежал по «надорванным струнам», и те застонали в ответ.


Некогда я без трепета смотрело в лицо угрюмому зеркалу из «Шорохов». Теперь я как будто обмерло перед этим непонятным зеркалом из «Струн». В этом гулком техническом подвале, где летом играли в настольный теннис, я испытало нечто, чего мне не доводилось испытывать прежде. Я впервые в жизни отразило то, что не предстояло передо мной. Нечто возникло во мне незаконно, проникнув в мою глубину из бездны подвального зеркала. Это было ощущение настолько сильное и странное, что я показалось себе овальной лужицей, прихваченной первым морозом, чей хрупкий ледок вот-вот будет взломан изнутри. В бездонной глубине наших взаимных отражений зародилось пятнышко, нечто вроде крошки, запавшей между линзами оптического прибора. Но это пятнышко росло. И становилось мутным силуэтом. Он поднимался из моих пучин, как утопленник, всплывающий из темной морской глубины в светлые верхние воды: выплывал, расплывался, выплывал неуклонно, расплывался и снова собирался, словно кто-то настраивал фокус. И не было подводных священников, чтобы причастить его. И чем ближе и отчетливее становился этот силуэт, тем более жестокое давление я ощущало — как будто меня собирались расплющить изнутри. Мне казалось, я вот-вот стеку по Верочкиной руке ручейком ртути. Черный фрак, белая манишка. Черный фрак, белая манишка. Черный фрак, белая манишка. Румяное, узкое, словно спящее лицо. Это был Владислав Плеве.


ЧЕРНЫЙ ФРАК, БЕЛАЯ МАНИШКА. ЧЕРНЫЙ ФРАК, БЕЛА Я МАНИШКА. ЧЕРНЫЙ ФРАК, БЕЛА Я МАНИШКА. РУМЯНОЕ, УЗКОЕ, СЛОВНО СПЯЩЕЕ ЛИЦО. ЭТО БЫЛ ВЛАДИСЛАВ ПЛЕВЕ.


Все сильнее дрожала рука Верочки, дрожала Верочка. Дрожало я. Затем все оборвалось. Верочка покачнулась и упала навзничь. Старик Горенко был наготове — он ловко подхватил ее и меня. Судьба была решена. Теперь Верочка знала, кто предназначен ей. В последующие дни она и Владик Плеве сделались неразлучны. Наверное, выступление Владислава на новогоднем концерте заставило Верочку влюбиться в него — игра на виолончели представляет собой для людей зрелище откровенно сексуальное, если не сказать порнографическое — придерживая женоподобный инструмент между раздвинутыми коленями, исполнитель водит смычком по струнам, извлекая звуки более человечные, нежели сам человеческий голос. Великий виолончелист Пабло Казальс, играя в Белом Доме для президента Кеннеди и его жены Жаклин, сопровождал свою игру стонами явно оргиастическими. Владик часто ставил Верочке эту пластинку с записью концерта в Белом Доме — на конверте была воспроизведена фотография, где лысоватый Казальс в крупном фраке кланяется залу: в первом ряду можно различить взвинченные лица Кеннеди и Жаклин. Стоны и печаль Казальса взвинчивают и Верочку. К тому же Владислав из хорошей семьи. Фамилия «Плеве» наводит ее на мысль о собственной девственной плеве, которую Плеве мог бы устранить так же музыкально и человечно, как он исполняет концерт для виолончели с оркестром Антонио Вивальди, концерт для виолончели с оркестром Hob. VLLb:2 Гайдна, концерт для виолончели с оркестром Boccherini. Имя «Владик Плеве» она трансформирует во внутренний призыв «владей плевой». Вскоре они составляют план побега.

Как водится в таких случаях, все устраивают друзья Владислава — Грушин и Песков. В одну из ночей они бегут из «Струн» на двух санях, со свидетелями и подружками невесты. Для Верочки заготовлено превосходное венчальное платье. Владислав обладает концертным фраком. Они должны обвенчаться в бетховенской церкви, а затем отправиться, опять же на санях, с бубенцами и песнями, в пансионат со странно-лаконичным названием «Дома» — в «До мах» предполагалось отпраздновать свадьбу. Там же молодые должны провести свою брачную ночь.

Согласно этому плану все и произошло. Престарелый батюшка наскоро обвенчал их в заснеженной деревенской церкви. Убор невесты Верочке был очень к лицу.

В маленькой гостиничного типа комнатке, где произошло первое соитие, было два зеркала — оба квадратные, в позолоченных рамах. В одном, старинном, словно бы все время шел дождь. В другом, помоложе, дождь как будто только что кончился, и все отражалось промытым и посвежевшим. Но Верочке этого показалось мало — она желала видеть все до последней детали, видеть, как прольется ее девственная кровь. Для этой цели понадобилась моя помощь.

По просьбе Плеве она осталась в белых кружевных чулках и белых туфельках, не сняла шуршащую фату и небольшой символический венок, замещающий некогда обязательный fleur d’orange (оранжевый, скрытно присутствующий в белизне, — вот цвет невинности). Рукой в белой кружевной перчатке Верочка сжимала мою пластмассовую ручку (может быть, правильнее было бы называть ее «ножкой»?), прикрывая тонкими пальцами изображение Спасской башни Кремля. Плеве поставил на тумбочку ярко-оранжевый японский магнитофон, вложил кассету с записью концерта Казальса в Белом Доме. Нажал на «плэй». «Играй» — было приказано всему. Звуки виолончели и стоны исполнителя потекли по комнате. Вскоре они смешались со стонами Верочки. Крови было совсем немного. Пабло казался… Кем? Чем? Тяжелым, сладко рыдающим богом, может быть? Или сверкающим лакированным дельфином, ныряющим в глубину с улыбкой на скрипучих щеках?

Множество раз прежде Верочка отражала во мне свой аккуратный половой орган, разглядывая его с придирчивостью, свойственной девочкам. У нее не было повода для претензий: он был идеален. Теперь я отразило момент лишения невинности: легкий вскрик, и совсем немного крови… Верочка, конечно, преувеличила свои возможности наблюдателя — она ничего не видела, глаза ее во время соития были закрыты. Зато я отразило все в подробностях. Но вскоре я выпало из ослабевших пальцев, одетых в ритуальные кружева. Вера и Плеве мгновенно уснули, и я прикорнуло возле стройного бедра своей хозяйки. На ее нежной коже, еще сохраняющей память о крымском солнце, блестела струйка спермы виолончелиста, чем-то напоминающая сгущенную слезу.

Те, кто не являются вещами, с трудом могут представить себе сновидения, свойственные нам, вещам. Но предмет, столь близкий к молодой девушке (я являлось таким предметом), иногда проникает в девичьи сны. Изредка я, словно с краю, отражало Верочкины сновидения. В ту снежную ночь в «Домах» Верочке снилось (или это снилось мне?), что она простужена и лежит в постели с температурой. К ней приходят ее школьные одноклассницы и одноклассники. Толпятся вокруг постели, болтают, показывают учебники. В момент, когда одноклассники собираются уходить, их вдруг настигает волна превращений: они грушами и зайцами разбегаются по углам, скрепками и зубочистками заваливаются в паркетные щели, зимними шарфами повисают на стульях, авторучками зарываются в рыхлую землю цветочных горшков. Затем мне приснилось (или это приснилось Верочке?), что какая-то незнакомая девушка дарит меня своему возлюбленному при расставании. «Наденька тебя мне подарила, когда как-то я на дело шел». Но на этот раз это не уголовник, уходящий в земную ночь со своим пистолетом, а космонавт, отправляющийся в безвоздушную ночь небесную. Ракета изнутри почему-то оформлена в стиле, напомнившем мне ресторан «Пекин» — любимое местечко Соленого: аквариумы с узорчатыми стеклами, красные лакированные притолоки, вазы с драконами, свастиками и фениксами. Есть и приборы, но и они излишне декорированы. Космос в иллюминаторах напоминает черно-синий шелк, собранный складками и пучками. Катастрофа немедленно начинает происходить. Она состоит, как это ни странно, в появлении Бога. В глубине космоса, в месте особой его «измятости», как бы на линии невозможного в открытом космосе горизонта, появляются два дородных старца. Они осанистые, совершенно белые, как выточенные из слоновой кости или из сала. Стоят поодаль друг от друга, а между ними тянется клубящееся, живое облако, переливающееся множеством оттенков — от чернильно-лилового до изумрудного. Из центра того облака вырывается сияющий столб или сверкающая щель, рассекающая, вспарывающая космическую тьму. Все это в целом — Старцы, Облако и Сверкающая Щель — и есть Бог, точнее, один из Его бесчисленных обликов. Все это настолько огромно, что земной шар, Солнце и другие планеты кажутся светящимися пылинками на фоне этой грандиозной констелляции. Приборы начинают взрываться друг за другом, лопаясь искрящимися фонтанчиками. Однако голос из репродуктора сообщает, что волноваться не надо, так как «катастрофа» устроена специально для развлечения космонавтов. Просто людям рекомендуется засунуть все десять пальцев в рот и изо всех сил вжимать зубы в десны, иначе они могут вылететь из своих гнезд. Почему-то мой космонавт впивается зубами в мою ручку — мне кажется, что след его зубов может остаться на нежной пластмассе. Сразу после этого он выходит в открытый космос и там яростно выплевывает меня в пустоту. В этот миг я прошло в другой космос: пустой, свободный, без складок и шелка. Мое парение было великолепным. Я ликовало. Иногда во мне бликовали далекие солнечные диски. Паря, я неспешно вращалось. Плавно развернувшись, я отразило Землю — этот зеленовато-пепельный шар, подернутый облачным покровом, похожим на куколь из разреженных волокон подмокшей ваты. Я отразило морщинистый океан, и острова, и материки, и точки, и крошечные цифры, и муравьев, и пухлые каменья, и яйца всмятку, и ветры, и завихрения облачные, и пики гор, и альпиниста на пике, пьющего из фляжки… Ее сверкающее, серебряное донце…


Зеггерсы на следующий день разыскали дочь в «Домах». Но дело было сделано — она стала венчанной женой Плеве. Каникулы кончились. Я все чаще задумывалось о собственной судьбе. Размышляло я и о судьбах других зеркал. Краем уха, как говорят люди, а в моем случае лучше сказать «срезом амальгамы», я уловило историю о зеркальной пудренице, которую кто-то уронил со смотровой площадки, находящейся на вершине останкинской телебашни. Пудреница разбилась в зеркальную пыль, как страшное зеркало тролля из «Снежной королевы», чтобы проникать внутрь вещей и отражать их изнутри, отражать их микроскопическими фрагментами в качестве особого зеркального вируса.

На ночь меня оставляли на трюмо. В ночном свете я часами смотрело на зеркала трюмо, на этот алтарь, думая о том, что когда-нибудь мы снова станем песком, из которого вышли. И может быть, я стану бураном, буду частью торнадо или смерча, буду проникать в людей, просачиваться сквозь вещи…

По утрам Инна Ильинична приносила дочке горячую чашку какао. Она ставила ее рядом со мной, на трюмо, и тогда все мы, четверо зеркал, покрывались сладкой испариной…

Философскому настроению способствовали разговоры, которые Зеггерс иногда вел со своими гостями. Как-то раз, весной, они обсуждали меня в небольшой компании людей пожилых.

— Слово «зеркало», — сказал Борис Генрихович, — происходит от слова «зреть». «Зреть» — то есть видеть и созерцать. И «зреть» — созревать, расти. Человек — существо вертикальное, прямоходящее, он растет вверх, подобно растениям. Мы подозреваем, что являемся растениями в большей степени, чем животными. Мы подозреваем, что свет заставляет нас расти. Глаз — это зерно, он кормит нас светом. Остальное тело есть стебель этого зерна, его побег. Мы растем, чтобы видеть, и видим, чтобы расти. Зрак, зрачок, он же зеница, зарница и заря. Отсюда и слово «царь» — кесарь, сверкающий, подобно солнцу. Тот, кто источает свет (если его зрение не ослеплено собственным сиянием), видит все «в собственном свете». Быть зрячим солнцем — это и есть идеал человека просвещенного?

Старики рассмеялись, словно зазвенели ржавые бубенцы.

Загрузка...