Чемодан с творогом

Дело было вскоре после войны. Трудно, впрочем, четко обозначить год: 1947, 48, 49…

Она стояла на железнодорожной платформе, совсем молодая. Речь идет о полустанке: платформа дощатая, с травой, и как бы застыло время между днем и вечером. И надо бы сказать о свете — о том свете, который остается в небе от солнца, уже зашедшего за черный лес. И придется сказать о весне — о том времени весны, когда начинают копаться в огородах, когда невзрачная деятельность людей мелко и разреженно кипит на приусадебных участках, и какие-то дальние переклички копающихся несутся над заборами, над покосившимися кухнями, погрязшими в ландшафте, как горькие пьяницы погрязают в своем разврате, и в этом беспутстве пьяниц (как и в кухнях, сараях, теплицах) проступает святость следа, оставленного босой ступней гигантского Бога в песках необитаемого мира.

Она стояла там, слишком молодая для этого вечера, внимая чехарде звуков, тянущихся с огородов плоской волной. Оттуда сыпалось звяканье лопат и грабель, пересуды, оханье, смехи, тихий трудовой лязг, птичье вяканье, прибитое полуржавое жужжание какой-то техники вкупе с закатными мухами, осами: самих копошащихся не видно было с платформы, и только теплые микроскопические звуки лились оттуда, подвешенные в воздухе, как пыль в воде.

Душа ее, внимая этому наплыву звуков, томилась сладкой тревогой, каким-то предвкушением или ожиданием, весенним по своей природе. И эти ощущения нарастали, страшно укорененные в огородах, в сумерках, в сигнальных огнях железной дороги, и казалось это все мучительным и постыдно-приятным, как потаенная вибрация стальных рельс, когда они начинают подспудно содрогаться в своем отполированном блеске, взволнованные надвигающимся издали поездом.

Томление настолько страстное и непонятное пронизывало все вокруг, оно набухало вместе со сгущением сумерек, в эпицентре которых белело ее платье. Закат терял луч за лучом, и темень, сладкая, страшная темень овладевала местностью. И только тогда зажегся мутный фонарь в железной сетке, когда немой крик «Вечер уже наступил!» взметнулся и сник, поскольку вечер не принес никому облегчения. Только в звуковом потоке зажглись там и сям радиоточки, стала вплетаться музыка, так как вечер сказал людям, что пора пить чай и водку, и вот уже где-то заиграла трезвая покамест гармонь, а с другой стороны полотна почти трезвый, хотя по сути совершенно пьяный мужской голос затянул песню.

И вот уже все вздрогнуло, встряхнулось, из новорожденной тьмы понеслись лучи, нахлынул поезд. Девушка в белом платье продолжала стоять неподвижно, а поезд торопливо открыл и закрыл свои двери, а потом опять повлек грязно-золотые окошки, местами битые, в путь…

Какие-то люди темными фигурами вышли и схлынули по дощатым ступенькам, рассосались по ветвистым тропинкам. Последним вышел из поезда высокий человек в темном, длинном пальто с большим чемоданом в руке. Лица его она не разглядела, когда он с ней поравнялся. Но случилось странное: проходя, он быстро и уверенно вложил ей в руку рукоять своего чемодана. И тут же исчез в темноте. Она стояла, оцепенев, чужой чемодан тяготил ее тонкую руку — этот чемодан незнакомца, наполненный неизвестно чем, непонятно почему отданный ей (возможно, по ошибке? по шпионской страшной ошибке? по житейской страдальческой ошибке? по ошибке неизвестной любви или усталости?), воплотил в себе тайну странного ожидания, сконцентрированного в этом вечере.


…ВОЗМОЖНО ПО ОШИБКЕ? ПО ШПИОНСКОЙ СТРАШНОЙ ОШИБКЕ?..


Снова она осталась здесь совершенно одна, воздух был непристойно сладким, все вожделело всего.

Затем она ушла извилистой тропой, берегом кое-какого водоема, и вступила в свой дом — барачного типа, уже галдящий и пьющий всеми своими комнатами. В одной из этих комнат, оставшись одна и закрыв дверь на щеколду, она села на железную кровать и открыла чемодан. Сначала она увидела слой нежнейшей, чуть влажной папиросной бумаги, под ней обнаружился еще более нежный слой чистой прохладной марли, а когда она развернула ее, то увидела, что чемодан до краев наполнен свежим, белоснежным творогом.

Загрузка...