Таило ли его молчание обиду? Нет. Аня испугалась лишь того, что самого преследовало и страшило многие годы, даже когда осознанно и навсегда выбрал сны как единственную цель.
Был ли Спирит сумасшедшим? Скорей всего, нет. Но он не мог объяснить себе, что такое сны, не мог доказать себе, что они явления совсем другого рода, чем галлюцинации безумных.
Ему суждено было немало времени провести среди душевнобольных. Довелось столкнуться – к вящему ужасу – с некоторыми, ему почти что ровесниками, которых безумие погубило за год, за два. Превратив в трафареты людей, в обрубки. ”Я не такой, как они?”, — с тревогой продолжал спрашивать себя Спирит, уже решивший отдать жизнь снам.
Снова погружался в психиатрическую науку. Объезжал “Медкниги”, ”Букинисты”, звонил недоверчивым знакомым дяди. Проводил с выисканными книгами вечера. Читал, перечитывал. Торопливые сомнения метались от ужаса к надежде, застилали глаза, и строчки перемешивались в его голове, слова теряли значенье, смысл, заключенный в бесконечных колонках букв, ускользал от Спирита. Надо было оставаться спокойным. Отрешиться от ежеминутного пугливого самоизучения, читать, словно про жизнь далёких планет. Сравнивать, запоминать. Сопоставлять с виденным вокруг.
Пребывания в больнице всегда были омерзительны. Насколько возможно, он избегал приема лекарств, но неизбежны были заточенье, убийство по каплям минут, подчиненных ему не подвластному распорядку. Даже приход снов, часто бывал не в радость, если Спирита замечали в трансе, переводили на инъекции, от них нельзя было избавиться, как от таблеток, которые Спирит прятал, выбрасывал или раздавал, в самых неприятных случаях глотал и отрыгивал. От инъекций он становился тупым и сонным, как правило, они только затягивали время, проводимое в лечебницах.
“Если я в больнице – надо использовать это”, – нашёл в себе силы однажды сказать Спирит. Действительно, он день за днем видел настоящих, полноправных сумасшедших, пил, ел, спал рядом с ними, в камерах общих палат, испражнялся рядом, в общем сортире. Был подвержен всему, чему подвергались они – процедурам, осмотрам, прогулкам, надзору. Был одним из них, его не отделяла неодолимая грань, пролегшая между их Миром и Миром здоровых и полноценных.
Спирит погружался в наблюдение и этим спасался. От тяжести и неотвратимости умирающих, с насильем отнятых, больше ему не принадлежащих минут. Он изучал методу врачей – уже имея о ней представленье из книг – на их беседах и обходах. Часами разговаривал с соседями по палатам и отделениям, стараясь незаметно вытянуть из них картину недуга. Сопоставить с описанным в книгах. И со снами. Часами, долгими часами наблюдал со стороны, стремясь уловить то, что они никогда не высказывали или высказывали лишь невольно. Наблюдал. Как мало сказать это.
Ему приходит на ум один день, который согревал, пробуждал и радовал самую малую тварь на Земле, а его застал в психиатрической лечебнице. Спирит лежал на койке у окна, забросив руки под голову и полуприкрыв глаза – им мешал свет. Солнце вселилось в палату, оросив своими лучами каждый дюйм. Дверь со стеклом была плотно закрыта, но за ней почему-то не было ни звука, как в диких, пустынных местах, когда их обитатели прячутся в полуденный зной. Безумные вели неторопливую беседу. И, хотя Спирит так мало мог видеть, ни одно движенье их, ни один жест не ускользнули от него. Казалось, он поглощен собой, размышляет, а может быть дремлет, но ни единый звук не мог пройти мимо, он улавливал все интонации, все их оттенки, трепеща в такт дрожанию губ говорящих. Больше того, он угадывал, что они хотят сказать, заранее, он предвидел их повороты головы и мановения рук, как захваченный дивной мелодией предвкушает каждую новую ноту, замирая от ожидания и наслаждаясь приходом звучания. Всё, что происходило в этом маленьком клочке Мира, отгороженном дверью в больничный коридор, зарешёченным окном и глухими стенами, было открыто и ведомо ему. Слова и жесты его бедных товарищей были незначительны, обыденны, но отчего-то с необычайной ясностью открывалось в их обыденности то, что тревожило их мысли – сокровенные желания, затаённые обиды и воспоминанья об утраченном. От него самого в палате остался лишь слепок, он застыл, едва дышал, словно растворился в воздухе – никто не замечал его. Или, может, наоборот, его присутствие здесь, напряжённое, пульсирующее, разлитое в пространстве, и заставляло безумных продолжать свой разговор, невольно и для себя незаметно раскрывая свои души.
Тогда это возникло само собой, можно было б сказать случайно, если бы не привычка к наблюдению, которую Спирит вырабатывал в себе годами, не многолетние попытки проникнуть в мир их мыслей и чувств, неудовлетворенность любыми словесными описаниями и желание буквально пережить – хоть на секунды – то, что они ощущали. Чтобы возможно было сравнить с его сновидениями.
Как потом стали смешны потуги постигнуть природу безумия, отграничить сны от него. Он встречался с сумасшедшими, и освобождаясь из больниц, большинство из них нуждались в исповеднике и многие по необъяснимой причине тянулись к нему. Спирит изучил труды о помешательстве столь глубоко, что порой решался давать советы, котором кое-кто следовал, как врачебным. Брался оценить, будут ли эффективны меры, назначаемые докторами, как правило, не ошибался в своих оценках.
И это было совершенно напрасно. Его первоначальных познаний вполне хватило бы для того, чтобы с уверенностью сказать себе – мои сны не имеют ничего общего с сумасшествием. Чем полнее он старался постигнуть природу душевных болезней, тем дальше был от этой уверенности.
Его сны не укладывались в описанные картины недугов. Он во многом не похож на эпилептиков или больных шизофренией.
Но его секундные отключения в детстве в науке зовутся абсансом, его энцефалограмма по косвенным признакам вполне сойдет для эпилептика, и его едва сдерживаемой в окружении людей тоскливой ярости недалеко до настоящей дисфории. Он в снах переживал открытость мыслей, любые когда-либо описанные психиатрами искажения времени и пространства, и, если он в своем полном одиночестве и скрытом от всех наслаждении снами не аутичен, то кто ещё?
Он не мог полностью исключить у себя довольно необычную форму болезни. Он так и не сумел ответить себе, имеют ли видения, поглотившие его жизнь без остатка, родство или случайное сходство с безумием. Всё, что он сумел – просто не спрашивать себя об этом.
Почему? Не на всякий вопрос можно найти ответ, не всякий вопрос стоит с неиссякаемым упорством задавать себе. Ведь он и так выбрал сны и после любых отречений возвращался к тому, чтобы жить ради них. Стремление доказать себе, что сны не болезнь, было просто многолетней слабостью. Окончательно избавившись от него, он с трудом отделался от своих назойливых знакомых по психиатрическим клиникам. Они мешали ему, утомляли своей постоянной внутренней неуспокоенностью, сбивали выстраиваемый им ритм. Живя ещё у родителей, он не поднимал телефонной трубки и не подходил к двери, несмотря на звонки, чтобы не дать им возможности опять вторгнуться в его жизнь.
И его не тревожит, что, если он поражён, пусть редкой и необычной, но болезнью, то она может развиваться? Что сны могут принести ему вред? Лишить его Разума?
Он избавился от этого страха. Почти... Если испытывает его, то крайне редко. Но солгал бы, если б сказал, что страх никогда не приходит к нему.
Он сам не поверил бы тогда, в долгие мучительные годы, что и достигнув того, о чём уже не мечтал, он не сможет избавиться от этого страха. Страха одиноких ночей, страха холодного утра, страха бесконечного дня. Страха безумия – венца безумия, его завершения – он же видел слепую ярость, отуплённость и низкое ханжество конченных эпилептиков, холодность и бесцельное умствование поражённых шизофренией. Страха лишиться опор – родителей, дома, благоволенья врачей, оставляющих ему свободу. Страха смерти, внезапной и дикой смерти во время видений. Нелепого, ведь ему не за что было держаться в этой жизни. Но парализующего волю. Страха лишиться видений, лишиться их полноты, невиданной мощи, он, как никто, знал, как часто видения пароксизмом охватывающие безумных, с годами блекнут, грубеют, становятся однообразными и пустыми, как израсходованная жвачка.
Как можно с этим жить? Забывая. Обращая свои мысли прочь.
Но если эти страхи предостерегают его о реальной опасности?
Не всякая болезнь ведет к незамедлительной и скорой гибели. Спирит наблюдал людей, перенёсших не один шизофренический психоз, и ещё не терявших способность чувствовать и ясно мыслить. Одно время был очень близок с сельским механиком, лечившимся в Москве по протекции брата, иммунолога и доктора наук. У этого парня, как припадки эпилепсии, развивались приступы помрачения сознания, что длилось уже не один год – как он был интересен Спириту! – но, в отличие от Спирита, он видел картины исключительно мрачные и устрашающие, большую часть из которых забывал, а наблюдая их не переставал быть собою и не застывал телом, как Спирит, а убегал и прятался, защищался от своих видений, в такие минуты был опасен и побывал уже в тюрьмах и закрытых больницах. Но Разум его вне припадков был практически не затронут, по крайней мере, до того, как они расстались со Спиритом, – он женился на здоровой девушке и навсегда уехал в деревню за сотни километров от Москвы. Конечно, эти случаи были исключеньем, чаще Спирит видел, как людей сжигает болезнь, участи многих он предпочел бы смерть.
Но, если в снах и была заложена пружина, предназначенная, с годами распрямляясь, разрушить мозг Спирита, мог ли он как-нибудь обратить её ход? Скорее, если бы он попытался сопротивляться видениям, захватывающим его независимо от желаний, то борьба с ними, наверняка бесплодная, привела б его к безумию раньше.
И в конце концов сны составляют его счастье, страх никогда не мог победить тягу к ним. Спирит готов принять за них любую расплату. Каждый раз, обращаясь к видениям, он помнит – впереди может ждать сумасшествие и может ждать смерть.
Не велика ли плата?
Как это объяснить? Он живет, чувствует, дышит, верит, желает, может, стремится, воплощается только во снах, здесь в сравнении с ними театр теней, плоских подобий, лишённых подлинности и полноты. Но передать это в словах невозможно...
Да и так ли важно, проявленье ли болезни сны, кто из знакомых Ани, узнав, что его жизнь отдана снам, отдана вся, без остатка, кто не назовет его безумцем?
И это не страшно?
Спирит относился к этому с бравадой, с горечью и болью, с ожесточенным презрением, с тяжело дающимся безразличием. И, наконец, забыл об этом. Ненавидя людей или пытаясь найти у них пониманье, он в равной степени оставался одинок, но только постепенно смог стать к ним более равнодушен, по настоящему равнодушен к их мнению о нём. Он стал лишь избегать привлекать к себе излишнее внимание, оно могло нарушить ритм его сосредоточенных занятий.
Если не важно, что о нём думают другие, оставаться сумасшедшим формально, быть подверженным учёту не тягостно?
Вот уж нет! Быть не сумасшедшим представляется ему кошмаром! Он, психически больной, освобожден от ежедневных восьми часов в учреждениях, избавлен от двух лет казармы, от митингов, субботников, собраний и выслушивания тягомотных речей. Свою квартиру он получил, как инвалид, она была необходима для странствий. Его сны всегда надежно укрыты от чужих глаз, ничто не бережёт его надёжней, чем клеймо больного.
Да, вторжение медиков в его жизнь было неприятно. Но, поняв, что оно несёт и немалые выгоды, что оно помогает жизни ради видений, он приноровился к нему. Он больше не рассказывал врачам о снах – к чему? – они выискивали в его рассказах то, что было нужно, а наиболее внимательные постоянно смущались, если что-нибудь не укладывалось в их схемы. От этого Спирит узнал столько медицинских светил. Едва он начал им преподносить то, что они хорошо знали, врачи вздохнули спокойно. Спирита перестали направлять к светилам, всё стало ясно и так. Необычная клиника с развитием болезни поблекла и выплыл типичный характер заболевания. Им стал заниматься только старый, вежливый доктор из диспансера. С которым легко договориться, периодически делая ему приятные подарки. С тех пор, как Спирит получил инвалидность, он не бывает в больницах.
Ему не кажется, что, позволив другим считать себя умалишённым, в чём-то он уже стал таким, как они?
В чём-то стать таким, как они, стать таким с точки зрения тех, кто воплощал собой нормальность, он стремился. Учился этому у самых тяжких больных. Стать безумным, обезуметь. Забыть обо всём, кроме снов, окунуться в желание снов с головой. Оборвать цепкие щупальца страха, привязчивые увещевания Разума. Как они разорвали. Помешавшись.
Зачем?!!!
Сны не давались ему в руки потому, что он не был до конца предан им, не желал их всецело, отвергнув иные стремленья.
Он не подозревал вначале, как много будто не важных для него, едва ли не презираемых желаний живет внутри, более того, управляет им. Жажда быть кем-то в глазах других – безнадёжно далеких, алчность торжества и успеха – в этой мизерно-серой жизни, тяга к женщинам – не понимавшим его, остававшимся чужими даже в физической близости, привычка быть опекаемым ребенком, сопряженная с вмешательством родителей в его жизнь. Его мышцы противились многочасовым упражнениям, желудок требовал плотной, перенасыщенной пищи, не позволявшей телу быть свободным от бесконечного пищеварения.
Желудок... Даже мозг его протестовал, в часы, посвящённые упражнениям и поиску странствий, он как никогда доказывал Спириту, что готов предаваться чему угодно. Тревогам. Сомненьям. Шумам за окном. Раздумьям, привычным и хорошо знакомым, как позывные ежедневной радиопрограммы. Обрывкам чужих речей, случайно осевшим в памяти. Мечтам, наивным, как грёзы детей, и унылым как безнадёжные мечтания взрослых. Мелочам, отчего-то делавшимся важными. Фразам из книг. Полуснам. Только не тому, что требовал от него Спирит.
Каким это было неприятным открытием. Он думал об обыденной жизни с какой-то гадливостью, он считал себя далёким от неё, а она глубоко проникла в него и не собиралась отпускать. Он бредил снами, негодовал и изводил себя тем, что они капризны и недоступны, был болен разлукой с ними, в которой проходила большая часть его жизни, но в этой разлуке, мысли и чаянья его были почти полностью отданы Реальности. Такой чужой для него!
Сила куцых желаний, исподволь торжествовавших в нём, приводила Спирита в бешенство. Они должны были сгореть в огне. Сны требовали всего, без остатка. Сны требовали безумства. Отреченья.
От всего, что человеку мило и дорого? От самых нормальных, естественных желаний? От сладости жизни?
От всего, что называется ей. К чему в страхе привязаны люди обыденности. Лучше! Голодать, но не прикасаться к мёртвой пище. Жить в страданиях и одиночестве, но не в пустой суете. Погибнуть в видениях, но не существовать, разлагаясь, как тухлая рыба. Идти туда, куда зовет тебя цель. Расставаясь без сожаления с тем, что сдерживало, как кандалы на ногах.
И он смог так жить? Смог быть этим счастлив?
К сожалению – нет. Сказать да, значило бы сказать не всю правду.
Он заклинал себя этими призывами, он кричал это себе, чтобы не сорваться от дрожи, шагая по нити, которую выбрал, как путь. Сказать, что и чувствовал так, означало бы лгать.
Он решил для себя – прежней жизни конец, ни дня, ни часа, ни мгновения не отдать пустым мечтам, пустым словам, бегству от главной цели. Думал, что избавится от пустоты, заключённой – он думал – в обыденности. Но пустота взошла над ним, огромная, всевластная, непреодолимая, поглощающая всё и вся, и ему так захотелось прежней суеты, бесполезности, он с жалкой радостью бежал к ним.
Спирит стремился остаться один, по-настоящему один. Без настороженных взглядов сослуживцев – он сменил несколько работ после школы, хотя нигде не задержался. Без заученных разговоров, без монотонных сценических действий, которым они предавались изо дня в день. Без врачей, персонала, больных, что похищали время и силы. Без родителей, изнуряющих своей скорбью и безнадёжными попытками вернуть его в мир здоровых. Без обрывков речей, мельтешенья прохожих и их суеты. Без яркого света. В пространстве, отгороженном от людей, шума и слепящих лучей, стенами, могучими, плотными, непроницаемыми стенами – вот где, ему верилось, он обретет покой, ровное плато, где, уходя от напряженья внутри, избавленный от нашествия Мира, он предастся поискам снов. Как музыкант, задумчиво перебирающий струны, будет он блуждать в отпущенных на волю мыслях, без времени, без света, надеясь отыскать ту, единственную, сладостную для него струну, звучание которой приведет его в область блаженства.
Но, когда вожделённые сень тишины и покрывало сумерек опустились на него жутким безмолвием и холодом ночи, как замечталось ему о бесплодном копошении среди людей. Он говорил себе, что имеет дерзость идти один навстречу другими не определимой цели, гонимый никому более не понятными, безумными для других, побуждениями и верить в ясность своего рассудка, и сотни призраков, наполняющих одиночество, обступив со всех сторон, легко, с презрением посмеялись над его трепещущим от страха Разумом.
Он убегал из квартиры родителей днём, когда их не было дома, и ничто не мешало его упражнениям. Убегал к людям. Готовый просить пощады или прощения, отрекаться от невыполнимой цели и жить, как они. Чуждость их, спешивших мимо по улицам, сразу отрезвляла его, но он подолгу бродил там, где было светло и людно, ездил в метро, торчал у ярких витрин, ожидая времени, когда мама и папа приходили с работы, не рискуя вернуться в одиночество. Найдя в себе силы остаться один, он не предавался своим занятиям, а зажигал весь свет, включал радио или телевизор, что бы ни лилось из репродуктора или с экрана, читал всё подряд. С готовностью встречал телефонные звонки, говорил ни о чём, лишь бы оттянуть момент, когда на другом конце повесили бы трубку, говорил с людьми от него достаточно далёкими, вроде тридцатипятилетнего бугая, работавшего вместе с ним курьером в одной конторе, собиравшего марки и почти без успеха кадрившего девочек-подростков.
Он получил свою квартиру – а мысль о своём логове, которое избавило бы от присутствия родителей, позволило бы всё устроить специально для снов он лелеял несколько лет – и тогда уже находил путь к снам, постигал искусство притягивания их, подчиненное ритмам Солнца и Луны, всё казалось способствовало ему. Он намеренно отказался от того, что могло отвлекать, в его новом доме не было телевизора и телефона, он держал там лишь несколько самых необходимых книг. Справочник по психическим болезням, брошюры о лунных и звездных циклах Земли, ксерокопированные отрывки из русских и английских переводов “Ци-Гун”, ”Шива-Самхиты”, ”Йога-Даршаны”. Запрещал себе приносить любые другие тексты, чтобы они не могли занять его внимание.
И – постоянно возвращался к родителям. Не мог заставить себя остаться на ночь в своем доме и провести там – в полной свободе и защищенности, о которых мечтал! – предрассветное время, самое важное для снов. Находясь у себя, тратил дни на бесконечные хлопоты, которые, чем больше погружался в них, тем сильнее затягивали, но он с облегчением подчинялся этому. Требуя от себя упражнений, бесконечных бдений в поисках снов, он часто приходил к тому, что просто долго стоял, замерев, вцепившись в спинку стула или опершись о прикрытую дешевыми обоями стену. Не мог шелохнуться, боясь с неумолимой ясностью осознать пустоту и одиночество.
Даже, когда с далёкой весточкой от троюродного дяди к нему прибыл щенок, полулайка-полуволчонок, который наполнил его дом теплом, радостью, уютом, весельем, не-одиночеством, даже с тех пор жестокая тяжесть избранного пути не оставляла Спирита навсегда. Он уже не шёл к папе и маме, – назад – но, содрогаясь от страха и жалости к себе, прижимался к псу, охватив мохнатую шею. Так, что пустота и боль передавались даже Джеку. Джек один знал, что вынес Спирит, шедший из Реальности в никуда, как безумец. Один знал, как горько плакал Хозяин, уткнувшись в его мех. Плакал о том, что одинок и никому не нужен, кроме двоих стареющих людей, которым принес одно горе, о том, как ему тяжко и страшно, о том, как редки и капризны его блаженные минуты, и как горька выстроенная под их ожидание жизнь, о том, что никто никогда не узнает, зачем и за что он выбрал себе такую участь.
Как смог он не отступать?
Он отступал много раз. Он отрекался. Зачем жить ради мгновений, пусть непередаваемо дивных, но столь кратких в сравнении с долготой проходящих в страдании лет. Чем хуже жизнь тех, кто вокруг, полная простых удовольствий, уваженья и пониманья других, счастливых начинаний и надежд, счастливых своей несомненной возможностью осуществиться, начинаний и надежд, обращенных к тому, что есть рядом, что существует, а не исчезает, едва глаза, раскрывшиеся после транса, обретают способность видеть свет. Зачем лишать себя многих приятных малостей, если, несмотря на все отреченья, гложущая жажда снов так и остаётся неутолимой? Спирит не желал больше терзать себя. Жить, подчиняясь ритму, проводить время в изнурительных упражнениях. Отвергать каждое новое вторжение Реальности, сметающее жалкие плоды его напряженных усилий, оставляющее ему только опустошение. Взрываться. Негодовать. Дрожать, задыхаться от бессилья. Ненавидеть себя, ненавидеть весь Мир, проклинать даже сны, недостижимые или ускользающие мгновенно.
Но как тяжко было оставлять свои безнадёжные попытки. Спать, смотреть телевизор у родителей, читать. Есть, что попадется под руку, без всяких запретов, но не испытывать от этого большой радости. Часами валятся в постели. Уже не видя в этом блаженства. Прятаться с головой в подушку. Подло радоваться недолгому покою, зная, как бессмысленно и никчемно влачишь жизнь.
Как нелепы и грустны были попытки вернуться в Нормальность. Ходить на очередную работу. Исполнять порученья, зависеть от людей, говорить с ними. Вдруг обнаруживать, что целиком отрешился, не видишь и не слышишь ничего, потому что не хочешь видеть и слышать. И тут же замечать косые взгляды других.
Сидеть за учебниками. Мечтать об образовании, о карьере, избавленьи от положенья больного. И не находить в этих, уже почти не осуществимых планах никакого удовлетворения.
И помнить, помнить каждую секунду, что создан для снов, как пчела создана для того, чтобы собирать мёд.
И, временами, нечаянно, в забытьи вдруг проваливаться в видения, попадать, как из душного склепа на воздух.
Сны. Они бросались ему, как приманка, увлекали в капкан, в тупик, к новым попыткам подчинить их своей воле, уже безнадёжным и безрадостным, но уводящим всё дальше. Так, что, не обретя гармонии и связи с видениями, он уже не мог найти себе место в Реальности. И сегодня, не поколебавшись ни на миг, Спирит выбрал бы взамен своей судьбы любой жребий из двух – никогда не знать снов и жить, как другие, или легко и свободно достигать видений, ни в чём не лишая себя прочих радостей. Но у него не было этого выбора. Не было никакого. Может, только окончательно сойти с ума или покончить с собой.
И его старания не были напрасны? Он научился вызывать видения по собственному желанию, не зная при этом в точности, не плод ли они больного мозга?
И да, и нет. Он пришёл к тому, что его дни потекли в согласьи с видениями, сны стали приходить к нему чаще и – самое главное – ритмичней. Но нельзя сказать, что в соответствии с желаниями.
Вызывать видения невозможно. Это собственно перестало быть его целью.
Однажды, просматривая в поисках новых методик, трактаты об оккультизме, подарки дяди и собственные приобретения, он вдруг замер от возмущения. Ложь! Наглая и бессовестная!!! Пустое мудрствование, выкраивание и переиначивание заимствованных у других кусков, да ещё и абсолютно непонятых. Это было, как откровение, но вскоре Спирит обнаружил горы такой лжи среди того, что годами занимало его ум, служило пищей для размышления, образцом для подражания. А сварганили эту ложь – Спирит видел кристально ясно – люди, никогда не пережившие ничего, сравнимого с его снами. Те же, кто воистину расставался с Реальностью, раскрывали свой опыт в чем-то обязательно непохоже на других, это была одна из многих деталей, с помощью которых Спирит неосознанно определял подлинность описаний. Обнаружив это, он задумался, не оттого ли его сны разнятся с их полётами души, освобождённой от тела, или посещениями антимиров, что каждый должен пережить уход из яви в иную, Высшую Реальность исключительно по-своему, неповторимо?
Именно эта мысль заставила его больше наблюдать за собой, за тем, как к нему приходят видения, его не спрашивая, за тем, что помогает или мешает им. И Спирит, наконец, понял, пусковой кнопки, которая включала бы в нём механизм, заставляющий унестись к снам, не существует. Сны нельзя вызывать, но можно жить в согласии с их ритмом, зависимым от Солнца и Луны, можно приучать тело и мозг быть готовыми к снам, можно терпеливо ждать снов. Отказавшись от желаний. От мечтаний о них, от призывов, от бессильной ярости, от отчаянья. От попыток понять, что они есть, раскрыть их суть. Когда сны уходят, не нужно вообще думать о них, допустимо лишь вспоминать ненароком, без новых желаний, новых надежд.
Не позволена даже надежда? Можно лишить себя множества человеческих радостей, жить в бедности, беспрестанных, часто ничем не вознаграждаемых усилиях, и даже не надеяться?
Спирит сам удивился, когда заметил, что отчаянье, отреченье от снов, попытки вернуться в Мир, новые отчаянье и безнадёжность и возвращение к избранному ритму становятся просто привычкой. Надежда уже не была помехой, он терял её. Если не соблюдал свой распорядок, не делал то, что предписывал себе – переставал делать что-либо, лежал целыми днями на постели, не следил за собой. Это собственно и было причиной новых попаданий в больницы. Был единственный способ не доводить себя до больниц, не опускаться – идти по пути, который избрал. Оставляя позади даже надежду.
И он не жалеет, что выбрал этот путь?
У него не было выбора. И на своем пути он знал и награды.
Восторг всегда поет песню в душе Спирита, когда он вспоминает, как сны впервые ответили его стараниям.
Это было ещё до переезда в его новую квартиру. Врачи и занимавшаяся им чиновница в райисполкоме уже получили от него всё, что хотели, он ждал только ордера, уже знал свой будущий дом, который пока никак не могли сдать, знал, что его квартира будет на последнем этаже.
Он упражнялся в длительной медитации, нараспев проговаривая мантры, заимствованные из плохого самиздатовского перевода древней тибетской книги. Упражнялся у родителей, не на своем милом кресле, которое он нашёл на свалке спустя год, а на малопригодном для сеансов диване. Он уже научился использовать полнолуния, но пока не мог воспользоваться по-настоящему предрассветными часами – ждал-не дожидался, когда сможет жить один. Но хорошо понимая силу времени перед зарёй, он бодрствовал до самых первых сумерек, не смыкая глаз, но не двигаясь, зарывшись в одеяло – мама ко второй половине ночи засыпала крепко, но папу, чем ближе к утру, тем легче было растревожить. Затем задремал с первыми бликами солнца, проснулся, когда мама с папой ушли, ему-то не нужно было ходить на службу, ему это было даже запрещено, он был инвалид. И Спирит безнаказанно предавался своим полутибетским занятиям. Наслаждаясь секундами, когда забывал о мантрах и погружался в неясные грёзы, в нечаянные воспоминания давних снов, и в безмыслие, в саму блаженную Немоту.
Предыдущие дни, спешившие вслед за ночами, когда Луна нарастала, его восточные экзерсисы, едва не пробуждали задохнувшуюся надежду на чудо, он то и дело испытывал дрожь, в нём открывалось глубокое, частое и неподвластное воле дыхание, то, что он уже переживал нередко перед самым приходом снов. Но и на сей раз это не завершалось ничем, и Спирит, закалённый разочарованиями, не давал себе заполняться отравой напрасных надежд. Вместо этого придумал следующий ход, который вдруг и мог помочь видениям явиться, который, во всяком случае, стоило испытать. Он решил предаваться подобным занятиям все дни перед следующим полнолунием, – а до него оставался почти месяц – всё это время изнурять себя и физически, а в само полнолуние оставить всё резко, постараться не заниматься ничем, не вникать ни во что, не отдаваться никакой последовательности дел и мыслей. Он придумал это – и воплощал, как можно тщательней, равнодушно относясь к возможной – очередной – неудаче. Словно в насмешку, несколько месяцев назад, видения буквально преследовали его, то обрываясь суетой вокруг, то заставляя потом судорожно и рискуя так многим, навёрстывать упущенные часы – он крутился, как волчок, бегая с бумагами на квартиру и доставая деньги на последние, уже мелкие взятки. Спирит заставлял себя с улыбкой относиться к этому. И – монотонно бубнил раскатистые звуки, которые будто бы имели какое-то значенье в языке и даже тайный смысл для посвящённых у древних тибетцев.
Упиваясь расслаблением, чувством лёгкости и необычной негой, он не заметил, как зашевелилась стройка, давно раскинувшаяся прямо перед его окнами. Вокруг дома родителей постоянно что-то разрывали, прокладывали, перекапывали и перекладывали снова, закрывая уродливыми заборами удобные проходы, но многотрудное зодчество, что ожило сейчас, превысило все мыслимые сроки. Это строительство тайных ходов ли, бункера или тоннеля из соседнего дома в детский сад, постоянно раздражало Спирита, а уж особенно в дни полнолуния. То в предрассветные часы там кто-то пил и горланил песни, чувствуя себя неуязвимым за дощатой оградой, то, когда он, наигравшись с мантрами, укладывался спать, там поднимались крики и жужжали моторы, то его будили в их законный обеденный перерыв громоподобные удары шашечек домино по скроенному на скорую руку из обрезков фанеры столу. Но часы самих медитаций досель благополучно миловали.
Их копошенье, возгласы, однообразный стук машин сперва не тронули Спирита, с наслаждением скользившего где-то по краю Реальности, рядом с будоражащим и сводящим с ума потоком небытия, за которым и прятались сны. Но визгливое, неприятное движение, вытягивающее что-то тяжелое наверх, насторожило его. И – через мгновение – эта дрянь ухнула вниз и ударила с диким грохотом, Спирит ощутил ком у горла и дёрганое напряжение мышц, означавшие грубое падение в явь, вслед за звякнувшими в ответ стёклами. А там стали долбить, долбить, долбить, – зачем им была нужна дыра в земле? – бесконечно, с издевательской неторопливостью. Ииииявз-бах. Ииииявз-бах.
Даже звук трамваев через квартал, мамаша, громко зовущая ребенка через окно, мотороллер, сокращавший за его домом путь к газетному киоску, разрушали долгие плоды усилий Спирита, любое, едва слышимое звучание Реальности втягивало за собой, к ней. Серой. Безликой. Ненавистной. Было так тяжко отрешиться от слабеньких звуков Мира. Это был набат вечно грязных улиц, вечно прокладываемых рвов, вечно неутолимой наглой жадности жрать, плодить дерьмо и зарываться в землю.
“Продолжать”, – сказал себе Спирит. Если подчиниться шумам и вторженьям извне, никогда не сможешь держать тело и Разум, готовыми к сновидениям, не сможешь ни разу оторваться от Земли и с блаженством укрыться в странствиях. И он расслаблял сводимые от раскатов мускулы и, сквозь визг и грохотанье, пел звучавшие, как дивная мелодия, тибетские слоги.
Сколько времени он сражался с Реальностью?
Что долбила его по темени. С каждым ударом, обращая его к тем старым, невыносимым и неотгонимым мыслям. К боязни не получить квартиру, несмотря на подношения. К горю родителей, безутешному после того, как он отказался от попыток учиться дальше и стал инвалидом. К слабости и нужде, не перекрываемой прихотливыми заказами. К страху перед развитием болезни и превращением в трафарет и обрубок, к страху внезапной смерти во время видений. Он искал в своей слабой и разрываемой на части душе твёрдый и непоколебимый покой и, на доли секунды обретя его, – благодаря какому волшебству? – вновь вырывался из-под скрежета и грохота к границам Реальности. К пределам снов, познаваемым только в умиротворённости и неге.
Рядом на стройке были не менее упорны. Они, как навозные жуки, ковыряли землю, выдалбливали её, и от их старания Спириту сковало виски и затылок. На сегодня было явно достаточно. С чувством – то, что было возможно, было сделано, он мог прекратить. Идти назад. К Миру нестройных звуков, блёклых красок и нервных движений.
Оставалось – обратить на место глаза, настроить их на свет, вызволить ноги из лотоса, потягиваться, ждать, поднимать и опускать веки, разминать, расправлять, оживлять застывшие члены, прежде, чем можно будет отпустить себя в спячку, глухую, бездонную, но именно такой ждал воспалённый мозг. Оставалось немного, но не было силы даже коротким движением приблизиться к Реальности. Он плыл в вязком дурмане и удары бура слышались всё приглушённей. Но – он уронил голову вниз, вздрогнул, очнулся внезапно, непреднамеренно вновь распрямил шею и раскрыл глаза. И – увидел свет, яркий, разящий свет солнца, проникший через щели и плоть тонких штор. Бах – грохнуло рядом оглушительно. Невольно Спирит зажмурился, съёжился, спрятался, со страхом ожидая, пока кайло с лязганьем тянулось наверх. Бах! Следующий удар втолкнул его куда-то в себя, Спирит почувствовал, что теряется, перестает ведать Реальность, не знает отрезков времени. Бах! Бах! Бах! Удары, чередуемые с вечными – или мимолетными – паузами, загоняли глубже. Он осознал, его ждёт новый сон. Спокойно, не торопить, не призывать, ни радости, ни надежд, никакого страха – успел приказать себе Спирит.
И зашевелился в тесноте и вязкой слизи. Был птенцом, заточённым в яйце, впервые ощутил себя и должен был родиться. Распрямиться, расправиться, познать себя до конца мешал грубый и изношенный панцирь, он его давно перерос. Он почувствовал клюв, которым тянуло раскрошить всё над собой. Он пробудился, будто надежно, по-матерински укрытый, но верный покров тут же обернулся тюрьмой, его следовало разрушить и прорубить себе путь к свободе. Первая обитель на миг была всем Миром, но теперь за стеной оживали звуки Большого Мира, его дыхание.
Но умершая оболочка не хотела выпускать из своего плена, клюв скользил по ней и скатывался в слизь. Хватит ли крепости у сомкнутых роговых губ, чтобы пробить её? Он не думал так, нет, Спирит был лишён возможности думать, но чувствовал, как умирающий от жажды чувствует вкус воды, как перенёсший тяжкий голод находит прелесть простой, пусть и самой обычной пищи.
Удар! Отчаянье! Ещё удар! Жизнь или гибель в известковой клетке? Удар всей появившейся – народившейся – мощью! Само по себе его повлекло куда-то наверх, а может быть вниз, вперёд, но к рождению, к первому вдоху. Может, он был не птенцом, а младенцем, с натугой проходящим родовые пути, гидрой, отрезающей себя от второй, сковывавшей половины. Даже не так! Он был всем Большим Миром, каждую секунду рождающимся, возобновляющим себя, отбрасывающим огрубевшие путы старости и смерти.
Кто стерёг Спирита во время чудесного сна? Он возвратился назад и успел проделать гимнастику как раз к неожиданному приходу папы. Папа опять притащил домой из КБ авральную работу, по привычке высвобождая время, прежде отводимое для ремонта и испытания походного снаряжения, выслуживая незаконно-внеочередной летний отпуск, хотя уже второй год, потрясенные развитием болезни единственного сына, они не отправлялись в свои плаванья. ”Я промучился ночью бессонницей и иду спать”, — буркнул Спирит в ответ на озадаченный и встревоженный взгляд. Аня когда-нибудь засыпала счастливой?
Почти никогда. Чаще Аня смыкала веки и заворачивалась в одеяло, только надеясь проснуться и изведать счастье. Теперь, когда поздней ночью она в темноте едва доплеталась до постели и, забравшись в неё, быстро начинала утрачивать связи с явью, в ней поднималась тревога, будоражимая вопросом, который она весь день отодвигала от себя. Чего же она ждёт от ночных прогулок со Спиритом? Тревога поднималась и тонула в густоте сна.
**************